К книге
Сказания о мононокеСказание второе Слепой даймё из провинции Кай. X
60%
Сказание второе Слепой даймё из провинции Кай. X
12

Деревья гинкго, вишни и клёны Кёко отмечала боковым зрением, точно бумажные декорации, сменявшие друг друга. От бега подошва сандалий быстро треснула поперёк. Пальцы ног посинели и опухли, так часто, не жалея себя, она сбивала их о бурелом. Ровная и вытоптанная земля, усеянная пожухшей от жары сэри, сменилась им сразу же, как только Кёко ступила за ворота. Их для неё отворил молодой самурай с бесстрастным, но мертвенно-белым лицом. Выпроваживая Кёко, он сказал ей напоследок: «Делай, что учитель тебе велел, но изгони эту тварь, которая убила нашего каро и посмела открыть охоту на нашего господина!» И бросился к остальным самураям, всем до последнего устремившимся в замок – на защиту обоих господ. Кёко же покинула двор и юркнула в лес, миновав рабочие постройки, без оглядки.

«Дальше, дальше, дальше. Беги, беги, беги! Не думай. Странник подумает обо всём вместо тебя, найдёт решение, соединит все разорванные звенья вместо тебя. Твоя же работа – просто бежать».

Аояги вела её уверенно и, как бы быстро Кёко ни неслась, каким-то образом всегда опережала её на три-четыре шага. Из-за этого Кёко видела лишь шлейф многослойного розового кимоно, трепещущийся позади, как птичий хвост, и реющую копну каштановых волос. Как сикигами, Аояги не знала усталости, её дыхание не сбивалось в пути, ибо она не дышала вовсе, и ноги её никогда не спотыкались тоже. Она летела над землёй там, где Кёко, вся в поту и прилипшей к телу юкате, почти катилась кубарем, но одна от другой не отставала.

И всё же Кёко пришлось замедлиться, а затем и вовсе остановиться, когда впереди показалось болото. Неужто Странник и вправду думает, что она сможет дойти до тутовой рощи и вернуться меньше чем за полдня?! Болото топкое, стоячее, низкими голосами жаб велело ей развернуться и идти назад. Оно тянулось так далеко, что границ его было совсем не видно. Прямо из воды восставали высокие, сухие и ломкие деревья, а над поверхностью летали мухи, пчёлы, и лишь на то, чтобы отыскать у болота край и обойти его, у Кёко ушло лишних полтора часа.

Ступать по зыбкой и поросшей мхом земле, опасно проваливающейся в некоторых местах под её весом, приходилось осторожно. Спустя время Кёко наконец-то стал встречаться чёрный тутовник с неестественно толстыми, извивающимися ветвями, перемежающийся с другими деревьями. Бархатные серебряные куколки приветствовали Кёко, затрепетав беззвучно, как колокольчики без язычков. Она тронула их самыми кончиками пальцев, чтоб не повредить, но приласкать в ответ, и внезапно шагнула на белое полотно, словно невидимую черту переступила. Как прежде перед ней неожиданно раскинулось болото, так вдруг раскинулся снег, захрустев у Кёко под сандалиями.

Здесь июнь кончался – и царствовал настоящий кан-но ири: лёд покрывал тутовые деревья прямо поверх их остролистных верхушек, а объятые льдом куколки шелкопрядов напоминали хрустальные игрушки и звенели, как знакомые Кёко цукумогами, раскачиваемые ветром. Тот тоже вдруг стал северным, заставил юкату Кёко, пропитанную по́том, задеревенеть. Она невольно съёжилась, растирая плечи.

Это место они со Странником определённо не проходили. Должно ли оно вообще быть здесь? Вдалеке рябили зелёные деревья, а значит, там этот клочок зимы уже заканчивался. Оттого заснеженная опушка выглядела как неуместная заплатка на изумрудном кимоно. В её центре вздымался застывший каменистый водопад, и, подойдя поближе, Кёко на мгновение решила, что напротив неё зеркало: ниспадающий поток отразил и её, и державшуюся подле Аояги, тоже замедлившую шаг. Солнечные лучи, преломляясь о стеклянную поверхность, разлетались в воздухе радужными искрами, как чешуя тех карпов, что плескались под неподвижной поверхностью пруда. К нему вели следы босых человеческих ног, а в конце тропы, на кромке, сидела женщина, завёрнутая в кокон собственных волос и колупающая лёд палкой.

Три головы на её плечах было и три шеи, и все они переплетались между собой, шептались друг с дружкой и жарко спорили о рыбе, которую никак не удавалось достать.

Кёко даже забыла, куда шла и зачем, а когда эта женщина (женщины?) повернулась на звук её шагов, то забыла и то, что нужно делать, когда встречаешь в глухом лесу ёкая. Рта у неё тоже было три, и все до ушей разинутые, как у голодных волков, как у них же клыкастые. Глаза жёлтые, по-совиному круглые, словно от разных зверей в одном теле всё в этой женщине смешалось. Даже тело было по-змеиному длинным и голым под всем этим коконом из волос.

– Ох, Юки! Твоя левая шея наконец-то зажила? Отрадно видеть, что они все снова поворачиваются!

Кёко вздрогнула. И Аояги, кажется, впервые в своей жизни тоже. С другой стороны водопада, откуда ни возьмись, возникла Нана, и хотя на её маске по бокам теперь висели бубенцы – маска та была уже другой, – они не издавали ни звука до тех пор, пока сама Нана не заговорила. Видимо, ждали, когда можно будет.

Женщина с тремя головами тут же уставилась на неё, моргнула медленно каждым глазом на каждом лице по очереди, а затем бросила палку вместе с попытками добыть рыбу из проруби и бросилась в лес. Там она и затерялась, снова став его частью. Только следы босых ног и валяющаяся палка остались как доказательство того, что Кёко всё это не померещилось. Золотые карпы продолжали безмятежно плескаться в воде.

– Не принимай на свой счёт, – сказала Нана беспечно, глядя ей вслед. – Она со всеми новенькими такая. Стесняется.

– Так это и есть та самая подруга, с которой ты за мушмулой ходила и которая свернула себе шею по дороге?

– Ага, она самая. У меня не так уж много подруг с такими-то шеями, которые сворачивать можно, знаешь.

Кёко заморгала, потому что в глазах от обилия белого цвета вокруг уже рябило. Нана, как будто специально, тоже в сплошь белый разоделась, даже юбка таковой была – ажурная, с тесьмой почти невидимой, настолько тонкой и искусной. В руке у неё болталась соломенная корзинка, ломившаяся не от мушмулы, но от мелких, разноцветных камней от агатового до перламутра, очевидно, собранных где-то под склоном.

– Что ты делаешь в усыпальнице Курао? – спросила Нана.

– В усыпальнице кого?

– Бога-дракона, который несёт на кончике своего хвоста снег и зиму. Моя богиня – богиня шелковичных червей – была его возлюбленной. Но каждый раз, когда Курао навещал её и заходил в тутовую рощу, все шелкопряды замерзали и гибли, отчего богиня горько плакала. Тогда Курао лёг здесь, – Нана махнула корзинкой на водопад. – И решил, что продолжит её любить, но на расстоянии, коль так ей будет лучше. Слишком долго лежал, однако, потому обратился в камень и уснул… Видишь, сколько снега? Каждый раз, когда я прихожу сюда, кажется, что его ещё больше стало, а граница – дальше, ближе к человеческому миру. Зима постепенно на соседние деревья переходит… Но только туда, где шелкопрядов нет, и никогда вглубь рощи, к храму. Однажды она весь мир накроет, я тебе клянусь, но тутовая роща даже тогда будет продолжать цвести.

Кёко снова посмотрела на водопад, и действительно: в укрытых снегом камнях, кажущихся хаотичным нагромождением, угадывались чуждые природе формы и изгибы. Наклон, как у спины, и гребни из заточенных ледяных осколков. То голова, лежащая меж лап, откуда ныне застывшая вода брала своё начало, и кольцо хвоста, откуда стужа распространялась на деревья. Его кончик, похожий на зубец, поросший синими наростами, как кварцем, лежал у Кёко почти возле ног.

Она невольно сделала шаг назад.

– Офуда. Странник прислал меня, чтобы я забрала офуда. Там, в замке даймё, невообразимое зло творится – гашадакуро…

– Ох, гашадакуро, – повторила Нана и сокрушённо покачала головой. – С таким без моих талисманов и впрямь не справиться! Вот только они уже у него.

– Как это?

– Я взялась за работу сразу же, как Рео вас увёз, и на рассвете отправила в замок всё, что успела сделать за вечер. Юки прямо до ворот доставила, сказала, что видела с верхушки дерева, как стража отдала их Страннику лично в руки. Он разве не сказал тебе?

Кёко стиснула зубы, развернулась на пятках и молча бросилась назад.

«Подлый хитрый лис! – ругнулась она в гневе. – Даже если и не лис, всё равно ведёт себя как лис. Самый что ни на есть настоящий!»

Офуда у него нет, значит? Сбегать за несколько ри и принести их нужно, значит? Глупая она, гонять её туда-сюда можно, как хикяку, значит?! Конечно, она ведь не только слабая, но и глупая, достаточно доверчивая, любому слову великого оммёдзи внемлет.

«Слабая. Глупая. Доверчивая», – повторила Кёко ещё раз мысленно, порезала себя каждым из этих слов глубоко, провела ими себе по горлу, уколола, чтобы неповадно было оставаться такой. – Слабая… И потому лучше отослать меня как можно дальше от замка, чтобы разобраться с гашадакуро самому. Тоже мне, учитель! Кто просил его о такой заботе?! Так я никогда полноценным экзорцистом не стану!»

Кёко ступила сандалиями на тонкий пласт льда, усыпивший землю точно так же, как неразделённая любовь усыпила каменного дракона за её спиной. Каждый её шаг сопровождался новым хрустом, но шагов было всего два. На третьем она остановилась, потому что из-за дерева показалась человеческая фигура. На секунду Кёко решила, что то женщина-ёкай, подруга Наны, возвратилась, но нет, фигура была мужской. Снег, по которому этот человек ступал, таял под ним и становился красным.

– Господин? – выдохнула Нана из-за её плеча.

Колокольчики тревожно зазвенели по бокам от маски, и тяжёлое дыхание Рео Такэда, кажется, их обоих оглушило. Он обессиленно привалился плечом к заиндевелому стволу и чуть не соскользнул по нему вниз, роняя с завязанного узлом пустого рукава и бинтов под ним дорожу из капель крови.

– Нана, – улыбнулся господин Рео.

Лицо почти пепельное, в цвет струящихся за лопатками волос, с которых где-то по дороге, очевидно, слетела шёлковая лента. Там же осталось и его хаори, зацепилось за седло вороного коня, брошенного за изумрудно-снежной чертой. Чудо, что молодой господин с него сам во время езды не свалился! Чёрное кимоно распахнулось до пояса, сам пояс съехал с торса до косточек таза, пионовидные помпоны раскачивались на мятых хакама у бёдер. Рео едва держался на ногах, но тем не менее продолжал идти. Оттолкнулся от дерева, выпрямился, даже сейчас цепляясь за свою стать… Когда Кёко уходила, его рану только-только прижгли и перевязали, но вот он тоже здесь. Даже маковое молоко, которым Рео напоили, не отправило его в беспамятство. Этого не сделала даже боль, которой сопровождалось каждое его движение, и лихорадка, читающаяся в нездоровом блеске глаз и глянцевой испарине на лбу.

Ничего не могло остановить мужчину, если он стремился попасть домой, а домом этим была женщина.

– Что с вами, господин? Ваша рука… Ох, Идзанами!

– Прости, что обижал. Твой храм разрушить… Никогда бы. Хочу туда. Можно мне туда? Ненадолго, к тебе, с тобой… В храм.

Губы сухие, как пергамент, – такой эффект даёт то самое маковое молоко, если выпить его слишком много. Кожа горячая, что даже на расстоянии это чувствуешь; волны жара, что заставляют снег вокруг становиться водой. К подобной дурноте приводит яд, что пускает в кровь незажившая рана. Слёзы, которые копятся под сизыми ресницами и текут по щекам, как у ребёнка, – это страх, который долго держишь в себе и который в этих самых слезах наконец вырывается на свободу.

Рео прошёл мимо Кёко, даже её не заметив, и рухнул в объятия Наны, едва успевшей его подхватить. Её маленькая, сливающаяся со снегом фигура без сопротивления приняла на себя его вес, опустилась на колени, а затем мягко уложила на них Рео.

– Не хочу больше жить в замке, – прошептал он, уткнувшись ей в живот носом. – Не хочу быть Такэда. Не хочу быть даймё. Ничего не хочу. Устал сбегать в твой храм из дома, хочу навечно там остаться. С тобой, в твоей роще…

– Рано тебе ещё, мой господин, – мягко сказала ему Нана, гладя по голове. Её пальцы распутывали спутанное, губы с двумя маленькими родинками над их уголками говорили невысказанное, а фарфоровая маска позвякивала на лице, продолжая что-то скрывать, пока кровь, слёзы и снег вокруг них двоих, обнявшихся на земле, открывали многое. – Помнишь кролика без лапки, которого поймал капкан и которого ты спас, принёс, когда мы впервые встретились? Я ведь его вылечила. И тебя, значит, тоже вылечить смогу.

– Всё равно не вернусь больше в замок. Ненавижу то место, ненавижу этих лицемерных людей. Боюсь. Будь со мной, будь со мной…

Рео бормотал что-то ещё: о мононоке, о том, как он измотан и как каждую неделю, даже чаще, преодолевал десятки ри, лишь бы ненадолго в объятиях Наны от всего укрыться, пока в этот раз за ним не увязалась Акане вместе с самураями, и всё пошло не так; о трещащих костях, о всё ещё горячей левой руке, которая больше не сгибалась; о покойных родителях, умерших один за другим от паучьей лихорадки; о том, что «теперь умрёт и он, если вернётся, если продолжит быть Рео Такэда».

Истёртые о поводья пальцы отчаянно цеплялись за кимоно Наны, лицо, которое ещё недавно казалось Кёко жестоким и острым, явило миру выражение, которого этот мир прежде не видел – напуганное, изнеможённое. Не был господин Рео никаким лунным принцем, отнявшим у возлюбленной глаза. Он больше походил на дракона, который хотел уснуть здесь, в её руках, или же на того раненого кролика, которого могла спасти добросердечная жрица.

Ледяное дыхание водопада словно и до Кёко добралось, приморозило её ноги к земле, но оковы треснули и отпустили, когда Нана подняла к ней свою маску и сказала:

– Иди, всё хорошо. Я присмотрю за ним. Ох, знала бы, что придёшь, захватила бы твоё кимоно! Ты оставила его у меня, помнишь?

– Помню, да… Потом заберу. Сбереги его – и молодого господина, и моё кимоно.

Губы Кёко дёрнулись, сжимаясь, когда она двинулась по дорожке из растопившей снег крови, мимо гарцующего от холода коня, назад, пропустив вперёд Аояги, намеренную показать ей обратный путь.

– Юная госпожа, – окликнула Нана, заставляя Кёко обернуться на ходу ещё раз.

– Да?

– А почему ты всё время ходишь по земле? Тебе же это самой не нравится.

«А что мне делать? Летать?» – растерялась Кёко и, не придумав, что ещё ответить, просто пожала плечами. Зима быстро сменилась летом, когда они с Аояги миновали разделяющую их черту, а звонкие и разодетые в лёд куколки шелкопрядов сменились серебряными и шелестящими. Полные жизни ветви снова закачались над Кёко, изящные, длинные и гибкие, как руки танцовщиц в чайных домах. Посаженные тесно, из-за чего под ногами и образовывался бурелом, деревья наверху путались и соединялись между собой, образуя над головой почти непроницаемый нефритовый панцирь с вкраплениями серебра. Воспоминания перенесли Кёко в родную Камиуру, где такими же царапающими друг друга крышами соединялись между собою дома.

Крыши

«А почему ты всё время ходишь по земле?»

Через час впереди показались болота – те самые, обход которых в прошлый раз потребовал времени в два раза больше, чем его ушло на всю остальную часть пути. Тогда Кёко глянула на стоявшую рядом Аояги, терпеливо ждавшую её решения, и задрала голову, примеряясь к деревьям, что восставали из топкой, подёрнутой тиной воды. Сухие и тонкие, они посажены были достаточно близко, ветви некоторых соединялись друг с другом… Достаточно ли этого, чтобы допрыгнуть и не упасть?

«Просто попробую, – решила она, найдя дерево, что пониже и покрупнее, растёт ещё на твёрдой земле, чтобы на него можно было забраться. – Всяко лучше, чем потратить ещё полдня и опоздать на изгнание. Нет, не позволю Страннику так просто избавиться от меня!»

Это было не самое безумное, что приходило ей в голову, но, пожалуй, самое странное. Гэта пришлось заткнуть за пояс, чтобы не потерять, и босые ступни приятно, почти знакомо, как настоящая крыша, царапнула жёсткая кора.

Кёко забралась по сучьям на самую верхушку и, стараясь не смотреть вниз и представлять себе, что то просто козырьки, перескочила на соседнее дерево. Потом ещё раз и ещё. Прыгать она умела хорошо, давно наученная расстояниями между башенками на окраинах Камиуры. В отличие от черепицы или почвы ветви дерева хорошо пружинили и сами толкали её вперёд, практически подбрасывали. Прыжок! Редеющие нити шелкопрядов серебрились под ступнями, листья от созданного ею ветра шелестели. Одно дерево обломилось как раз тогда, когда Кёко на него сиганула, и она взвизгнула, едва не свалившись в тягучую зелёную трясину, но всё-таки успела перескочить. Так методично Кёко преодолела половину болот, увидела увязший в воде олений череп, потом медвежий… И в конце концов оставила топи позади.

С предательским трепетом предвкушая, как удивлён и недоволен будет её скорым возвращением Странник, Кёко спустилась с деревьев к ждущей её Аояги и продолжила бежать. Очень скоро густые заросли расступились, и показались призамковые постройки. Ещё десять минут ей пришлось громко стучаться в ворота, чтобы их отворили. Из-за каждого угла теперь слышался лязг самурайских доспехов, но в безопасности, даже оказавшись в защищаемом со всех сторон внутреннем дворе, Кёко себя не чувствовала. Наоборот, чем ближе она подходила к башне-тэнсю, тем сильнее в воздухе ощущалась тревога, а дивный цветущий сад хворал, почти увядший и сгнивший у входа. Кёко снова пришлось много прыгать, на сей раз через пороги: каждый устилала дорожка из соли. Стоило ей переступить через первую и наконец-то оказаться внутри тэнсю, как Кёко бросило в холод, хотя на улице всё ещё стояла жара.

Прислуги нигде не было видно. Кухня, залы, комнаты для встреч и чайных церемоний пустовали. Кёко в необычной для такого места и событий тишине прошлась по первому этажу, прислушиваясь, и не заметила, как дошла до того злополучного места, где каро расстался с жизнью, а господин Рео – с рукой. Дверь в мастерскую была задвинута, но раскрашена алыми отпечатками пальцев и запёкшимися разводами. Кёко не удержалась, робко её отодвинула, просунула голову внутрь и с облегчением вздохнула, не найдя в каморке кишок и конечностей – уже прибрали. Швы между половицами потемнели от крови, и воздух всё ещё пах мононоке, несмотря на обилие свисающих по углам засушенных трав.

Бадьян, розмарин, женьшень, софора, аконит… Веточки сирени. Ликорисы с длинными тычинками, похожими на паучьи лапки, высаженными целой клумбой в горшке и до сих пор живые. На единственном уцелевшем столе стояли бесчисленные баночки: фарфоровые, деревянные, стеклянные, тонкие и пузатые. Они чередовались со ступками и креманками с уже иссохшими, задубевшими мазями. В ходе сражения с мононоке полочки раздвижного шкафа поломались и повылетали, усеяв пол всякой мелочовкой и бинтами. Мастерской явно давно не пользовались, и только из одной миски, лежащей на полу и подобранной Кёко, тёк свежий сок перетёртых персиковых цветков.

– Госпожа Кёко! Госпожа Кёко!

Вот, оказывается, почему нигде не было прислуги – вся она собралась на третьем этаже, где южное крыло отводилось под жилое пространство для родственников и знатных особ. Молоденькая беременная служанка с большим животом сразу же бросилась оттуда наперерез Кёко, поднявшейся по лестнице.

– Госпожа Кёко!

– Что такое? Что случилось? Где мой учитель, управитель Коичи и господин Шин?

– Госпожа Акане ещё утром заперлась в своих покоях и не выходит! – заверещала та, совсем её не слушая. – Сказала, что будет говорить только с оммёдзи! Мы уже несколько часов не можем до неё достучаться. Такими темпами придётся дверь ломать!

– И что? – нахмурилась Кёко. Откровенно говоря, несостоявшаяся невеста, ищущая панацею от нелюбви суженого в любви других мужчин, ещё и со склонностью к наложению проклятий, была последним человеком в замке, который сейчас её интересовал.

– Азуми слышала, как ножницы по ту сторону сёдзи щёлкали, прежде чем и вовсе тихо стало. Госпожа Акане в жизни за них не бралась, не по статусу ей уметь с ними обращаться. Вдруг она с собой беду содеет? Вдруг руки на себя наложит или уже наложила? Прошу, прошу, поговорите с ней, как она того хочет…

Кёко едва сдержалась, чтобы не закатить глаза. Нет, такие девицы всегда себялюбивы – им собаку, а то и другого человека утопить проще, чем себя хотя бы в палец иголкой ткнуть. В том, что с госпожой Акане всё в порядке, Кёко не сомневалась ни на секунду, но усомнилась в другом…

Куст сирени. Персик. Ликорисы. Рео Такэда, который всё это время не хотел становиться даймё, и, значит, искренне защищал брата… Звон ключей, госпожа Акане из семейства кугэ, голодный скелет…

«Только её к своим глазам и подпускает, никому больше даже повязки накладывать не даёт».

«Не трогай её, пожалуйста. Та чашка, что слева. Она, гхм, поглубже».

«Им будет достаточно узнать о нас, чтобы ты рядом со мной на виселице болталась…»

Ох, так вот оно что.

С четвёртого этажа доносился шум, гомон мужских голосов, навевающий дурное предчувствие, и где-то там же, над всеми ними, находился даймё, который уже давно ходил по лезвию ножа и всё резался об него, резался, но продолжал сжимать зубы и не показывал вида. Конечно, Странник справится с этим сам, но разве Кёко здесь не для того, чтобы учиться? И сейчас её урок – не повторить историю на свадьбе с Юроичи Якумото.

Никаких теорий. Только истина. Ей надо убедиться.

– Отведи меня к госпоже Акане, – сказала Кёко служанке. – Я помогу. Только быстро, времени мало.

И та, испустив облегчённый вздох, спешно повела её к покоям. Все женщины, что работали в тэнсю, готовили, мыли или убирались здесь, облепили фусума и тоже гомонили, обменивались жуткими предположениями и вместе причитали, что же делать. Одна прижималась ухом к двери, а вторая продолжала громко зазывать: «Госпожа Акане! Госпожа Акане! Любезно просим вас, откройте!» Кёко осторожно отодвинула в сторону сначала первую служанку, затем вторую. Она не стала звать, стучаться или действительно пытаться что-то выломать. Вместо этого Кёко, обведя зрячим глазом порог, достала из-за пояса последний офуда, который дал ей Странник.

«Откройся».

Хм, а он был прав, даже никакого заклинания толком не потребовалось – хватило намерения и прикрепить бумажный листок к двери. Та щёлкнула с обратной стороны, отъехала в сторону и образовала узенькую щель.

Прислуга, затаившая дыхание, восхищённо охнула у Кёко за спиной. Прежде чем кто-либо из них успел просочиться внутрь, Кёко сделала это сама, оказалась внутри комнаты и вручную заперла за собой дверь.

– Эй, госпожа Кёко! – послышалось возмущённо.

– Госпожа Акане! – раздалось встревоженно.

Здешняя бумага, которую использовали как основу для стен, хорошо заглушала звуки, а множество расставленных кипарисовых ширм не пропускали силуэтов. Неудивительно, что служанкам снаружи казалось, что госпожа Акане не подаёт признаков жизни. Кёко двинулась вглубь спальни, между этими самыми ширмами, за которыми Акане, как за крепостной стеной, пряталась. Бамбуковый лес из золотого шёлка, летящие кружевные журавли, цветы и осаждающие их сатиновые пчёлы… Кёко протискивалась мимо пёстрых картин по плиткам из света, проложенным на полу пламенем свечей. Несмотря на то что в окна ещё лился оранжевый закат, их здесь было зажжено уже больше, чем в храме.

До чего же от этого жарко! И светло. И тихо. Только золотые ножницы снова щёлкают где-то.

– Госпожа Акане?

Кёко позвала её мягко и остановилась у тени, что отбрасывала сидящая женщина. Никаких больше длинных рукавов и багряных губ. Никаких кандзаси в причёске и увенчанного цветочным узором хитоэ. Лицо всё ещё выбеленное, но уже не пудрой, нет, а страхом. Волосы струились по спине, нерасчёсанные, точно ночь истекала ей на плечи. Те дрожали, прямо как ножницы в руке. Щёлк, щёлк, щёлк! Они резали над левым запястьем пустой воздух. Красивое лицо, омытое слезами, ещё влажное, выглядело совершенно апатичным.

– Тебя зовут Кёко? – спросила госпожа Акане, не отрывая взора от своего отражения в ножницах; от отчаяния, одиночества и ошибок, что глядели на неё через них.

– Да, всё верно, госпожа.

– Скажи мне, Кёко… Почему мужчины вечно выбирают других? С тобой когда-нибудь случалось подобное?

Кёко сделала короткий шаг вперёд. Тень госпожи Акане слилась с её тенью, стала безобразным и бесформенным чернильным существом, заточённым в клетку из света, которым госпожа Акане залила всю комнату, но от которого сама же пряталась в углу, подогнув босые ноги.

– Нет, – ответила Кёко. – Но я знаю женщину, которая переживала подобное из года в год. Она выбирала, а её – нет.

«Ах, Кёко! Если бы красота была ключом, то она бы смогла открыть лишь те двери, за которыми ничего нет».

Госпожа Акане подняла голову. С Кагуя-химе у неё не было никакого сходства: та была лисою, богиней Инари, обрядившейся в человеческую кожу, а Акане же скорее походила на печального ворона с подрезанными крыльями, который не умел летать, поэтому клевал так больно. Даже кимоно теперь на ней было соответствующее, тёмное и с таким же узором, как перья. Бусинки чёрных глаз казались совсем крохотными под отёкшими веками. Кёко и вправду не знала, каково ей сейчас, ибо Кёко никогда не была женщиной, которую выбирают или даже не выбирают. Она всегда была лишь дочерью оммёдзи.

И как дочь оммёдзи она знала кое-что другое.

– Вы поэтому в храм вместе с господином Рео поехали? – спросила Кёко, стараясь избавиться от нажима в своём голосе, который вызывала бьющаяся на задворках подсознания мысль: «Быстрее! Торопись! Странник и даймё ждут!» – Чтобы посмотреть на ту, кого даже он выбрал вместо вас? На жрицу…

– Да, – ответила коротко она. – Странная, диковатая девица… Я так и не смогла понять.

– Вас тоже далеко не каждый понять сможет. Делить футон с братом… Это правда заставляло вас чувствовать себя любимой?

– Ха. Значит, Коичи всё-таки не показалось тогда… Это была ты за нашим окном, – прошептала она, не отрывая остекленевших глаз от ножниц. Удивительно, но она даже не переменилась в лице от услышанного, будто давно ждала, когда кто-то произнесёт эти отвратительные слова вслух. – Да.

– Что «да»?

– Это заставляло меня чувствовать себя любимой. Никто и никогда не делал ради меня того, что сделал он.

– Так вы знали обо всём с самого начала?.. Что это никакое не проклятие?

– Знала, конечно. Как не знать? Мы ведь одна семья. Он бы не стал так часто напоминать о нём, если бы то правда была моя вина, а не его.

– Но вы по-прежнему верите, что всё это было ради вас? Очнитесь, Акане. Это было ради власти – и только. Никто по-настоящему не любит вас, потому что вы сами себя не любите.

Госпожа Акане ощетинилась мгновенно, и Кёко, ткнув её пальцем в эту её незаживающую рану, внимательно за тем следила. Подошла ещё ближе, чтобы каждую деталь узреть того, как намертво вцепилась она в ножницы, как побелели её костяшки, как она вжалась в циновку под собой и подалась ближе к окну, к свету, от которого морщилась, но в котором видела спасение.

– Вы хотели видеть оммёдзи, – снова заговорила Кёко, когда та сжала губы, демонстративно замолчав. Что ж, придётся подтолкнуть. Пришла пора узнать наверняка. – Вам есть ещё что рассказать мне, госпожа Акане? Или, может, позвать Рен и вы расскажете всё ей? Мы как раз встретились в коридоре, она тоже хотела с вами поговорить после своих странствий…

– Перестань. – Акане зажмурилась, всхлипнула и придвинулась к одной из кипарисовых ширм, прижала ножницы к груди, но уже не так, будто дурное учинить думала, а так, словно оборонялась. – Ты ведь уже знаешь… Не можешь не знать. Будто я не понимаю, чего вы с той безмозглой служанкой добиваетесь! Хотите напугать меня! Хватит врать, что видели её!

– Врать?.. А зачем нам врать? Рен сейчас у господина Шина, накладывает мазь…

– Не может быть того, не может!

– Почему?

«Скажи это, скажи!»

– Потому что нельзя видеть мертвецов!

«Наконец-то».

Кёко вдохнула глубоко, так, что лёгкие заныли. Наполнила их пылью, поднявшейся со скрипнувших под её шагом половиц, тёплым и плотным запахом испаряющегося масла, дымом от благовонных палочек, что тлели в камидане у циновки. Кёко оказалась в самом центре комнаты и медленно повернулась вокруг своей оси, чтобы посмотреть на изнанку ширм. Бумажные талисманы, тканевые мешочки с заклинаниями, пришитые красной нитью… Всё это – баррикады для защиты от зла.

– Мне так жаль, мне так жаль, – бормотала Акане в слезах. Кёко пришлось приложить немало усилий, чтобы разобрать её сбивчивую, истеричную речь, где звуков рыдания и всхлипов было больше, чем гласных звуков. – Если это правда… Если Рен действительно вернулась… Прошу, скажи ей, что я не хотела для неё такой участи! Чего угодно хотела, но не этого. Коичи, мой дурак Коичи, зачем, зачем?..

Кёко перекатилась с пятки на носок, развернулась и принялась протискиваться через защитные ограждения из ширм обратно. Госпожа Акане что-то верещала ей вслед, просила не уходить, коль она знает приёмы оммёдо, которые могут защитить её, если мстительный дух явится прямо сюда. Но Кёко всё равно ушла, потому что её и так уже ждали. Открыла фусума, выскочила наружу и с трудом, шевеля локтями, протолкнулась через гурьбу заохавших служанок, сыплющих ей вопросами вдогонку.

И опять бежать, бежать, бежать. На этот раз уже вверх, по лестнице, в покои даймё.

– Кёко?

Ах, как всё-таки отрадно было слышать своё имя таким изумлённым тоном! И ах, каким необычайно длинным, оказывается, способно становиться у Странника лицо! Даже карминовый кумадори на нём вытянулся, а глаза стали большими-большими, из-за чего разросся и дикий лес в них. В таком лесу легко можно заблудиться и потеряться на целых две жизни. В остальном же, вдруг обнаружила Кёко, Страннику совершенно не шло выглядеть встревоженным – самоуверенный, он был куда красивее. Кажется, Странник и сам понимал это, поэтому быстро вернул себе самообладание.

– Ты вернулась от Наны так скоро? – спросил он, встретив её на четвёртом этаже уже с лакированным коробом, висящим за спиной.

– Да, спасибо за утреннюю прогулку. Мне не понравилось.

Уголок его подведённого рта дёрнулся невольно. Кёко же осмотрела несколько заветных офуда, торчащих у него из-за пояса, – белоснежная накрахмаленная бумага, хитросплетение иероглифов, образующее остроконечный цветок, на этот раз тёмно-бордовых, не просто красных, – и повернулась к коридору. Тот выглядел плачевно, как если бы в её отсутствие за эти несколько часов здесь состоялось несколько сражений: обломки досок, пробитые и порванные стены, разбитые вдребезги цукумогами, от вида которых у Кёко защемило сердце даже больше, чем от вида мёртвых тел, лежащих там же. Сложно было разобрать, кто где, самурай это или казначей. Слишком много трупов, а от катан нет толку: там, где мононоке, не услыхавший свою Форму, Первопричину и Желание, толк есть лишь от слов.

Рука Кёко невольно дёрнулась к поясу, и тоска по Кусанаги-но цуруги пронзила её стрелой. Если Страннику вернули его короб, то где же меч?

– Господин Рео сбежал из комнаты сразу же, как его забинтовали, – сообщил ей зачем-то Странник. Наверное, надеялся снова поручить какую-нибудь бесполезную задачу. – Боюсь, далеко в таком состоянии, не повстречав беду, он уйти не сможет…

– Уже смог. Рео сейчас у Наны. С ним всё хорошо.

Странник кивнул, не скрывая облегчения. Неужели чувствовал ответственность за него? Как, впрочем, и за всех других. Неудивительно, что даже уцелевшие самураи, что были выше его на несколько голов, держались позади в ожидании дальнейших указаний. Словно это на нём, Страннике, чёрные доспехи из непробиваемых пластин, а не женское кимоно с золочёным пионовым бантом. Руки спокойно опущены вдоль тела, но напряжены и сжаты пальцы. Взгляд острый из-под чёлки, собранной бронзовой бусиной. Ни одного лишнего движения.

– Ты знаешь, где сейчас Коичи? – спросила Кёко. – И что… что случилось с лестницей?

А с лестницей, ведущей на верхние этажи, всё было даже хуже, чем с коридорами, – полная разруха. Ступени осыпались мелкой стружкой, а сам проход завалило досками, фрагментами перил и железными нагрудниками, которые кто-то будто специально с покойных самураев стащил, чтобы переплавить их в забор.

«Не даёт пройти», – поняла Кёко, наклонившись к глубокому разлому, и Странник сказал ей в подтверждение:

– Мононоке. Я поспешил к Шину Такэда, но он меня опередил, отрезал даймё от остального замка. Коичи не повезло остаться с ними.

Странник взмахнул рукавом, и уцелевшие цукумогами, всё это время висящие под потолком, мягко приземлились на сломанные ступеньки и странно зажужжали. Кёко не сразу поняла, что так звучит их колдовство: слаженно они стали собирать ступеньки по частям, а обломки каким-то образом сращивать обратно. Некоторые мотыльки переносили их внушительный вес прямо на гранях своих тончайших крыльев. Но затем – бам! Один удар чего-то сверху, от которого дрогнул потолок, и всё, что они успели починить, рассыпалось обратно. Несколько цукумогами сплющило вновь посыпавшимися брёвнами, и треск стекла пробрал Кёко до мурашек, ужасающе похожий на звук ломающихся костей.

– Мононоке всю тэнсю своим присутствием пропитал, как бисквит сиропом. Уже несколько часов не даёт подняться нам наверх. Видишь там, в проёме за перилами, рябит, как будто водяная гладь? Это его чары. Мононоке запечатал все проходы – и на пятый этаж, и на шестой этаж, и на седьмой. Если будем пытаться силой через них прорваться, замок может рухнуть.

Кёко поморщилась недовольно. Сложила руки на груди, пересчитала взглядом все поломанные ступеньки и торчащие, как занозы, брёвна, а затем снова взглянула на такого же озадаченного Странника.

– Есть идеи, учитель?

– Надо мононоке чем-нибудь отвлечь, чтобы цукумогами и самураи с лестницей успели разобраться. Я могу провести ритуал призыва здесь, чтобы выманить его и изгнать там, где нам самим удобно, но для этого придётся дождаться глубокой ночи…

– И всё? Никак по-другому до чертога даймё не добраться? Ты ведь столько всего умеешь…

– Многое, действительно, – согласился Странник. – Но не проходить сквозь стены и не летать.

«Юная госпожа, а почему ты всё время ходишь по земле?»

– Девчонка верно говорит. Не вы ли здесь великий экзорцист? Наш господин в беде! И никто до сих пор не знает, что с ним происходит. Вдруг он уже мёртв? А господин Рео без вести пропал! Почти весь клан самураев перебит, даже отправить на его поиски нам некого. Всё это из-за вас! Вы мононоке только злите!

Один из мужчин, которого Кёко запомнила по выбритому, как у самураев, лбу, по наеденному на придворной службе животу – даже больше, чем у той беременной служанки, – протиснулся откуда-то и принялся Странника всячески хаять и бранить. Другие казначеи, прятавшиеся в соседних комнатах, но выглянувшие, тут же к процессу подключились. Отовсюду послышалось возмущённое: «Не ждать, сразу здесь его повесить, чтоб задобрить мононоке!», «Из-за него мы потеряем обоих наследников Такэда!», «Надо было приглашать настоящего оммёдзи!». Только самураи хранили молчание и воинскую стать: в отсутствие обоих господ и убитого каро им слушаться было некого, поэтому и причин выступать против кого-либо тоже, к счастью.

Кёко с ужасом ждала, как далеко всё это зайдёт, но Странник о том не слишком беспокоился. Он выслушал брызжущего слюной казначея внимательно, пока он не замолк, а затем выдернул из-за пояса сложенный офуда.

– Как хорошо, что я умею хотя бы это, – вздохнул Странник, когда казначей упал к его ногам плашмя с талисманом на лбу, наклеенным быстрым и выверенным движением.

Пока все, резко отхлынув от него, верещали (но уже вполголоса), что «все ёкаи такие, прямо как уличные собаки, стоит в дом их пригласить, как они тут же забираются на хозяйскую постель», Кёко занялась делом. Она осторожно обошла мужчин, дёрнула задвижку на окнах и бегло осмотрела проём. Да, короб Странника в такой явно не протиснется, а сам он даже со своей хвалёной ловкостью свалится где-то по пути. Потому, даже не став озвучивать своё предложение, Кёко воспользовалась им сама: ухватилась обеими руками за оконную раму и вскочила на узкую жёрдочку.

– Вернись сейчас же, Кёко!

– Нет. Даймё, учитывая природу гашадакуро, может скоро умереть. Разве он не потому зовётся «голодным скелетом», что выпивает своих жертв досуха? – Ответом Кёко стало долгое молчание красноречивее всяких слов. – Я займу мононоке, а ты расчистишь путь. Пять минут как-нибудь продержусь. Может, даже десять. Аояги, – Кёко запустила пальцы себе в рукав, куда спрятала её лепесток ещё на подходе к замку, и позволила ему выпорхнуть в коридор, а затем снова стать прекрасной девой и поклониться ей, внимая. – Помоги Страннику с лестницей. Делай всё, что он говорит.

– Не возьмёшь её с собой? – удивился Странник.

– Аояги не боевой сикигами. Она не умеет драться – только выполнять поручения. Всё, я пошла.

– Не смей сама пытаться назвать Форму, Первопричину и Желание, Кёко!

– Они мне уже известны.

– Да? Так же, как в прошлый раз?

Кёко обиженно насупилась. Вопреки её ожиданиям, Странник не бросился следом и не стал пытаться ухватить её за тасуки, которым она на ходу подвязала рукава, как перед уборкой. Даже по имени больше не окликнул. Зато послышался новый грохот – и новая часть лестницы сложилась обратно по частям в разы быстрее, чем до этого, словно он теперь прилагал к тому в несколько раз больше усилий.

Снова разувшись, Кёко аккуратно ступила на узкую каёмку чёрной черепицы. На верхних этажах та словно была острее: углы вонзались Кёко промеж пальцев, резали. Где-то возле пятки обожгло до самой косточки, но, стиснув зубы, она продолжила карабкаться. На цыпочках, стремясь быть невесомой, шустро и легко перебиралась с козырька на козырёк. Пробежалась по краю крыши, запрыгнула на выступ между четвёртым этажом и пятым, а затем схватилась за навес над слуховым окном, увенчанный глиняными масками о́ни, и подтянулась.

Несмотря на то как просто ей это давалось, мышцы её за день заметно подустали. Руки в локтях тряслись, коленки подгибались и дрожали. Солнце быстро нагрело ей макушку, и нестерпимо захотелось пить. Проглотив слюну и представив, что то вода, Кёко опять подпрыгнула. Этажи замка надстраивались друг над другом неравномерно, напоминали нагромождения коробок: где-то выше, где-то ниже, один край нависает над другим, и, как конус, башня становится заметно у́же кверху. Однако асимметрия архитектуры буквально прокладывала для Кёко дорогу. За считаные минуты она достигла седьмого этажа.

Спальня даймё встретила её всё тем же холодом, почти морозом, а удачно незакрытое окно легко пропустило Кёко внутрь. Она спрыгнула, присела под подоконником на корточки и тут же увидела две тени на кровати, не одну.

– Ах, любовь моя, – прошептал обессиленный даймё в руках скелета.

– Моя любовь, – вторил ему гашадакуро. – Мой господин.

Серебряная ткань кимоно переплеталась с чёрной, как их тела. Сквозь молочные, отполированные до белизны кости просвечивались очертания живого человека, заключённого в их клетку – это мононоке нянчил Шина Такэда в своих объятиях. Тот лежал поверх скомканного одеяла, прижимался щекой к костлявому плечу между ключицей и длинной тонкой шеей, увенчанной обрывками верёвки и пустым черепом над ней. В чёрных глазницах нечему было видеть, а в грудной клетке нечему было стучать, но держал гашадакуро распластанного даймё так, будто разглядывал его и точно сердце голодного скелета билось лишь о нём одном. Костяные пальцы расчёсывали копну обесцвеченных лекарствами волос, очерчивали щёки и хлопковую повязку на глазах, в травяных и землистых пятнах, от которой комната утопала в аромате персика. Терпкий запах свежей мази даже смрад мононоке перебил.

Никогда прежде Кёко не видела картину столь жуткую и трогательную одновременно. Мононоке, лелеющий смертного человека, чьё ки – прекрасное, мощное ки, некогда циркулирующее жидким огнём по венам, – он медленно и неизбежно поглощал все эти месяцы. Вовсе не побочные эффекты от лекарств мучили господина Шина, а их запретная связь, привязанность смерти к жизни.

Молодой господин, ослепший на войне, и его подруга детства, первая и единственная любовь, в чьих руках он добровольно расставался с жизнью.

Всё это время, пытаясь собрать воедино кусочки пазла, Кёко не понимала, что же не так… Теперь же, наконец, осознала: всё это время мозаика не собиралась, потому что отсутствовал самый важный его элемент.

Они со Странником опросили всех, кроме Рен.

Никуда и никогда, ни в какие странствия, Рен не уезжала.

– Эй, девчонка-оммёдзи! Ученица! Что с твоим проклятым мечом?!

Кёко вздрогнула от неожиданности, от шёпота, раздавшегося прямо из приоткрывшегося за спиной тансу[61]. По-прежнему сидя под окном, наблюдая за увлечёнными друг другом гашадакуро и его жертвой, она повернулась и увидела, как оттуда высунулась голова, вся блестящая от пота. Кёко не особо придавала значения тому, как выглядит управитель Коичи, даже не всматривалась ни разу в его лицо, но это определённо был он, хотя голос она его поначалу даже не узнала. Больше никакой натянутой любезности, а потому никаких высоких нот – грубый, хриплый. Как раз такой, какой она слышала тогда на крыше. Насколько же опытным, а главное, заядлым притворщиком нужно быть, чтобы даже голос иметь не один, а сразу несколько?

Его пальцы, отчего-то показавшиеся Кёко короткими и безобразными, сжимали красные лакированные ножны её Кусанаги-но цуруги.

– Какого ёкая ты носишь с собой сломанный клинок, тупица?!

А сам клинок, все пять его осколков, мерцали на полу под шкафом. Кёко сначала поплохело от этого зрелища, а затем она чуть не засмеялась, преисполнившись злорадства.

«Где он меч мой достал? Украл, чтобы против мононоке использовать? После того, что случилось с Рео, передумал его на место даймё выдвигать, решил вместо этого господина Шина спасти и стать героем? Если так, то кто из нас двоих ещё тупица», – подумала Кёко, невольно покачав головой. И почему люди вечно считают, что оружия оммёдзи без самих оммёдзи уже достаточно? Зачем она и Странник, да и пять великих домов, были бы нужны в таком случае?

– Любовь моя…

Шин Такэда на постели опять застонал, словно от боли, но нет, той он на самом деле не чувствовал. Когда ки выходит, это всегда неподъёмная тяжесть и сон, в который клонит тело, но не разум. Просто глаза, хоть и незрячие, уже не открываются под целительной повязкой, а движения становятся медленными, дыхание – поверхностным. Потеря ки – то же самое, что кровотечение, только истекает кровью сама душа. Но нет, господин Шин застонал вовсе не от этого… Просто гашадакуро потревожил его, разбудил, опьянённого близостью к смерти, когда мягко переложил на постель и оставил его.

Молочно-белые кости мелькнули под развязанным кимоно. Оно было призвано скрыть смерть и уродство, но на самом деле лишь подчёркивало их: смерть делало ещё страшнее, а уродство – ещё уродливее. Кладбищенский холод погасил свечи, и по нарастающему трескучему звуку Кёко поняла: её заметили.

Скелет возвысился в центре комнаты. Поначалу ростом с женщину, которой он когда-то был, а спустя мгновение – уже с медведя, стоящего на задних лапах. Ткань затрещала на начавших расти костях, порвалась, обнажая тонкие рёбра. Кёко могла видеть через них кровать с лежащим господином Шином, но вскоре грудную клетку гашадакуро затянуло бездонной чернотой. Мононоке стремительно принимал свою истинную форму.

– Рен! – позвала Кёко громко, пытаясь этого не допустить. Позади неё хлопнула дверца шкафа: Коичи спешно спрятался назад. Кёко же вытянулась во весь рост и решила встретить гашадакуро лицом к лицу, чтобы её снова, как тогда на крыше, не парализовало. «Смотри на него. Не дай зайти за спину и снова оглушить, иначе в этот раз точно задушит», – велела она себе и повторила ещё громче: – Рен! Твоё имя Рен! Рен!

– Я знаю, как меня зовут.

У Кёко волосы на руках дыбом встали. Бессвязный гулкий шёпот, похожий на эхо из пустого колодца, перестал быть таковым и превратился в членораздельную и внятную речь. Кёко не помнила, чтобы дедушка рассказывал о таком; чтобы предупреждал, что не все мононоке – звери, повинующиеся инстинктам и охваченные жаждой отмщения. Что они могут общаться, даже мыслить. Ибо Рен – гашадакуро – остановилась, почти нависнув над Кёко. Ждала, когда она ответит. Рен была мёртвой и живой одновременно. Хотя мёртвой, конечно, намного больше.

– А меня… Меня зовут Кёко, – выдавила та, не придумав ничего лучше, чем представиться и даже немного поклониться. – Не хочу показаться невежливой, но… Ты знаешь, что с тобой случилось?

– Да. Я умерла.

Кёко судорожно сглотнула, глядя на гашадакуро снизу вверх. На череп, откуда сочилась, почти капала на кончик носа Кёко тьма. На серебряное кимоно, нити на котором растянулись под её новыми размерами и сделались бесформенными, потеряв свой лоск. Шёлковые бабочки, старые, истёртые завязки… Мужской крой. Кимоно принадлежало Шину Такэда – его подарок.

– Ты знаешь, кто тебя убил? – спросила Кёко. Она была готова поклясться, что Коичи в шкафу в этот момент немножко запищал.

– Нет, – ответила Рен к их обоюдному облегчению. Костяные пальцы, мелодично постукивавшие, когда задевали друг друга, поднялись к позвонкам шеи, накрутили верёвку на них, настолько туго стянутую, что даже после смерти дух не мог от неё избавиться. Кажется, на похожий жгут ключи повязывают и носят. На одном его конце даже осколок керамики позвякивал – кусочек разбитой нэцкэ. – Её набросили на меня ночью. Задушили. Не видела лица. Не помню. Только звон, руки и верёвку… Чьи именно, уже неважно. Вовсе не мести я ищу.

Кёко впервые видела, чтобы мононоке не только говорил, но и сам о своей судьбе рассказывал. Она даже растерялась, но затем тряхнула головой и возразила:

– Ты мононоке. Все мононоке следуют за своей местью. Возможно, не все это признают, но…

– Ты оммёдзи. Ты можешь знать всё на свете о мононоке, но ты ничего не знаешь обо мне!

Воздух в спальне стал студёным. Ни один ветер, кроме северного, с самой вершины вулкана в центре Идзанами спустившегося, не смог бы броситься в лицо Кёко так остервенело. В неё точно вцепился всей пастью голодный волк. Она взметнула рукава юкаты, пытаясь загородиться, и попятилась назад, а когда сморгнула выступившие от рези в глазах слёзы и отняла от них ладони, то увидела, что Рен уже не просто ростом как медведь, а как маленькая башня внутри большой. Почти до свода потолка гладкой черепушкой достаёт! Она росла, и замок дрожал.

– С чего всё началось? – воскликнула Кёко, спрашивая у самой себя то, что спрашивала у всех других уже два дня. – С того, что молодому господину подарили привезённую из-за океана девочку-рабыню, которая толком не знала языка. С того, что он воспылал заботой и любовью к ней – сначала как к подруге, а затем как к женщине, когда они оба повзрослели. Но даймё не может позволить себе женитьбу на чужеземке, а уж на слуге без племени, рода и приданого – тем более. И всё-таки на другой жениться он был не в силах тоже… Ибо человек слова Шин Такэда. Коль поклялся в верности, так будет верен до конца. Вот с чего всё началось – с любви.

– Перестань! Довольно!

Кёко не знала, почему мононоке, едва заслышав рассказ о себе, всегда цепенеют и становятся безоружными. Быть может, потому что хотят дослушать до конца? Потому что их жажда отмщения – не что иное, как желание того, чтобы об их трагедии услышали другие, весь мир, что обошёлся с ними так несправедливо и безжалостно. Кёко надеялась, что и с гашадакуро это сработает, что он остановится в размерах до того, как проломит собой крышу и прихлопнет башню костяной ногой, но Рен во всём от обычных мононоке отличалась. Она начала расти ещё быстрее, по десять сунов за секунду. Серебряное кимоно разошлось по швам на плечах.

– А потом… потом война, разлука, слепота… И попытки всё исправить, верно? Ты лечила Шина всем и как могла, а Рео тебя во всём поддерживал. Даже согласился Шину не рассказывать, что тебя из ревности с лестницы на пару с зеркалом столкнули, чтоб изрезалась. Я всё думаю… Могло ли это быть тебе предупреждением не лезть? Ты ведь самая верная сторонница даймё, а значит, всегда главная помеха, – Кёко продолжала тараторить, не зная, что ещё ей делать. Спина скелета согнулась пополам, чтоб он мог уместиться в спальне, вот настолько он вырос уже. – Как ты могла оставаться в стороне, когда над твоей любовью висит угроза? И тогда тебя убили. Это случилось после того, как ты вышла в сад собрать очередные растения для мазей, да? Ты выкапывала корешки и случайно выкопала вместе с ними записку, какими заговорщики из числа самураев и советников между собою обменивались, чтобы не встречаться лично. Именно так ты узнала, что готовится заговор. Тот разрытый куст сирени… Мои сёстры тоже так секретами обменивались, это казалось им весёлым, пока они нечаянно не сломали материнский жасмин. Ты не успела рассказать ни самому Шину, ни Рео обо всём. Только вернулась назад в замок, а там верёвку накинули.

Кости Рен в очередной раз треснули пополам, но дальше, заметила Кёко, не выросли. Она сделала короткую паузу, чтобы набрать в лёгкие побольше воздуха, и заговорила снова, вглядываясь в темноту в пустых глазницах гашадакуро, в его грудную клетку и рёбра:

– После этого заговорщики взялись за дело. С осторожностью, надо признать, чтобы своего нового ставленника, Рео, не прогневить. Его легкомысленный нрав, который на самом деле был попыткой всех задобрить, показался заговорщикам обещанием лучшей жизни… Поэтому сначала они решили обойтись малой кровью и просто раскрыть правду о здоровье Шина Такэда сёгуну. Вот только тем, кто работает в тэнсю и знает о его состоянии, даже внутренний двор покидать запрещено, не то что замок. И всё же выход нашёлся – писарь. Его каллиграфия всем в сёгунате знакома, а значит, не возникнет сомнений в достоверности. Он написал письмо с признанием от лица господина Шина вместо того, что тот ему продиктовал, и собирался отправить вместе с почтой… Тогда ты его и убила. А потом и следующего писаря тоже, когда он попытался закончить начатое, и провизора, который пытался письмо вместе с торговцем за ворота передать. Служанку, пятую жертву, тоже не помиловала, ибо когда заговорщики не смогли Шина подставить, они решили его убить. Слышала, служанка ликорисов в таком количестве наелась, что умерла в офуро… Яд из них, я полагаю, она и должна была в ванну Шину подмешать?

– Мои цветы для того украла, – прошипела Рен вдруг, прежде хранившая молчание, и воздух вокруг зазвенел почти мелодично, как если бы лёд в нём, от которого у Кёко уже задубели пальцы ног, стал осязаемым. – Из моей мастерской… Осквернила!..

– Шестой была служанка, которая еду Шина пыталась отравить, потому что именно ей всегда поднос поручали ему отнести. А седьмой – самурай, военный соратник Шина, – за золото заговорщикам продался. Он всегда один покои сторожил, настолько Шин доверял ему. Такому человеку не составило бы труда войти и перерезать во сне слепому господину горло… Я всё правильно говорю?

– Правильно, – подтвердила Рен.

– Есть, однако, ещё одна жертва – бывший управитель замка… Но его убил другой, тот, кто хотел занять его место и закрепиться при дворе даймё, а не находиться постоянно в разъездах. Не ты. Ибо твоё Желание… – Кёко сделала маленький шажок вперёд и очутилась с Рен нос к носу, – спасти возлюбленного. Всё это время ты просто защищала его.

Гигантский скелет снова затрещал, но на этот раз для того, чтобы сложиться. Рен словно ссохлась, пригнулась обратно к полу и уменьшилась – всё ещё не с человеческий рост, но опять с медведя. Её руки, неестественно длинные, как у паука, подобрали полы разошедшегося кимоно и запахнули, натянули поглубже на себя, пытаясь спрятать и спрятаться. Эхо, которым снова наполнилась комната – костяной треск, звонкий мороз, свист ветра и девичий плач, – донесло до Кёко:

«Не сдавайся, не сдавайся, не сдавайся».

«Борись, борись, борись».

«Защищай. Не знай покоя. Не уходи».

– Можно спросить тебя кое о чём? – прошептала Кёко, боясь снова спугнуть или разозлить Рен, а потому подбирая слова осторожно. – Что такого сделал Рео, что теперь ты пытаешься убить его?

– Родился, – ответила она. – Всё это из-за него.

И эхо снова подхватило:

«Виновен, виновен, виновен».

– Но господин Рео не участвовал в заговоре, – возразила Кёко. – Он даже не хочет быть даймё. Почему, думаешь, он постоянно сбегает в заброшенный храм в тутовой роще? Чтобы спрятаться от всех, даже от себя.

– Не было бы его, никто бы не пытался навредить моему господину. Заговорщики и недоброжелатели будут всегда, но вот Рео один. Рео – близнец, второй и последний мужчина в семье Такэда. Без него Шин будет единственным наследником. Титул сохранят за ним, даже несмотря на его увечье, – прошептала Рен. Голос её, однако, звучал неуверенно. Даже эхо студёной, леденящей дух скорби прозвучало в этот раз робко:

«Это так? Это так? Это так?..»

– Нет, не так, – ответила резко Кёко. – Если бы ты убила Рео, Шин остался бы совсем один и не принёс бы ему титул никакого счастья. Теперь брат – его единственный близкий человек, Рен. Неужели ты правда хочешь разлучить их?

Рен всё понимала, но не могла сопротивляться своей новой природе, даже если отказывалась её принимать. Мононоке – искажённая, разбитая вдребезги душа, потому и любовь, отражаясь в ней, искажается тоже. Преданность становится одержимостью, нежность – алчным желанием владеть, и всё заканчивается смертью обоих, как от заразной и неизлечимой болезни. Потому, какой бы разумной и верной ни оставалась Рен, каким бы чудом иль колдовством ей ни удалось сохранить от распада рассудок, исход её пребывания в замке и этого разговора был предопределён с самого начала.

– Убью Рео, – прошептала она, сжимая в костлявых пальцах рукава своего кимоно. Те порвались прямо в них, ибо кости её опять стали расходиться и трещать.

«Убью Рео, – вторило эхо. – И никто не сможет занять место моего господина!»

Кёко едва успела увернуться, но не от костяных рук, вдруг вытянувшихся и попытавшихся схватить её, а от цукумогами, просвистевшего у неё над ухом и ударившегося о череп Рен с такой силой, что и тот и другой треснули. Рен отшатнулась, взвизгнула так по-девичьи, будто ей правда стало больно, а Кёко лишь успела мимоходом подумать: «Бедный мотылёк!», когда под её ногами замерцали витражные осколки. Странник своих подручных, похоже, не жалел. Ему повезло, что сколько бы старых ни раскрошилось, из его короба всегда появлялись новые: Кёко уже слышала за спиной жужжание следующих цукумогами, а заодно и самого Странника тоже, взлетевшего вверх по кривой и шаткой, но починенной лестнице. Самураев он оставил внизу, вошёл в одиночестве с лакированным коробом за спиной и шестью офуда, которые распростёр между пальцев – по три в каждой руке, – и загородил собой Кёко.

– Запечатываю!

И офуда стало много – каждый из шести листков расслоился ещё на десять, а каждый из десяти – на сто. И на всех, как на одном, тёмно-красные чернила и иероглифы, что вместе образуют дивный сад. И все устремились к стенам, окнам, потолку. Прилипли к дереву с бумагой, намертво приклеились, не оставив между собой ни одного суна свободного пространства даже на полу. Всю комнату словно обтянули непроницаемой тканью, откуда на них взирала тысяча цветков – сбоку, сверху, снизу. Всё сплошь в талисманах, а потому не войти, не выйти. И не сбежать, силою не проломить и даже не вырасти больше, как бы ни пыталась сделать это Рен, упёршись затылком в потолок и пополам согнувшись. Они заперли мононоке в ловушку – и себя вместе с ним.

– Выпусти меня! Выпусти!

Коичи выпрыгнул из шкафа очень не вовремя, очевидно, завидев Странника и сначала обрадовавшись тому, а затем запаниковав. Сиганул к двери, вместо того чтобы и дальше прятаться спокойно и пережидать; вцепился в неё пальцами, пытаясь сорвать бумажные талисманы, следящие за ним маленькими закорючками знаков вместо зрачков. Ни один ему, однако, не поддался. Тогда Коичи стукнул по фусума кулаком и завыл. Ключи на верёвке с маленькой фигуркой-нэцкэ в виде оленя на его поясе зазвенели.

Дзинь, дзинь, дзинь.

Странник оглянулся.

– Не могу. Если сниму хоть один офуда, весь барьер спадёт. Нельзя дать мононоке принять свой полноценный облик или сбежать. Ритуал изгнания уже идёт.

– Открой, кому говорю! – воскликнул тот, и снова тем самым голосом. Настоящим, таким же, как его искажённое яростью лицо. – А не то я…

– Не то что? Тоже задушите меня шнуром с нэцкэ и ключами?

«Зачем он это сказал?»

Рот Коичи приоткрылся обескураженно, брови так нахмурились, что почти легли ему на веки. Если бы Странник не был здесь единственным, кто мог их защитить, он бы наверняка и вправду вцепился ему в горло. Вот только Коичи ошибался.

Его Странник с самого начала защищать и не собирался.

«Зачем он это сказал?» – подумала Кёко снова, бросила испуганный взгляд на Рен, заметив, как та, борясь с обклеенным офуда потолком, от услышанного тоже вдруг застыла, будто вспомнила. А потом схватилась костяными пальцами за горло, тонкое, почти прозрачное, как один из тех глиняных сосудов в её мастерской, и сжала его так, как сжали тогда сзади ключным жгутом, прежде чем повалить животом на пол, чтобы она так и не увидела, кто это сделал.

Рен тихо ахнула. Рен всё поняла.

– Не могу… не могу пошевелиться, – выдавил Коичи, так плохо шевеля губами, что слов было почти не разобрать. Секунду назад он барабанил обеими руками по двери, но теперь застыл, неспособный обернуться даже тогда, когда гигантская костяная рука, молниеносно протянувшись через комнату, схватила его за пояс и дёрнула на себя. – Оммёдзи! Странник! Помоги мне!

Каждый раз, когда Кёко начинало казаться, что она наконец-то хотя бы чуть-чуть узнала Странника поближе, он делал что-то, что тут же убеждало её в обратном. Но в этот раз кое-что о нём она всё же поняла. Странник не врал, когда повторял это снова и снова:

– Моя работа не в том, чтобы помогать людям. Моя работа – изгонять мононоке.

– КОИЧИ!

Рен подняла кряхтящего и обездвиженного управителя в воздух. Невообразимо длинные пальцы, в сложенном виде напоминающие капкан из острых спиц, обогнулись вокруг него и надавили. Пропорции были ужасающими: огромный гашадакуро, который, не сдержи его офуда, уже был бы размером с тэнсю, и маленький жалкий человек. Снова треск костей и истошный вопль. Коичи сломался пополам, а затем Рен и вовсе раскрошила его в труху: сначала пережала бёдра и косточки таза, а затем подняла несколько пальцев выше, к рёбрам и груди. Кёко была готова поклясться, что слышит влажный звук, с которым лопаются его внутренние органы, превращаясь в кашу. Рен специально развернула его к себе лицом, чтобы он на неё смотрел, чтобы видел тот пустой скелет и череп, которыми он тоже скоро станет. Ноги Коичи лишь чуть-чуть дёрнулись над полом, а затем утратили чувствительность и обмякли. Руки выкрутились в судорогах, прежде чем Рен оторвала и их. Перебитые кости, как иглы, порвали кожу и вышли наружу, живот разошёлся тоже в области пупка, и нечто, похожее на лёгкие, вылезло и полилось у Коичи изо рта.

Рен не просто сжимала его в руке – она его раздавливала, разминала пальцами, как тесто, пока его нутро не хлынуло наружу с тошнотворным чавкающим звуком.

– Кёко, даймё! – закричал Странник вдруг, точно отдал приказ, и Кёко тут же пришла в себя.

Полупрозрачные муслиновые занавески, отделяющие спальное место от остальной комнаты, дрожали, закрученные ветром, который поднял гашадакуро вокруг себя. Словно танцевали вокруг кровати даймё призраки прошлого, несбывшиеся мечты, его чаяния и сам его дух. Последний уже выходил из тела, ибо даймё бился в конвульсиях на нагромождении футонов и кашлял, кашлял, выкашливал всего себя на простыню. Вязкая, смолянистая кровь пенилась на его лице, переполняя рот на пару с желчью, скапливаясь в ямочке на подбородке и стекая вниз.

«Даймё! – повторила Кёко себе. – Он сейчас захлебнётся!».

Она кивнула Страннику и бросилась вперёд, под шторы и некогда изящные руки Рен, которые уже давно убили Коичи, но продолжали мять, перемешивая кровь с костяной пылью, кожу с одеждой, плоть с холодом и небытием. Проворная, тихая, Кёко бесшумно проскользнула снизу, обошла гашадакуро и запрыгнула на высокую постель. Даймё уже не дышал к тому моменту, как Кёко подняла и толкнула его под плечи, переворачивая со спины на бок. То, что затопило ему лёгкие, брызнуло наружу, их освобождая. Шин Такэда судорожно вздохнул и опять закашлял, но булькать перестал. Нужно было вытаскивать его отсюда побыстрее, вот только как утащить на себе такую тяжесть?..

– Форма – гашадакуро, голодный скелет.

Послышался шелест, с каким Странник всегда снимает короб.

– Первопричина – задушенная служанка, узнавшая о предательстве и ставшая помехой из-за любви к молодому господину. Желание… Кёко!

Она как раз придумала, что делать: схватила и подтянула к себе простынь, порвала её на лоскуты и принялась обвязывать даймё под руки и грудь, чтобы попробовать стащить с постели и выволочь из комнаты. Хватит ли ей на это сил и что за грохот сзади, словно дребезжит и раскатывается повсюду мебель, Кёко подумать не успела. Повернуть голову – тоже. Тело прекрасно слушалось её всего мгновение назад, а тут вдруг перестало. Пальцы разжались, рот безвольно приоткрылся, и смерть, подкравшаяся сзади, дыхнула ей в затылок.

А затем обездвиженную Кёко обняли костяные руки.

«Как лёд по весне, как воск на горящей свече…»

Удивительно, с какой скоростью был способен двигаться гигантский полусогнутый скелет. С головой, которая теперь не прошла бы и в колодец, и с руками как клешни, он при этом не оставил ни ей, ни Страннику ни шанса. Поверх тонкого служебного оби на талию Кёко легли костяные пальцы, и даймё выскользнул у неё из рук, а постель осталась там, внизу. Рен подняла её над полом, как Коичи, но не сжала. Вместо этого Кёко поднесли к тьме, что разливалась пятном меж костяных рёбер под отодвинутым лоскутом порванного серебряного кимоно.

Её заклинание сбилось.

Кёко не понимала, что перед ней разверзлось, но выглядело оно как ничто в своём первозданном виде. И в том «ничто» вдруг отразилось «что-то» – наверное, лицо Кёко, заворожённое чёрным бархатом мёртвого нутра, как небо, лишённое звёзд. На ощупь нежное, как гладкие крылья мотылька, как мякоть сладкого летнего фрукта. Такому даже сопротивляться не хотелось.

И Кёко смирилась.

– Кёко!

Из последних сил она обернулась, чтобы увидеть, как Странник бросает к ногам короб и распахивает его. Однако достаёт оттуда не очередных цукумогами или какую-нибудь детскую игрушку, нет, а меч. Длинная катана с отдалённо знакомым Кёко хамоном на лезвии зажглась аквамариновым светом ещё до того, как он её обнажил, достав из лакированных синих ножен.

– Тоцука-но цуруги, разрежь небесные крылья!

Его сияния не хватило. Кёко всё равно нырнула под рёбра гашадакуро и погрузилась в темноту.

– Ты чего ревёшь? Рёва-корова! Хватит уже плакать. С тобой становится скучно. Ты ведь должна меня развлекать, но что-то не смешная ты совсем. Вся в соплях… Мой визгливый брат и то повеселее будет. А что у тебя с волосами? У жителей Идзанами не бывает таких волос. Почему они похожи на золото? Ты что, связку мон съела? Ха-ха! Ну же… Десять дней прошло, сколько мне ещё ждать? Эй, ты вообще понимаешь, что я говорю? Вылези из-под кровати, пожалуйста. Я не собираюсь тебя бить.

– Г-госпожа…

– Господин. Я господин, а не госпожа.

– Госпожа…

– Ты вообще знаешь наш язык? Видела иероглифы когда-нибудь? Вот, смотри, я покажу.

«Приютил, приютил, подарил дом там, где должна была быть тюрьма».

– Я же сказал, что это сделала не Рен!

– А кто тогда, господин? Ваш отец будет недоволен, если это вы уронили в колодец меч, подаренный сёгуном на пятисотлетие вашего дома… За это вам назначат минимум двадцать ударов розгами.

– Да, это я его уронил. И я готов понести за то соразмерное наказание, коль отцу будет так угодно. Можешь приступать прямо сейчас.

«Страдал, страдал, чтобы уберечь».

– Вы просите отдать её вам? Наложницей?..

– Гхм, не наложницей, а четвёртой женой.

– Это почти то же самое.

– Разве госпожа Рен не достигла женской зрелости ещё три года назад? Ваша тётя сказала, вашему дому пора искать, куда её пристроить, чтобы вы могли…

– Больше не думайте. Не ваше это. Уходите и не тревожьте меня подобными просьбами. Трёх жён любому мужчине вполне достаточно, заботьтесь о них сполна.

«Не отдал, не отдал, никому не стал отдавать, чтобы осталась с ним».

– Госпожа Акане каждую ночь льёт слёзы по тебе.

– Мне нет дела до госпожи Акане и её слёз. Уверен, многочисленные любовники найдут способ её утешить.

– У тебя всё ещё есть долг перед отцом, Шин, перед сёгуном и родом…

– И я исполню его с лихвой, когда отправлюсь на войну. А потом вернусь, женюсь на тебе и…

– Шин.

– Что не так? Для остального есть мой брат. Он продолжит род Такэда, если то потребуется.

– Слышал бы тебя сейчас сам Рео.

– У него нет выбора. В конце концов, я всё ещё его даймё. И твой, надо сказать, тоже. Подчиняться мне – это честь, которую вам оказали ками.

– Конечно-конечно, господин.

– Ай-ай, не дёргай меня за волосы! Ты их расчёсываешь или пытаешься сделать меня лысым?

– Извините-извините, господин.

– Что-то мне не нравится твой тон. А ну иди сюда и вырази своё почтение, как подобает!

– Шин! Отпусти! Мне щекотно, Шин! Ха-ха!

«Любил меня, любил меня, несмотря на то что любовь наша вечно будет под запретом…»

– Это ты, мой ветер? Рен?

– Я, мой господин.

– Но Коичи сказал, что ты уехала. Я решил, ты отправилась за со-рин-ши – травой, что лечит все недуги, – как обещала…

– Нет, мой господин. Я найду способ вылечить тебя и здесь, дома. Я никогда и ни за что тебя не покину.

– Твоя рука… Такая гладкая и холодная… Ох, Рен.

– Да? Что-то не так?

– Нет-нет… Всё в порядке. Иди сюда. Пожалуйста, просто иди сюда. Не уходи больше.

«Остаться, остаться вместе. Хотя бы так, раз не дано иначе».

Тьма, которая поглотила Кёко, наполнялась эхом многих голосов и дней. И детскими слезами, тоской по дому. И смехом, звоном упавшего меча, стукнувшегося о камни и нырнувшего на дно колодца, когда нечаянно выскользнул из рук во время ребяческих забав. И ревностью, юношескими спорами, нежеланием отдавать другому то, что частью сердца стало вопреки законам. И поцелуями, их мягким долгим звуком, запахом цветов в саду, которые приминались под их телами. И стонами, мозолистыми пальцами в белокурых волосах, затем – развязывающими пояс кимоно.

Всё было в этой тьме – и ничего. Всё яркое, а затем – померкшее. Всё сокровенное, хранимое в ларце души, как драгоценные каменья, которые вдруг разбились, оказавшись хрупче, чем стекло. Всё тёплое, местами даже обжигающее, и всё остывшее, замёрзшее навек. Всё, чем Рен была и чем был для неё Шин – и наоборот.

Кёко омыло их судьбой, словно она в мягкое течение реки нырнула. Но чем глубже, тем становилось холоднее. Один поток впадал в другой, и Кёко всё несло, несло куда-то – вслед за шёпотом «Любовь моя», вслед за «Может быть, сбежим?». Скандалы, ругань, споры с членами семейства. Прощание с даймё, отбывшим на войну. Глухая ночь и уханье совы. Мысли о женитьбе, счастье. «То возможно?» Госпожа Акане в слезах, её хватка в волосах, бессильный крик. Просьба отнести зеркало днём позже, тёмная лестница, тяжёлая бронзовая рама… Толчок в спину. Стекло, порезы, кровь. Голос на грани того, как сознание теряешь. «Не мешайся больше ни ей, ни мне». Травы, бесчисленные травы – о, как много трав! – и сожжённые, истёртые, исколотые пальцы на подушечках. «Ищи, ищи, ищи лекарство, бестолковая девчонка!» «Мне неважно, сможет ли он снова меня увидеть, я всё равно навек принадлежу ему». «Что они задумали? Не может быть! Рео знает? Надо скорее Рео рассказать!» «Помогите, помогите! Не могу дышать! Шин!»

Кёко двигалась на ощупь. Волна схлынула, тело стало лёгким, руки и ноги снова вернули себе подвижность, и она снова могла соображать. Где она сейчас? Где все?

«Это чистая любовь. Она светла. Почему же тогда вокруг меня темно?»

Да, вокруг было действительно темно. Лишь голос Рен стал для Кёко ориентиром – звонкий, чёткий, уже не эхо былых дней, которые не вернуть, а зов. Она тоже была где-то здесь, в этом жёрнове, где перемалывались мысли и чувства, прошлое и будущее, человеческое и злое в мононоке. Кёко сосредоточилась на себе, на своём кимоно, которое на ней почему-то было солнечно-жёлтым, обвязанное коралловым оби с мечом в красных лакированных ножнах на боку. Иллюзия. Должно быть, навеянный мононоке сон. Удивительно, сколь он был реалистичен и в то же время прозрачен, как вода: где-то за ним, снаружи, Кёко слышала лязг металла, звон цукумогами, грохот мебели и крики. То был Странник. Они всё ещё в тэнсю, а Кёко – внутри Рен.

– Отпусти меня, – сказала Кёко громко, задрав голову куда-то вверх.

«Нет, – ответила она тоже откуда-то отовсюду разом. – Пока ты здесь, оммёдзи не станет меня изгонять».

– Почему это?

– Сейчас ты часть меня. Изгонит – и нам придётся уйти вместе.

Кёко нервно хохотнула:

– Боюсь, ты плохо его знаешь, моего учителя. Разве ты не видела, как он принёс Коичи тебе в жертву? Не думаю, что моё присутствие в… тебе станет для него помехой.

«Тебя не отдаст. Ты его ученица. Он обещал Ёримасе присматривать за тобой».

Грудь Кёко поднялась, вздулась, хотя здесь ей можно было не дышать. Поместье Хакуро, окружённое ивами с колышущимися на них симэнава. Дюжина пустых и заброшенных комнат с соловьиными полами и террасой, на которой поколениями пили чай и где теперь высыхали талисманы на продажу. Когда Странник зашёл в комнату к её дедушке, полы не издали ни звука под его весом. Он остался с парализованным Ёримасой наедине, чтобы спросить у него, как у главы клана, согласен ли он отдать ему Кёко в ученицы. Она так и не узнала, что Ёримаса тогда ответил, и ответил ли вообще, учитывая, что уже несколько месяцев ничего не говорил.

«Речь же об этом, да? – растерялась Кёко. – Странник тогда пообещал дедушке присматривать за мной?».

«Нет, – ответила Рен, и Кёко вздрогнула, удивлённая, насколько тесно сейчас, оказываются, они связаны, почти переплетены. Ещё немного – и станут одним целым. – Я о метели».

– Какой метели?

Рен не ответила. Кёко потрясла головой, ущипнула себя за щёку, но не почувствовала боли. Не потерять себя, находясь в ком-то другом, тем более внутри мононоке, было сложно. Что это вообще за обратная одержимость такая?! Почему каждый раз, когда Кёко думает, что в этот раз она таки подготовилась к любому исходу, оказывается ровно наоборот? Так теперь всегда будет?

– Рен, тебе нужно уйти, – заговорила Кёко снова миролюбивым тоном. – Ты не можешь защищать Шина вечно. У него для этого есть Рео и другие слуги… Он мужчина, воин. Он даймё. Шин не маленький ребёнок.

«Уйти? – кажется, это было всё, что она услышала. Кёко всё ещё не понимала, откуда звучит её голос, и из-за этого ей приходилось крутиться на месте, барахтаться в темноте. – Я не ты. Я не бросаю тех, кого люблю».

А вот это уже была пощёчина! Пока Кёко перебиралась вплавь через воспоминания Рен, та купалась в воспоминаниях Кёко. Рыжая копна волос… Нет, даже целых три. Вкус бобовой пасты. Беременный живот, бархатная ива, Аояги… Кёко потребовалась вся её сила воли, чтобы не дать Рен победить так просто и лишить её того равновесия, которое она находила там же, где теряла – в свой семье.

– Я их не бросала! – раздражённо воскликнула она. В последний раз Кёко приходилось так нелепо оправдываться, когда она порвала деревянным мечом шёлковые сёдзи и схлопотала подзатыльник от ещё живого отца. – Я не отрицаю, что сама приняла это решение, но это не значит, что оно далось мне просто. Я ушла только для того, чтобы однажды к ним вернуться. Думаешь, я не скучаю и не боюсь, что у меня этого не выйдет? Думаешь, не жалею, не допускаю мысли, что всё было зря? Иногда нам приходится оставить тех, кого мы любим, – крикнула Кёко в темноту. – Это неизбежно, чтобы все – вы оба – смогли двигаться вперёд.

Рен снова надолго замолчала. И её воспоминания, весь этот водоворот, то и дело норовящий снова затянуть Кёко и засосать на дно, наконец-то тоже успокоился, улёгся. Мелкая, тревожная рябь пришла на смену захлёстывающим волнам. Кёко воспользовалась этим: шагнула куда-то, пытаясь к душе Рен приблизиться, и постаралась быть помягче. Как Кагуя-химе, которая её взрастила. Как Странник, когда доставал глиняную рыбку для конаки-дзидзи. Как человек, а не оммёдзи.

– Гашадакуро появляется из костей тех, кто сражался, но проиграл, – прошептала Кёко. – Ты яростнее любого самурая сражалась за своего господина. Действительно «воин» и «северный ветер».

«Это имя… – всхлипнула темнота. – Такое глупое! Такое горькое… Глупый Шин!»

– Ты помнишь своё первое имя? Настоящее? Которое принадлежало тебе до того, как тебя забрали.

«Нет. Или да… Мама… Кажется, мама называла меня… Кастория?»

– Смотри, как я сломала самое дорогое, что обещала защищать, Кастория, – сказала Кёко, накрыла пальцами рукоять меча и на треть вытащила его из ножен. Даже в пустоте, в этом идеальном сне, сотканном из их потерь, мечтаний и надежд, тот был разбит на части. Пять осколков осыпались обратно в ножны, и в пальцах Кёко осталась лишь железная рукоять с некогда прекрасной золотой гардой, через которую летели дракон и лепестки цветов. – Его уже не починить. С твоим господином будет то же самое.

«Что ты имеешь в виду?»

– Мононоке питаются человеческим ки, чтобы поддерживать своё существование. Это для них – для вас – инстинкт, как для людей дышать. Ты ведь заметила, что Шину становится хуже? Речь не только о глазах. Его слабость, бледность, кашель…

«Да… Я думала, это из-за лекарств. Эти глупцы, что зовут себя врачевателями, дают ему бесполезные настои…»

– Дело не в настоях. Ему так плохо, потому что ты отказываешься его оставить. Он не исцелится до тех пор, пока ты не уйдёшь, Кастория, а коль останешься… Скоро Шин умрёт.

«Ты не врёшь? Это… не исправить по-другому?»

– Нет. Там, где мононоке, всегда смерть. Я уверена, что ты и сама это понимаешь. Тебе надо обрести покой.

«Без него я не знаю, что это такое. Он мой покой и есть».

– Скажи ему об этом. Попробуй попрощаться с ним, – сказала Кёко. Ещё никогда она так тщательно, как сейчас, не следила за тем, что говорит. – Обычно, когда прощаешься, становится легче. Уходить без слов в любом случае никогда не стоит.

«Но я не хочу, чтобы он видел меня такой… Чтобы знал, чем я стала».

– Так разве он не знал этого с самого начала? Он ведь всё это время защищал тебя, пока ты защищала его, – осторожно заметила Кёко, и Рен вздохнула так глубоко, что откуда-то прямо в лицо Кёко подуло морозным ветром.

«Хорошо. Но только при одном условии. Я обещала Шину, что ещё станцую для него… Ты мне разрешишь? Ты меня пустишь?»

– Да, конечно.

«Скажи это».

– Я разрешаю и пускаю.

И в ту секунду Кёко поняла, что сказала что-то, что ей говорить не следовало, ибо тьма расступилась сначала, даруя ей долгожданное освобождение, но затем вокруг снова затрещали кости. Рёбра, что баюкали её, как в колыбели, вонзились Кёко в живот, распороли его наживую и забрались к ней под кожу, а вместе с ними внутрь юркнула Рен. Как будто всё тело Кёко набили ватой: оно стало лёгким, но совершенно неуправляемым, чужим. По крайней мере, это было не больно. Кёко только замахать руками успела, прежде чем и они перестали ей принадлежать. Тогда Кёко беспомощно заверещала:

– Нет, нет! Я не это имела в виду! Я думала, речь идёт о том, чтобы подпустить тебя к Шину!

«Позволь мне. Позволь мне. Я видела, как ты танцуешь в храме… Позволь мне быть тобой!»

Кёко стиснула зубы, сжалась коль не телом, то всей душой, мешая потеснить её в собственной плоти, но затем… Ох, всё-таки сдалась. Потому что Рен ощущалась не как хищный зверь, вторгшийся без спроса в охотничью хижину и, как говорили казначеи, забравшийся в хозяйскую постель, а как случайный путник, добрый замёрзший гость, попросившийся на ночлег. Она не присваивала, а одалживала. Потому погладила Кёко изнутри, извинилась немо, мягко, деликатно отодвигая волю Кёко в самый дальний угол её оболочки, и Кёко поморщилась недовольно, но уступила. Тогда кости гашадакуро сложились назад, голодного скелета не стало, и тьма выплюнула Кёко обратно в мир, одержимую мононоке.

Одержимость та, однако, была совсем не похожей на то, что видела Кёко тогда в храме, когда конаки-дзидзи прятался внутрь госпожи Якумото или Кагуя-химе. По крайней мере, её не ломало пополам, да и её душу Рен не потрошила, даже не трогала. Вместо этого они обе, сплетённые воедино, прошлись по спальне и оглянулись. Сложно было сказать, сколько времени прошло, но царил в ней погром: полупрозрачные шторы, изрезанные на тонкие полосы, трепетали от сквозняка, а короб Странника и он сам лежали в противоположных друг от друга концах комнаты. Последний даже не двигался, будто уснул, подперев спиной стену и ссутулившись, но глаза его были открыты, а в ладони лежал небесный меч Тоцука-но цуруги. Бронзовая бусина, выпав из вороных взъерошенных волос, откатилась к горсткам пепла от использованных офуда и осколкам амулетов. Впервые Кёко видела, чтобы его пурпурное кимоно было таким грязным, алое на подоле вдоль каймы. Всё внутри неё тут же невольно взбунтовалось от этого зрелища, и она едва не вытолкнула Рен из себя.

«Он жив! – попыталась успокоить её она. – Просто измотан стараниями вызволить тебя».

Не сказать, чтобы Кёко это сильно утешило или тем более избавило от чувства вины. Странник же действительно моргнул, давая понять, что находится в сознании, и немного наклонился вперёд, садясь поудобнее. Пальцы его выпустили меч, пока вокруг предостерегающе жужжали витражные цукумогами. Он выглядел так, будто уже смирился с потерей Кёко… Будто тоже уступил. И даже не обрадовался, увидев её вместо исчезнувшего гашадакуро. Лишь сузил глаза, по-волчьи глядящие из-под разметавшейся чёлки, и хмыкнул так, что стало ясно: он не просто догадался, а увидел, кто стоит перед ним на самом деле.

– Рен, – произнёс Странник.

– Рен? – послышался хриплый шёпот с другой стороны.

Странник тут же утратил для них обеих интерес.

Они – Рен и Кёко – повернулись к постели за занавесками, сделали несколько шагов через них и застыли напротив постели, на которой, тоже сгорбившись, сидел Шин, вытирая рукавом рот и засохший вокруг него кровавый ореол. Он всё ещё выглядел изнеможённым – впавшие щёки, осунувшееся лицо, пепельная кожа, почти такая же белая, как волосы, – но взгляд заметно прояснился, вернул былую осмысленность и твёрдость, несмотря на слепоту. Только по одному этому взгляду в Шине легко даймё признать было можно – то воинская стать, милосердная и благородная, читающаяся, даже когда мелко дрожат и опускаются изрядно похудевшие плечи.

Он стёр пальцами остатки мази с ресниц, отвёл с линии бровей хлопковую повязку… И Кёко увидела, что ясность в глазах ей не померещилась, по крайней мере, в правом: туман не ушёл из него полностью, но разошёлся, проклюнулась желтизна искажённого карего цвета. Очевидно, сами ками Рен благоволили, позволив им обоим, наконец, увидеть друг друга хотя бы на несколько минут. То было настоящее прощание.

– Рен… Кажется, я… я тебя вижу…

«Сегодня я наложила на его глаза последнюю мазь из тех, что создала. Хорошая мазь. В ней не со-рин-ши, но вся моя любовь и пыль моих костей».

Они – Рен и Кёко – счастливо улыбнулись.

Несомненно, даймё видел плохо, даже ужасно, но будто бы так и нужно было, будто бы это было даже к лучшему сейчас. Девчонка-оммёдзи в юкате служанки, укутанная в белёсую пелену, становилась прекрасной эфемерной девой из фарфора и серебряных шелков, с копной белокурой и вьющейся, с глазами светлыми и губами розовыми, как малина, которую они срывали с кустов и ели на лугу детьми. Возможно, дева, стоящая посреди комнаты, была такой взаправду, ибо даже Странник, оставшийся сидеть у стены, не звал Кёко и не препятствовал. Все видели – или знали – сейчас только Рен.

Та поклонилась своему господину на постели… И плавно, на носочках качнулась вправо. Раздался звон, словно на лодыжках у неё сами собой застегнулись невидимые браслеты с бубенцами судзу. Он сопровождал каждое её движение, как длинные рукава многослойного кимоно, которое она носила раньше, как ветер, который нёс теперь запах персика и лечебных трав.

«Когда вернусь, я снова буду танцевать для вас всю ночь напролёт».

Рен помнила собственный завет. И Шин Такэда помнил. Бледные глаза смотрели, пускай почти ничего не видели, а бубенцы судзу продолжали звенеть в потеплевшем, растопившемся воздухе. Ни одного жеста, ни одного шага Рен не перепутала, не сбилась, несмотря на то что каждый из них всё больше отдалял её от Шина и людского мира. Её маи, освоенный в юности у одной из наложниц прошлого даймё, оставался таким же совершенным, лёгким в каждом повороте, точно птичка порхала, пересаживаясь с ветки на ветку. Словно не было под её ступнями щепок и раскуроченной мебели, вороха кишок и крови, забрызгавшей шёлковые стены; страданий и долгих стенаний, что предшествовали им.

Кёко не могла распоряжаться своим телом, управлять, но то всё равно по праву принадлежало ей, поэтому она могла чуть-чуть направить. Изменить несколько движений, а значит, и весь танец, его посыл. Так Кёко и сделала: с крохотным нажимом увлечённую господином Рен куда нужно повела.

«Теперь ногу вправо, руку влево. Взмах рукавом над головой. Присядь…»

Эти маленькие движения, как маленькие стяжки на подкладке кимоно, заметные лишь опытным швеям, мягко и без труда вписались в её танец. Замечала ли Рен, что происходит? Понимала ли, что шаги и жесты не полностью её? Доверяла ли слепо или же попросту смирилась? Кёко не знала. Она просто продолжала танцевать кагура.

«Ты слишком хочешь походить на своего деда. Но ты не Ёримаса Хакуро. Ты Хакуро Кёко».

Странник, как всегда, был прав.

«Это несколько сложнее, чем размахивать мечом, и в разы опаснее для людей».

И прав опять. Кёко всё ещё чувствовала, как она и Рен смешиваются друг с другом, связанные так прочно, что сложно понять, где заканчивается одна и начинается другая. Но обоих при этом питает одно ки – энергия живой Кёко, ибо у Рен её больше нет. И прямо сейчас Кёко ощущала, как та смыкается вокруг них, кипит, порождает что-то человеческим экзорцистам доселе неведомое, рвётся и утекает наружу целыми ручьями, как кровь из множества мелких колотых ран. Пускай Рен и не сопротивлялась, но выдержит ли Кёко это? Не вернётся ли, не заберёт её себе смерть, которую она уже однажды отвергла? Получится ли у Кёко не изгнать, а упокоить?

И если нет, будет ли Странник винить во всём себя?

Придётся проверить.

Пришло время учиться.

«Позволь мне подарить тебе истинный покой, Кастория».

И с каждым новым шагом тело словно теряло в весе, становясь всё легче, всё свободнее и послушнее Кёко, истинной его хозяйке. Теперь она вела Рен, а не наоборот, и та подчинялась безропотно, затихла, из высокого всепожирающего костра превратившись в тлеющие угли. Одержимость и то, как она заканчивалась, ощущалось подобно развязанному кимоно, будто кто-то наконец-то ослабил слишком тугой пояс. И невидимые бубенцы судзу почти смолкли. И мороз в комнате ослаб. И ветер улёгся, а Странник поднялся и, спрятав меч, надел короб себе на спину.

Ещё немного, и Кёко снова станет Кёко, а Рен станет Рен, отбросив суть гашадакуро, – и уйдёт. Они обе чувствовали это, и Кёко уступила в последний раз. Никаких иллюзий больше. Никакого танца. Вместе они поклонились, завершив его, и подошли к даймё.

– Прощай, мой господин, – прошептала Рен, и Шин задрал к ней голову. Лишь вблизи, наклоняясь над краем постели, Кёко разглядела, что лицо его сплошь мокрое, выцветшие ресницы дрожат, слёзы скатываются из-под них, а все остальные мышцы неподвижны. Даже губы не сжаты. Шин Такэда не привык плакать и не знал, что это такое, до этого дня.

– Нет. – Одно простое слово, и столько горя в нём. Мозолистые пальцы сжались на свисающем рукаве, смяли его в кулак ещё до того, как Рен попыталась отстраниться. – Останься со мной. Останься.

– Я не могу.

– Ты клялась мне в верности.

– Я не могу…

– Тогда забери меня с собой. Просто… побудь рядом ещё немного. Я уже умираю. Ещё немного, и я наконец-то…

– Я не могу, – повторила Рен с надрывом. – Я никогда бы не поступила так с тобой.

– Что мне тогда делать, Рен? Что мне делать без тебя?

– Заведи жену, детей, встреть старость бок о бок с Рео и пройди десяток новых битв. Проживи эту жизнь так, как если бы меня никогда в ней не было. А когда мы вновь встретимся в следующей… Обещаю, я снова буду танцевать для тебя.

Губы даймё на ощупь были такими же, как его характер, – мягкими и твёрдыми одновременно. На вкус как кровь и травы. Кёко позволила Рен даже это – смешать его дыхание с её дыханием, ощутить язык у языка, а шершавые мозолистые пальцы на щеке, – и затем ритуал завершился. Тело почти обмякло, одно с другим разъединилось, и Кёко – уже Кёко – отошла от постели, выпрямилась, открыла глаза.

«Спасибо, – услышала она, – что позволила мне в последний раз станцевать перед моим господином».

После этого Кёко молча упала, но не ударилась об пол. Кто-то мягко подхватил её под талию и плечи, и она легла в объятия сильных, изящных рук и опавших, облетевших со стен офуда, – и снова погрузилась во тьму, в которой на сей раз не было ничего, кроме самой Кёко и её искреннего пожелания:

«Прощай. Пусть твоя следующая жизнь будет счастливой».

Предыдущая главаГлава 12 из 20Следующая глава