К книге
Сказания о мононокеСказание второе Слепой даймё из провинции Кай. XI
65%
Сказание второе Слепой даймё из провинции Кай. XI
13

Кёко и не подозревала, что настолько чёрная тьма, как та, в которую она провалилась, способна порождать настолько красочные сны.

Чернично-синий – такого цвета была полоска неба, разрезанного закатом поперёк и виднеющаяся из приоткрытого окна. Аквамариновый – таким было свечение, излучаемое клинком древнего меча, который это небо мог ещё на дюжину частей рассечь. Пунцово-алый – такими были капли, которые скатывались с держащих его рук и прокладывали по устеленной бумагой комнате тропу. Пурпурным было кимоно, нефритовыми были глаза, зорко глядящие с хищным прищуром, и перламутровыми, словно отполированный океаном жемчуг, были те искры, что высекал Тоцука-но цуруги при ударе о молочно-белые кости гашадакуро.

«Странник!»

Кёко прокричала его имя не просто громко, а пронзительно, но никто её не услышал. Половицы не скрипнули под её весом, занавески, которые пронзал мелькающий тут и там меч, не поднялись под её протянутыми пальцами и даже не дрогнули. Всё потому, что её руки на самом деле вовсе не шевелились, ноги не сделали ни шага вперёд, а всё тело оставалось неподвижным, как камень, ибо не было никакого тела вовсе. Был только бесплотный неосязаемый дух, онемевшие губы, стук крови, что продолжала капать с рукавов и вторить имени, по которому плакала, беспокоилась душа:

«Странник! Странник! Странник!»

Он так ни разу не обернулся и не посмотрел на неё. Впрочем, а куда было ему оборачиваться? Кёко висела где-то над полом, между потолочными балками, но в то же время словно сразу во всех углах одновременно. Не дышала, хотя лёгкие её раздувались и ныли от боли. Ничего не говорила, ни звука не могла издать, но горло её саднило, как если бы она уже сорвала голос, пытаясь дозваться до Странника, который всё продолжал и продолжал нападать на Рен прямо перед постелью бессознательного даймё. Ведь…

«Я здесь! Здесь! Со мной всё в порядке!»

Минутку, что происходит? Кёко ведь уже давно не в гашадакуро и не в Рен, а Рен не в ней. Она изгнала мононоке – вернее, упокоила, как она того заслуживала, – и успешно завершила ритуал, блестяще исполнила священный кагура на радость Кагуя-химе, что её учила, и всем богам. Даймё теперь в безопасности, его больше не тошнит кровью вперемешку с желчью, и он не истекает собственным ки. Он даже, кажется, прозрел, а в комнате не холодно и не темно, не опасно и не страшно. Замок теперь свободен, но…

Почему же Странник всё ещё размахивает мечом перед голодным скелетом, осклабившим беззубую пасть, а под ногами их чавкает месиво кишок и трещит разрушенная мебель?

«Это… то, что было? Всё это происходит не сейчас».

И Кёко перестала звать, в том убедившись, когда увидела себя; бледную, маленькую руку с испещрённой белёсыми шрамами ладонью, которая на секунду вынырнула из темноты костяной грудины, а затем юркнула обратно. Это правда было. То пережёванный мононоке и ритуалом изгнания разум – или сам мононоке? Или сам ритуал? – зачем-то показывает ей то, что сама она пропустила.

Странник сражался, да не так, как положено сражаться юноше с его худощавой комплекцией, и даже не как оммёдзи. Владел катаной если не в совершенстве, то умело, но то было отнюдь не классическое кэндзюцу, которому её с Хосокавой Ёримаса обучал. Удары Странника короткие, кистевые, как уколы, словно у него яри[62] в руке, а не катана. И ката[63] какая-то рваная, бессвязная, но тем не менее позволяет ему без труда отсекать конечности гашадакуро, как тростник. И поступь странная, ритмичная, прямо как у Кёко, когда она кагура танцует, или как у актёров театра во время нихон буё[64] – ритмичная, выверенная череда шагов. Странник не спотыкался, не цеплял обломки перевёрнутых ширм ни сандалиями, ни развевающимися полами своего кимоно, умудряясь перемещаться циклично и плавно даже в этом неприлично узком пространстве между гашадакуро и южной стеной. Эфес, перевязанный лентами из кожи ската, он держал обеими руками, но время от времени перехватывал одной, а вторую выбрасывал в сторону и использовал для сохранения баланса, когда гашадакуро толкал и оттеснял его назад.

Взмах, взмах. Чирк!

Тоцука-но цуруги – «Как? Откуда он у него?» – ослепительно сиял. То было изумительное зрелище – великий меч в руках великого оммёдзи. Щёки Странника пылали от усталости, словно прихваченная морозом рябина. Пурпурные рукава с тиснением летали, янтарный пояс ослаб и почти упал. Кёко всегда подозревала, что людского в Страннике столько же, сколько звериного, но сейчас людское исчезло вовсе: верхняя, выкрашенная в лиловый губа поджата, клыки – «Они всегда были у него такими крупными?!» – выступали вперёд, а зрачок так расшился, что проглотил радужку. И этот низкий, вибрирующий звук, вырывающийся на каждом его вздохе, сквозь звон меча и треск костей…

«Он что, рычит?»

– Верни, – процедил Странник, когда опять упал от размашистого удара голодного скелета, едва не проломив спиною стену. Затем он поднялся, поднял следом Тоцука-но цуруги и, выставив его перед собой, повторил снова: – Верни!

Ни одного другого слова больше. Только взмах мечом – и всё повторилось по кругу.

Кёко казалось, что бой их будет длиться вечно, и она вечно была готова это лицезреть. Смотреть на Странника, очаровываться его яростью, упорством и этими ловкими, воздушными движениями… Но всё закончилось – не для них, но для неё. Кёко моргнула, и бархатная темнота вокруг сомкнулась. Исчезло всё, даже проблески света и цветов, словно она оказалась внутри непроницаемой яичной скорлупки.

Уютно, тихо и спокойно.

Так хорошо, что Кёко даже не захотелось пытаться её разбить. Она ничего не видела, но зато слышать и чувствовать вдруг стала многое: треск огня, волны тепла от печки и свист, какой часто слышится зимой. Обычно он знаменует наступление кан-но ири и раздаётся одинаково во всех домах, будь то маленькая деревянная лачуга или каменный замок. То ветер ползёт в дом по трубе, протискивается сквозь щели в половицах, застеленных соломенными циновками, и сёдзи. Кёко ощущала его покусывание на кончиках пальцев рук и ног, но что-то мороз вдруг остановило. Кёко укутали бережно, крепко-крепко.

– Эй, юная госпожа. Юная госпожа, вы меня слышите?

Кёко попыталась разомкнуть всё ещё слепленные тяжестью уста, чтобы дать жизнь одному-единственному имени, снова застучавшему в висках, – «Странник, Странник!» – и тем самым рассказать, что она и вправду слышит, она жива и здесь. Но, увы, ничего не получилось. Темнота не собиралась её так просто отпускать, а тело то ли было, то ли его по-прежнему не было. Неужели именно так ощущается растрата всего ки? Именно это случилось с её дедушкой? Так он проводит свои дни? А теперь что, то же самое ждёт и Кёко?! Она никогда больше не откроет глаза, не сможет двигаться, ходить, смеяться, стать оммёдзи? Она…

– Заснула, Ёримаса?

– Да, похоже на то. Умаялась с дороги, бедная. В паланкине, должно быть, укачало.

«Дедушка

Это точно был он. Несмотря на то что в последний раз Кёко слышала его голос больше полугода назад, она бы ни с одним другим его не спутала. Чистый, мягкий, ещё даже без того сипения, которое предшествовало параличу. От радости сердце её забилось где-то в горле, имя Странника на устах сменилось именем Ёримасы, но, как и прежде, покинуть их не смогло. Нечто тёплое и колючее продолжало её со всех сторон согревать, огонь – трещать, а два голоса – говорить между собой. Она узнала их обоих. Очередное видение из прошлого плелось, и Кёко попалась в его сети.

– Ну, паланкин вам обоим долго теперь ещё не светит…

– Да, по таким сугробам ни одна лошадь не пройдёт. Придётся дожидаться окончания метели. Наверное, до утра…

– Ты оптимист. Метели длятся здесь по много дней. Готовься помирать со скуки.

– Ха! Не думаю, что ты позволишь мне скучать. Это смешно, как юдзё на преклонении у каннуси. «Скука» и «Странник» в одном предложении!

Кёко принялась рьяно бодаться с тьмой, колотить изнутри её по скорлупе кулаками, ногами, даже головой. Чтобы высунуться наружу, чтобы дедушку не только услышать, но и увидеть воочию ещё хоть раз… Но затем кое-что осознала и затихла. «Он обещал Ёримасе присматривать за тобой» и «Я о метели». Так сказала Рен. Эти её слова тогда показались Кёко загадочными и престранными – ни толики узнавания, ни одной догадки не мелькнуло тогда у неё в голове, – но сейчас вдруг появилось и то и другое. Как фрагмент из детства, который ты знаешь лишь по рассказам взрослых, но который по ощущениям будто бы пережил сам. Как соринка в глазу, которой там уже нет, но резь от которой долго не проходит. Как сон, который ты забыл.

Или который кто-то стёр.

– Она только о тебе и болтала все эти недели до синкай котай… А когда мы столицы достигли, так расстроилась, что ты нам не повстречался! Всё уповала на путь домой, и не зря ведь. В несчастливый день родилась, но, по-моему, крайне для того удачлива.

– Удача ли это, что пурга вас в заброшенный храм загнала?

– Раз тебя сюда же загнала нужда в офуда – однозначно да.

– И что такого ты рассказал юной госпоже обо мне, позволь узнать, что она так интересом к моей персоне воспылала? Неужто про змея водяного? Или про выдру, которую мы вышвырнули из постели дочки рыбака?

– Нет, Идзанами с тобой! Не годится такая история для детских ушей. Я лишь сказал, кто ты и каков на деле… Ученицей она твоей мечтает стать.

– Дедушка! Зачем ты ему всё рассказал!

– О, проснулась!

«Этот голос… Третий… – Кёко содрогнулась всем своим естеством. – Он так похож на мой. Это и была я».

Всё, что она могла, заложница тёмной скорлупы, – это продолжать слушать. Продолжать вспоминать. По-прежнему ничего не видела, ибо затопленному навек суждено остаться на самом дне, но кружилась на волнах тех вод, поднятых словами Рен. В конце концов, даже когда отрезаешь кусок ткани, из края остаются торчать нитки. А зашьёшь дыру заплаткой – обнаружишь под ней шов. Нитки, швы и трещины – всё это тоже было в скорлупе. Кёко прижалась к ним ухом, пока снаружи кто-то суетился, топтался, лязгал чугунком.

– Поела? – снова раздался голос дедушки. – Отдохнула? Теперь, может, станцуешь нам, двум уставшим путникам?

– А я, что ли, не путница и не устала?

– Ха-ха! Ты как будто не только не путница, но и даже не девочка. Разговариваешь под стать мальчишке.

– Ой, простите…

– Ну же, Кёко. Этот господин просто очень хочет посмотреть на твою кагура, ну же.

– Я… я не люблю… танцевать…

– Ничего страшного, – и снова голос Странника. Уже тогда он говорил с ней этим раздражающе безмятежным тоном, словно это ему всё равно, а не ей. – Маленькие девочки вечно самых посредственных вещей стесняются. Я всё понимаю.

– Ничего я не стесняюсь! И вовсе мой танец не посредственный! И я не маленькая! – А затем после долгого возмущённого молчания: – Ладно, хорошо, смотрите.

Бубенцы судзу. Дедушкин смех. Вздох Странника, который, как надеялась тогда действительно маленькая Кёко, выражал восторг или хотя бы удовлетворение от её старательных, ещё не слишком ловких шагов. Хижина выла на свирепом ветру, как одичалый волк, и снаружи хрустел снег, которого уже к утру выпало по самые колени. Это Кёко помнила, как и всю остальную поездку на синкай котай, а вот храм в тутовой роще, загнанных и закоченевших лошадей и курящего трубку Странника, сидящего возле ирори и смотрящего на её танец, – нет. Всех трёх дней, которые они провели там, запертые метелью, не сохранилось в памяти Кёко. Там, в кружеве воспоминаний, осталась лишь узкая прореха, которую она доселе даже не замечала. Всё это время она и вправду не помнила целых три дня своей жизни.

Зато помнили все остальные.

«Как, говоришь, зовётся этот меч?»

«Понимаешь, юная госпожа… Ты ведь уже совсем взрослая».

«Кёко танцует кагура просто великолепно. Ну, уж точно лучше, чем готовит рис».

Всё это время Странник знал и её, и кто она такая.

– Я не уверен, что хочу этого. – Дедушка вновь заговорил из-за скорлупы неожиданно, когда Кёко уже решила, что видение на том окончилось. – Не уверен, что смогу позволить. Принять решение… трудно. Я рассказывал, что случилось при её рождении. Не желают боги принимать таких оммёдзи.

– И всё-таки приняли, раз она здесь.

– И всё-таки… Ты знаешь, что я сделал ради этого. Мне нужно больше времени. Можешь пока заставить её забыть?

– «Пока» здесь не работает. Либо навек, либо…

– Значит, навек.

– Она и так забудет. Все забывают. Ты и сам меня не признал сначала.

– Нет, нет, я не про твоё лицо, я про саму встречу. Всё, что случилось с ней в поездке, включая эту метель и… Ох, милая Нана ведь не затаит на нас обиду?

Тишина показалась Кёко звонче, чем связка мон, которую она однажды рассыпала посреди городской площади. Ответ Странника тоже был громким:

– Да будет так. Пусть юная госпожа растёт крепкой и счастливой.

– Ха, с этим проблем не будет! А я подарю тебе один красивый меч взамен, хочешь?

– Не хочу.

– Ты хочешь.

– Не хочу.

– Ты не можешь не хотеть такого красивого меча, поверь.

– Я не… Боги, пусть метель поскорее закончится!

И скорлупа разбилась.

Правда, за ней не оказалось ничего стоящего – только эхо того, что Кёко знала уже и так. Плач белокурой девы-чужестранки в розовых цветах с изрезанным осколками лицом. Тонкие нежные пальцы в обесцвеченных белых волосах. Ступки с травами, каморка мастерской, сосуды и лекарства. Поцелуй сухой, горячий и прощальный. Кёко снова потеряла себя где-то в остатках Рен. Её омывало течениями сна и яви с двух сторон – тёплая волна далёкого прошлого и холодная волна реальности, за которую она пыталась ухватиться призрачными пальцами, да всё никак.

«Опять видения?»

Как проблески солнца, с трудом пробивающиеся через водяную гладь, на поверхности которой Кёко бесцельно дрейфовала, они и впрямь снова стали появляться. Волны, что вдруг устремились к ней и накрыли собой, были буйными.

Вот старшая служанка в зелёном кимоно валяет паровые булочки в рисовой муке, прежде чем бросить их на печку. Щёки у неё румяные, прядки взъерошенных волос выбиваются из пучка, и бормочет кому-то: «Коичи-то? Чтобы жалеть сестру? Да брось! Таким людям никого, кроме них самих, не жалко. Тело бедной Рен нашли в реке – торговцу заплатил, чтобы увёз, как такой человек может жалеть кого-то?.. Ой». И вдруг глаза её округляются дико, испуганно, когда она видит в отражении висящих кастрюль силуэт, что стоит за ней в дверях, хотя никого там на самом деле нет. «Что такое, что случилось?» – верещит беременная служанка, подбегает к ней, разбивая посуду, когда старшая служанка заходится таким визгом, что у всех в соседних коридорах закладывает уши. «Дух! Я видела духа!» – кричит она и почему-то тычет пальцем прямо в Кёко. Та ничего сказать ей – объясниться, обидеться, хотя бы открыть рот, – не успевает. Всё вокруг опять меняется.

Теперь госпожа Акане рыдает на футоне, а спустя мгновение визжит прямо как служанка до неё. Она смотрит в упор на Кёко, оказавшуюся вдруг среди бамбуковых, обклеенных талисманами ширм, и повторяет одно и то же: «Прости меня, прости меня! Пощади меня, прошу!» Складывается пополам в догэдза, роняет непричёсанную голову возле золотых ножниц, воткнутых в пол рядом с подносом нетронутой еды. «Прости меня, Рен!» – слышится вслед, но сказать, что она никакая не Рен, Кёко снова не успевает. Место, в котором она находится, меняется ещё раз.

Она по-прежнему в замке, но теперь где-то на последних этажах, под самым раздвоенным, как рога, шпилем. На поломанной лестнице корпят рабочие, складывают брусок к бруску, разбирают завалы мононоке, и древесная стружка с пылью заполняет коридоры душным облаком. Поэтому Шин Такэда стоит возле открытого окна неподалёку, высунувшись до пояса наружу, и Кёко каким-то образом почти слышит, о чём он думает: «Я снова вижу только для того, чтобы видеть это?» Снаружи перекапывают его прекрасный сад, половину которого высадила Рен. Корешки торчали кверху, кустарники пообломали, деревья спилили, чтобы выкорчевать. «Улики, – поняла мгновенно Кёко, – ищут всюду, как и причастных среди казначеев и советников».

Поступь даймё больше не слабая и не шаткая, даже если вид всё ещё такой, а волосы бесцветные, забранные в тугой хвост с неаккуратно выбившимися по бокам прядями. Теперь он заплетает себя сам. Он сам же и одевается, затягивает потуже пояс кимоно, когда позади появляется словно бы ещё один Шин Такэда, только немного другой. Их отличают волосы – серые и белые – и глаза теперь, когда глаза Шина больше не сокрыты под повязкой, – тёмные, как буря, и светлые, как туман. А ещё у них разные рукава кимоно: один рукав Рео завязал в узел, болтается свободно – он пуст. Шин смотрит туда недолго, на этот рукав, поджимает губы и меняется в лице, когда Рео к нему подходит. Кёко не слышит, что они говорят друг другу – говорят ли? – но всё понимает прекрасно, когда Рео вдруг падает на колени.

Шин не успевает его поймать, но опускается рядом и держит, держит долго, крепко, под плечи и за голову, прижимая Рео к своей груди. «Мне так жаль, мне так жаль, – Кёко лишь это удаётся в свисте их дыхания разобрать, и она не уверена, кому из них двоих принадлежат эти слова. Кажется, обоим сразу, одни и те же. – Я должен был защищать вас лучше. Я должен был стараться лучше. Я должен был быть тебе хорошим братом».

В этот раз Кёко остаётся незамеченной и так же незаметно ускользает прочь – теперь в перекопанный сад. Не рабочие с лопатами, с блестящими от пота лбами, изуродовали его, но предательства и ложь. Там, на одном из уцелевших клёнов, сидит бесхвостый кот с выжженной мордой и подглядывает за всеми, но в первую очередь – за самой Кёко. Сидит, как храмовая статуэтка, в идеальной симметрии сложив перед собой все четыре лапы, моргает разноцветными глазами со змеиными зрачками и скалится. Нет, улыбается.

«Чего тебе надо?! Что ты здесь опять делаешь? А ну брысь прочь, раз ты не мононоке! Обманул меня и моего учителя!»

Кёко всё ещё не могла кричать, но попыталась. Резко бросилась вперёд, протянула руки, уверенная, что в этот-то раз она точно поймает пушистого злодея, кем бы он ни был на самом деле… Но вместо этого она упала куда-то в очередной раз, закружилась, провалилась сквозь пятнистую шкуру, сквозь изломанные ветви деревьев и любимые Рен цветы, а затем сквозь мир и нити, что его сплетали, и – оп! – на другую часть двора. Ночь за это время сменила день, а день – ночь, и на горизонте разлилось зарево рассвета, туманно-жёлтого, как молоко с маслом. Высокие замковые ворота, распахнутые настежь, словно протягивали руки навстречу восходящему солнцу. В их беззубом рту возвышался Странник, повернувшийся к замку спиной, а лицом – к кромке леса, откуда пахло бриллиантовой росой. Пионом распускался его янтарно-золотой оби, и явь со сном опять смешались.

Странник и Кёко каким-то образом смешались тоже.

Сердце в его груди стучало так гулко, – вот Кёко будто бы в собственной груди ощущает его стук, – а шум крови в висках походил на морской прибой, хотя она никогда вживую его не слышала. Ей даже померещилось на мгновение, что она отныне сам Странник и есть, что просочилась ему под кожу, обрядилась в неё, как в чужое кимоно. Чёрные кудри щекотали плечи, круглые жемчужины-серёжки блестели в непропорционально острых ушах. Нефритовые глаза в лес смотрели и этот же лес в себе отражали, прямо вместе со всяким диким зверьём, бурым медведем и притаившимся в глубине чёрным лисом. Горло дёргалось, Странник часто сглатывал, а следы под платформой его гэта на земле уже провалились, глубокие-глубокие, прямо как выбоины – такие появляются, если человек стоит на месте несколько часов кряду. Стоит, смотрит и мучается…

«Уйти мне или нет?»

Это точно были не мысли Кёко. Возможно, и не мысли вовсе. Но зов, порыв, подкреплённый твёрдым взвешенным решением… А затем растаявший, как вуаль тумана на заре, в которой Странник собирался раствориться, покинув замок незаметно для всех других на пару со своим лакированным коробом. Ибо обещать присматривать и нести ответственность не одно и то же. Ибо учить и защищать, заботиться и вести за собой, быть кому-то наставником, другом… Всё это Идзанами ему не дано.

«Мне даны только страдания – чужие и свои».

И всё-таки… Вдруг он ошибается? Может, ему лучше остаться? Поводов для этого ведь много. Невидимая призрачная рука, цепляющаяся за его янтарный оби. Витражный цукумогами с трещинкой поперёк крыла, который тоже осуждающе жужжит у него над ухом с самого вечера. Пересоленный рис, комки которого он так и не смог соскрести со дна своего чугунка… И щуплый, завёрнутый в несколько слоёв дышащий свёрток, оставшийся в покоях под крышей и не шевелящийся уже десятый день.

«Нет, нет. Я поступаю правильно. Они за ней присмотрят», – сказал Странник себе и тут же сам на то ответил: «Но не так хорошо, как присмотрел бы я. Без Рен нужных лекарств не знают, порезы на ладонях хоть и старые, но у таких-то лекарей и те загноятся, не говоря уже об остальном».

«Ёримаса будет недоволен. Нельзя ей позволять столь безрассудно духов упокаивать, тратить много ки, с мононоке в один сосуд сливаться. Вообще заниматься оммёдо нельзя», – сказал себе Странник опять и опять же принялся с собой спорить: «Но она всё равно не угомонится, даже если в Камиуру вернётся. Не дай ками пойдёт в другие дома оммёдо, а там ей за такой талант быстро снимут голову с плеч, как только поймут, что к чему».

«Моя работа – изгонять мононоке», – повторял Странник себе изо дня в день, из столетия в столетие, и впервые следом за этим прозвучало что-то ещё: «Но быть ей учителем… Это приятно».

И, вздохнув, опустил лямку короба с плеча, а вместе с ней свою голову, позволяя кудрям с круглой бронзовой бусиной упасть ему на глаза и скрыть в них трещащий от сомнений лес. Затем Странник выпрямился, развернулся… И посмотрел на Кёко, что вдруг отделилась от него и снова стала собой, прямо в упор.

– Кёко, – прошептал он нежно. Его взор в её взоре, его дыхание в её дыхании, его губы на её губах. Вот только всё эфемерное, зыбкое, совершенно неуловимое и прозрачное, кроме разве что слов: – Я же велел больше не подслушивать. Возвращайся сейчас же назад в своё тело!

«А?»

И явь от неяви тоже отделилась, как масло от воды. Что-то толкнуло её в грудь – не сам Странник, нет, но его приказ, – и не стало круговерти из воспоминаний, чужих мыслей, чужих страхов и сомнений, плеяды комнат, по которым Кёко всё это время наворачивала круги, сама того не понимая, как прежде наворачивала их в своём подсознании, пока то не выпустило её наружу. Только это «наружу» оказалось даже слишком, ведь из-за этого теперь…

– Её дух всё ещё блуждает, – сказал кому-то Странник. – Из замка зачем-то вышла. Встретил её прямо во дворе, представляешь!

– Хи-хи, привязалась к тебе, да так крепко, посмотри.

– Это не повод для веселья, Нана. Если вдруг заблудится…

– Не беспокойся, не заблудится. Она уже здесь, вернулась. Жар сошёл.

Он замычал что-то себе под нос и сел на татами. Кёко поняла это по тому, как шевельнулся пол, на котором она лежала. Ох, наконец-то она вновь чувствовала что-то, что было ей понятно и не напоминало сумасшествие! Даже будто бы ощущала собственные руки, лежащие под безобразно мягкой подушкой. Всё ещё слишком неподъёмные для ослабшего, только-только вернувшегося в тело духа, но уже свои родненькие.

«Какая же это радость – быть живым человеком, а не призраком!» – подумала Кёко с облегчением.

Её воспалённый разум действительно остыл. Дно бурного течения, где Кёко, точно полумёртвую рыбёшку, бросало от берега к берегу и било о камни, сменилось стеклом. Кёко свернулась под ним и отдалась долгожданному покою, отдыхая от странствий не физических, но душевных. Что бы с ней ни происходило, оно – слава Идзанами! – наконец-то заканчивалось.

– Думаешь, она нас слышит? – спросил Странник, наверное, в шагах пяти-шести от Кёко.

– Да, без сомнений, – ответила ему Нана. – Веки дрожат.

– Хорошо. Тогда садись, поговорим.

«Сам ругал, что подслушиваю, а теперь намеренно делать это заставляет», – подумала Кёко раздражённо, и даже пальцы чуть-чуть под одеялом сжала. Нана в замок пришла, значит… Только с ней Странник и мог разговаривать так фамильярно, зато ничего от неё не таил, не игрался с ней, как с Кёко. Был честен. Кёко почти завидовала.

«Наверное, принесла новые офуда. Интересно, не забыла ли она про моё кимоно?»

– Ты был прав.

– Я знаю. Но… В чём именно на сей раз, напомни?

– Это не Идзанами тебя испытывает, а просто мононоке и впрямь стало меньше. Но она…

– Тсс, не так громко.

– Сколько вы странствовали вместе? Чуть больше недели? И сразу гашадакуро… Такими темпами ты уже к следующей Танабате управишься.

– Надеюсь.

– Так уж надеешься? Всё ещё хочешь… этого? Жизнь-то у тебя весёлая. Зачем такую…

– Нана, хватит. Я хотел поговорить, но не об этом.

Журчание и аромат настоянного чая. Шуршание ткани, как когда вытягиваешь ноги, и постукивание когтя по трубке, как когда Странник забивает табак в кисэру, прежде чем закурить.

– Как ты смогла уйти так далеко от храма? – спросил он.

– Не знаю, – отвечала Нана. – Просто с тех пор, как она станцевала для Рео, я чувствую такую… лёгкость. Будто вообще могу пойти куда хочу.

– Кагура. Это всё кагура. Не понимаю, зачем косить травы той, кто может их растить.

– Она ещё юна. – В тоне Наны бархатной лентой тянулось утешение, а в тоне Странника – непонятная Кёко, гнетущая тревога. – В этом возрасте, в такой семье и с такими нравами сложно понять, кто ты и каков на самом деле. Тем более она не любит танцевать. Она лишь любит чувство, которое танец ей даёт – свободу…

– Я тоже много чего не люблю. Бобы, например, или суши… Однако в мире есть вещи, которые мы просто обязаны делать, и следовать своей природе – одна из них. Тем более ты ошибаешься. Всё она прекрасно любит.

И танец, сам собой всплывший в голове Кёко, – каждое движение, которому её Кагуя-химе научила, которое отпечаталось на внутренней стороне её век, которое должно было веселить богов, а теперь изгоняло мононоке, – это подтверждал. Даже если сама Кёко до сих пор отрицала.

Да… Ей и вправду тогда понравилось.

– Продолжишь её учить?

– Продолжу. Если она, конечно, сама захочет после всего, что здесь случилось.

Отчего-то Кёко показалось, что он не только о гашадакуро и его ужасах говорит, но и обо всём том, что показали ей его последствия. Горький дым из трубки тянулся прямо к её носу и щекотал лицо, гладил по щекам в образовавшейся умиротворённой тишине.

– Нана…

– Да?

– Больше не подходи к ней слишком близко.

– Ха-ха, смешной ты.

– Я не шучу. Это ради твоего же блага. Ещё бы немного, и она бы тебя…

– Ты ведь знаешь, что одного танца недостаточно. Боюсь, ей придётся танцевать для этого всю жизнь.

И не было в том хвастовства – одна печаль.

– Хорошая ты девочка, Кёко, – проговорила Нана после тихо. – Вот только как бы этот дуралей тебя не загубил.

– Эй! Я вообще-то ещё тут.

– У тебя ученики когда-нибудь были?

– За кого ты меня принимаешь? – Странник хмыкнул. – Конечно нет.

– Ох, Идзанами… Пойду помолюсь за неё. Сиди здесь один, а то надымил, как в идзакая. Она, кстати, скоро уже проснётся. Проветри.

И Нана оказалась права: стоило сёдзи щёлкнуть, а её шагам за ними затихнуть, как к Кёко начала возвращаться былая подвижность. Сначала сжались и забрались поглубже под подушку пальцы. Затем Кёко слегка потянулась носком, потому что икры у неё занемели, и пошевелила губами, ещё не в состоянии произнести внятные слова, но уже в состоянии распробовать их, заплести на кончике языка. Кровь опять забурлила, неподъёмная тяжесть начала растворяться в ней, а стеклянный купол вокруг Кёко – раскалываться. Сквозь трещины в нём в её мир проникли первые цвета, запахи и ощущения: сладость рано поспевших слив умэ, которые не сегодня так завтра отправят на вино; мягкость домотканого хлопка, которым обтирают её лицо, умывают, перекладывая поудобнее на подушки. Солнечный свет был таким горячим, что ещё немного – и прожёг бы в щеке Кёко дыру, если бы она не сдвинулась и наконец-то не открыла глаза.

Кто-то приветливо погладил её по руке.

– Странник!

Привыкшая быть немой, а потому постаравшаяся на славу, чтобы наконец-то заговорить, она вскрикнула громче, чем ожидала. Даже чересчур громко. Спина её выгнулась, Кёко подорвалась и рывком схватила чужое запястье, боясь упустить. Прикосновение к чужой коже после холода и тьмы было сейчас заветнее, чем глоток воды для пересохшего горла. Вот только…

– Странник…

То был не он. Старшая служанка уставилась на неё растерянно, бегло глянула на побелевшие пальцы Кёко, намертво вцепившиеся в неё, и смущённо отодвинулась от края циновки. Рядом стояли тарелки со свежеприготовленной едой – рис и цыплёнок в панировке, и хотя теперь единственной мыслью Кёко было «Идзанами, как же стыдно!», она едва проглотила то количество слюны, что выработалось у неё во рту от голода. Как же давно она не ела?

– Ох, госпожа Кёко! Ваш учитель отошёл, – проблеяла старшая служанка, и Кёко склонила голову извинительно, быстро отпустив её руку и опустившись назад на подушку. – Благородный господин Шин пригласил его к себе. Я сейчас же сообщу им, что вы очнулись. Съешьте пока курочку, госпожа Кёко, я всего полчаса назад её приготовила!

– Постойте.

Старшая служанка замерла посреди комнаты, прижав к груди пустой поднос. Остановилась так, чтобы Кёко с постели, даже привстав на локтях, видела лишь её спину в зелёном кимоно и пучок на затылке, в котором уже проглядывалось несколько седых прядей. Хосокава назвал бы такую внешность, как у неё, «мышиной»: невзрачная, тусклая, с такими чертами лица, которые и красивыми назвать сложно, но и уродливыми тоже не назовёшь. Даже цвет её глаз Кёко не помнила, но была уверена, что он карий, как у большинства жителей Идзанами. И что губы её тонкие, как две ниточки, а между бровей обязательно морщинка. Однако недаром эта женщина была старшей на кухне: Кёко слышала, что она за всей прислугой присматривает, почти управитель домом. А значит, женщина эта волевая, с характером, такая мужа своего в ежовых рукавицах держать будет, а сына непременно воспитает человеком достойным. Вовсе не скучны такие женщины, нет. Их невзрачность – их защита там, где царит раздор и где убивают других слуг.

Иногда даже у тебя на глазах.

– Вы ведь видели, как это случилось? – спросила Кёко, не поднимая головы. В той всё ещё что-то звенело, словно гвозди в пустой банке перекатывались. – Видели господина Коичи? Как он… как он убил Рен.

Женщина судорожно вздохнула и стиснула поднос крепче, так, что дерево заскрипело под её ногтями.

– Да, – ответила она. – Я не могла уснуть в ту ночь, поэтому отправилась мыть полы в коридорах – чего лежать без дела, мять циновку? А возле мастерской была какая-то возня… Эти звуки… Госпожа Рен боролась до последнего, пока этот мерзкий человек не придавил её животом к полу. Я спряталась… Меня не заметили. А потом я…

– Что вы?

– Ничего. Я ничего не сделала. Хотя могла.

– Вы испугались. Любой бы испугался на вашем месте и предпочеёл сделать вид, что ничего не видел. Вас бы тоже убили, если бы вы рассказали кому-нибудь.

– Я знаю, но… Госпоже Рен, наверное, было так страшно! Бедная, бедная девочка. Бедный мой господин, что остался без неё! Они так любили друг друга, а я…

– Эти несуществующие письма, рассказы о скором возвращении Рен, а затем то, что вы якобы видели её в коридоре… Вы пытались напугать госпожу Акане, чтобы она во всём созналась? Подыгрывали лжи, но тем самым ложь и раскрывали. Да и мне с учителем, где искать, подсказывали, – произнесла Кёко мягко, по-прежнему лёжа в ворохе одеял, пошитых из овечьих шкурок. – Вы очень храбрая для обычной служанки. Спасибо вам за помощь.

Напряжённые плечи женщины расслабились, но лишь немного. Она опустила голову, шмыгнула носом не то в знак согласия, не то потому, что плакала беззвучно, и слегка кивнула. Кёко больше не стала ничего говорить и ни о чём спрашивать, иначе это было бы сродни тому, чтобы давить пальцами незаживающую рану. Она слишком хорошо знала, как дорого обходится трусость и желание помочь, когда ты помочь не можешь. Шрамы от такого никогда не сольются с кожей, всегда видны невооружённым глазом будут, прямо как те, что на ладонях Кёко. Она внимательно вглядывалась в них, пока старшая служанка вытирала рукавом лицо и раздвигала сёдзи.

– Надеюсь, Рен больше на меня не сердится, – прошептала сна.

– Она и не сердилась, – ответила Кёко ей вслед. – Рен добрая. И следующая её жизнь тоже будет доброй. Всё и у неё, и у вас в замке теперь будет хорошо.

Кёко не врала. Когда служанка ушла, она снова сомкнула веки, чтобы дать зрячему глазу немного отдохнуть от яркого света – в комнате было так солнечно, что ей даже ненадолго показалось, будто она и вторым глазом теперь видит. Кёко уже ощущала, что замок тих и спокоен. Воздух больше не трещал, как во время грозы, и слуги не разносили тревогу, как заразу, – даже в их скольжении за сёдзи чувствовалась лёгкость. Где-то слышался смех. Они словно выздоровели вместе со своим даймё, и жизнь – нормальная жизнь, здоровая, обычная, – журчала как река. Громыхали поварёшки, плескалось в кадке бельё, скрипели джутовые верёвки на улице, где это бельё развешивали. Кёко невольно вспомнилась родная усадьба, и от этого она чуть снова не провалилась в сладкий послеобеденный сон, хотя, казалось, выспалась. Просто, наверное, в желудке стало слишком тепло после того, как она слопала всю курицу с рисом. Кёко скинула с себя тяжёлые шкурки, перекатилась на спину, раскинулась, позволяя свежему воздуху проникнуть под её дзюбан.

– Ты чего развалилась, как морская звезда? Тебе плохо или, наоборот, слишком хорошо?

Вообще-то Кёко было хорошо, но и впрямь резко поплохело, когда она, ещё даже не успев разомкнуть веки, увидела сквозь ресницы силуэт возвышающегося над ней Странника. То, как бесшумно он ходил на таких высоких гэта, было даже более противоестественно, чем его большие торчащие уши. Не менее возмутительной вещью оказался её дзюбан, распахнувшийся до бедра, куда Странник, однако, не смотрел, словно не было ему дела, женщина она, мужчина или правда звезда морская. Голову склонил к плечу, а короб, заметила суетливо прикрывшаяся Кёко, оставил у двери. Вместо этого у него на локте висело несколько капающих дымящихся припарок, и он разложил их у себя на коленях, когда сел возле её футона.

– Не двигайся. Пусть полежит немного, – велел Странник, накрыв её лоб горячим влажным компрессом, из которого сочилось какое-то янтарное масло, должно быть, из мастерской Рен. Чёлка Кёко, немного отросшая, тут же промокла в нём.

– Что со мной было? – спросила она, скосив глаза сначала на компресс, а затем на сосредоточенное, раскрашенное кумадори лицо Странника. То был какой-то новый рисунок, тоже красный: круги расходились над бровями, как леопардовые пятна, лучи тянулись через глаза вниз, словно стрелы. – Я была привидением? Это из-за того, что я истратила много ки?

Странник слегка надавил на компресс раскрытой ладонью, заставляя Кёко держать голову ровно. Не то для лечебного эффекта, не то чтобы заставить её замолчать.

– Можно сказать и так. Я ведь предупреждал, что не дано людям практиковать упокоение.

– Так я… я помогла Рен упокоиться, как ты тогда в храме помог конаки-дзидзи? Даже без волшебного короба и игрушек?

– Игрушки и короб – это мой метод. Тебе они ни к чему, – ответил Странник терпеливо.

И хотя вслух он это не сказал, Кёко и сама уже поняла: танец. Танец её метод. Пожалуй, недаром ей так не нравилось в детстве танцевать – судьба вечно ей назло всё делает, даже не те таланты дарит. А ещё… ещё ей никогда так плохо не было, как после этих священных танцев.

– И что, такое со мной теперь каждый раз будет, когда я буду танцевать кагура? – сглотнула Кёко.

Странник запнулся и отвёл взгляд к пустым тарелкам у футона.

– Если соединишь это с обрядом экзорцизма – да. Просто так – нет. Для тебя, как и для всех людей, упокоение под запретом. Если ещё раз прибегнешь к нему без моего разрешения…

– Но я это случайно сделала! И-интуитивно! У меня выбора не было!

– …и я выгоню тебя из учениц. Ты услышала меня?

Кёко насупилась обиженно, но кивнула:

– Услышала.

На самом деле Странник звучал совершенно беззлобно и даже не сердито. Его ладонь всё ещё лежала на её лбу поверх компресса, кончиками пальцев цепляя линию волос и поглаживая их. И лес в его глазах больше не казался ей диким – то роща или даже цветник. И губы его, сжатые словно бы недовольно, на самом деле сжимались от беспокойства, которое до сих пор не улеглось. Кёко всю накрыло его дымным, мускусным запахом, и его амулеты звенели для неё, ложились, свисая, ей на грудь, обрамляя, как доспехи. Всё естество Странника будто бы теперь тянулось к Кёко после того, как он сам же хотел её оставить. Даже кончики его вьющихся чёрных волос на неё ниспадали. Кёко даже не заметила, как смело, бездумно накрутила один из его локонов на свой указательный палец. К макушке их приминала жёлтая косынка, и Кёко вдруг поняла: нет, это масло и травы в компрессах не из мастерской Рен. Он сам их собрал для неё, перетёр и сварил.

– Ещё и Рен стать тобой позволила, совсем головой не думаешь! – продолжал ворчать Странник себе под нос. – Одержимость тебя ещё больше ослабила, а вместе с тем привязь к земному миру. У таких, как мы, душа при малейшем нажиме от тела отходит, прямо как переспелое яблоко от ветки.

– «У таких, как мы»? – переспросила Кёко опять, задрав к нему голову. – Ты имеешь в виду, у оммёдзи, которые практикуют упокоение?

Странник почему-то не ответил. Только убрал с её лба компресс, но тут же заменил его на следующий. Кёко было даже страшно спрашивать, сколько у него их там, поэтому она спросила о другом:

– Сколько раз я уже забывала тебя, Странник?

Его рука с тёплым травяным мешочком, потянувшаяся к её лбу, замерла в воздухе, так и не коснувшись.

– По мелочи или чтобы ты забывала целые дни, проведённые вместе? – спросил он вдруг, сориентировавшись гораздо быстрее, чем Кёко того ожидала. Его же вопрос напугал её так, как не пугал ни один мононоке, даже под рёбрами защемило. Кёко резко села. Странник выпрямился тоже, опустил руку с компрессом, с раздражающим спокойствием посмотрел ей в глаза. У обоих они были миндалевидные, но у Странника чуть у́же, с низкими веками и пушистыми чёрными ресницами, из-за чего и казалось, что он смотрит всегда немного насмешливо. Но только не в этот раз, когда ему предстояло ответить на самые сокровенные её вопросы. А тех было намного – намного – больше двух.

– И то и другое, – ответила Кёко наконец. Чудо, что голос её не сорвался.

– По мелочи раза три или четыре. Когда я в храм камиурский на твоё выступление пришёл, когда посещал похороны одной из невест Якумото и, кажется, когда у ятая с гречневой лапшой случайно тебя толкнул.

– Ты меня толкнул?!

– Случайно, – повторил он, и Кёко вдруг поняла, откуда взялось то пятно от соуса на её воротнике, которое она два часа не могла отстирать, когда вернулась домой.

Она помнила только это и длинную вереницу людей, тянущуюся к ятаю, пробираясь мимо которого, Кёко однажды всё-таки не сдержалась. Помнила вкус той самой лапши, остро-солёный, как небесные перчики, растущие на самой высокой горе, и как сидела с миской под навесом среди других посетителей, шерстя взглядом прохожих… Это было ещё за месяц до свадьбы с Юроичи Якумото, так давно, что ощущалось теперь, как в другой жизни.

– А чтобы я целые дни с тобой забывала? – спросила Кёко осторожно, подавшись вперёд. – Сколько раз было такое?

– Всего единожды. Та метель в тутовой роще.

Кёко вздохнула с облегчением, но снова задержала дыхание.

– Дедушка всё тебе обо мне рассказал? – спросила она, сжала пальцами простыню. – Что я танцую, что я мечтаю стать твоей ученицей, что я, прежде чем родиться…

– …умерла, – закончил Странник за неё. – Да. Только ленивый мне о том в Камиуре не поведал.

– В каком смысле?

– Твой дедушка, Кагуя-химе, Хосокава… Все сочли своим долгом сообщить.

– Хосокава?! – переспросила Кёко. Ни к дедушке, ни даже к Кагуя-химе у неё вопросов не возникло – оба родители, оба заботились, оба хотели Странника, как учителя, предостеречь, – но в Хосокаве, как недавно выяснилось, подлинной заботы не было и в помине. Кёко тут же вспомнила, как он в покои Ёримасы рвался. Не потому ли, что был на Странника зол? Хотел выяснить, отчего же тот согласился взять Кёко в ученицы даже после того, как он всё ему рассказал, перехватив тогда на рынке…

– На рынке, – подтвердил Странник, кивнув. – Он действительно догнал меня там и сразу поведал о тебе.

– А Тоцука-но цуруги у тебя откуда?

Странник ухмыльнулся удивлённо. Правда не думал, что Кёко один из пяти легендарных мечей узнает, да ещё и меч-близнец того, который унаследовала её семья? Она, даже застряв наполовину в грудной клетке гашадакуро, слепая на один глаз, парализованная и то разглядела золотую рукоять – там знакомый ей дракон летел не через травы и цветы, но через облака вокруг всей гарды. Ни один меч так не сияет. Ни один меч, кроме Тоцука-но цуруги, много лет назад не пропадал. Ни один меч не режет небесные крылья .

Странник наклонился слегка вперёд, снова прижал припарку к её лбу, отодвигая чёлку и растягивая момент перед ответом – видимо, размышлял, имеет ли он право говорить:

– Твоего дедушки подарок.

– Тогда в метель подарил?

– Нет, раньше, когда мы впервые встретились. То было лет сорок или пятьдесят назад. Я спас его от водяного змея, и это была его мне благодарность. Я не использую оружие против мононоке, но… Порой ничего другого не остаётся. Тоцука-но цуруги служит мне лишь в самых исключительных случаях. А откуда он у твоего дедушки взялся, я не знаю. Украл вроде как.

Кёко передёрнулась, подавилась от возмущения, подкатившего к горлу комом, но проглотила его назад. «Мой дедушка не вор! Он не мог украсть у другого клана!» сменилось «А что, если?..». Ведь это он рассказывал ей, что тот канул в неизвестность, что великая семья оммёдзи потеряла его давным-давно и утратила бесследно. Впрочем, дедушка же говорил ей и то, что обучает её наравне с Хосокавой или что мать её умерла на родильном ложе, а не сбежала, прыгнув из окна.

Словом, врать Ёримаса явно умел хорошо.

– Скажи, Странник… Мой дедушка тоже упокоению у тебя учился? Он поэтому так рано ки истратил, уже к шестидесяти годам? Обычно то случается в семьдесят или даже восемьдесят…

– Он пытался, да, пока не понял, что для людей это невозможно. И тебе тоже придётся это понять.

– Но если я снова попробую станцевать во время изгнания… Может быть, найду такой способ, чтобы…

Странник хорошо читал чужие лица, и в то же время своё умел делать нечитаемым вообще. Кёко каждый раз гадала, что же скрывается под этим шаловливым, не воспринимающим ничего всерьёз манерным видом… И теперь она наконец увидела, ибо Странник эту завесу для неё приоткрыл. За ней оказалось не чувство вины, но её признание; не раскаяние, но сожаление; и беспокойство, сутью от Кёко ускользающее, незнакомое ей, как страх быть отвергнутым, наверное, или нечто очень похожее. Что-то из этого заставило Странника поморщиться, и он сказал будто через силу:

– Кёко, послушай меня. Вот есть люди, склонные к полноте. Есть люди, склонные к простуде иль тому, чтобы рано облысеть. А есть те, кто склонен умереть раньше предначертанного срока. Ты именно из таких людей, Кёко, и беспорядочное применение оммёдо только ближе тебя к этой черте подводит. Ты понимаешь?

Кёко в который раз ответила со вздохом:

– Понимаю. Просто…

– Что?

– Как я смогу превзойти тебя, если буду отставать?

– А ты хочешь именно превзойти и никак иначе? – Странник улыбнулся почти умилённо, и Кёко поняла, что сказала лишнее, смутилась.

– Мне нужно возродить былую славу дома… Научиться тому, что никто до меня больше не умел, – самый верный способ.

– Неправда. Твоя цель – стать известнейшим оммёдзи, верно? С помощью изгнания, а не упокоения, этого тоже можно добиться. Я продолжу тебя учить, и всё получится. На это ки, уверяю, тебе хватит.

– Точно? – Кёко посмотрела на него недоверчиво. – Просто дедушка говорил…

– Забудь, что говорил дедушка. Ты станешь хорошим оммёдзи, если будешь впредь слушаться меня. Велю уйти искать офуда – и ты уйдёшь. Велю спрятаться – ты спрячешься. И больше никогда мне ни о чём, тем более о себе, не лги.

Странник не угрожал и не наказывал её, даже не упрекал в содеянном, но Кёко всё равно решила, что отныне она будет ему послушна. Просто потому, что в его пальцах – куча травяных припарок, словно он не знал, какую из них выбрать, а в воспоминаниях Кёко – его спина и лакированный короб, удаляющиеся от замка. В словах же неуловимая и неосязаемая сила, а ещё то, что сильнее даже её желания возвысить свой род и превзойти всех предков с помощью редкого, уникального и никому не доступного оммёдо.

Его немая, нежная мольба.

Кёко медленно села и повинно, послушно, смиренно склонила перед ним голову вниз.

– Ты что делаешь? Компресс упал.

– Ой.

Несколько минут после этого они провели в тишине, но думали, должно быть, об одном и том же: расколотом и спрятанном по частям, как покойник, прошлом; туманном и опасном, как всякая жизнь оммёдзи, будущем. Странник менял на лбу Кёко припарки и прикладывал к щекам, шее и затылку влажные, горячие и холодные компрессы, да так быстро, ловко, что она не успевала уследить за его движениями. Разговор, однако, ещё не был окончен. Кёко просто дожидалась, когда они оба соберутся с мыслями и будут готовы продолжить его. Тело её всё ещё ощущалось неповоротливым, как после затяжного послеобеденного сна, и голова слегка кружилась.

– Странник…

– Да?

– Так ты потому, что знал меня ещё ребёнком, всё время надо мной, как над ребёнком, и издеваешься?

Странник так нахмурился, что прежние узоры кумадори на его лице образовали новые, сложившись в совершенно другой рисунок.

– Что это ещё значит?! Разве я плохо с тобой обращаюсь? По-моему, вполне достойно! Подстилка на ночлегах у тебя есть, корм, то есть питание, тоже есть, мы гуляем много… То есть странствуем по разным интересным местам. – Странник замолчал резко. Видимо, наконец-то понял, что говорит о ней как о собаке. – Гхм. Просто скажи, что именно тебе не нравится, и я постараюсь это исправить.

– Мне всё нравится, но иногда ты… слишком ты, а не учитель. Ты знаешь гораздо больше, чем другие, и в том, что ты наслаждаешься этим, нет ничего зазорного, но… Почему я могу задавать только два вопроса?! Почему сам не объяснишь, зачем мы на площади, как ярмарочные дурачки, торгуем, или ещё чему-нибудь с офуда не научишь? Или почему ты сразу не сказал, что был на моём выступлении в храме в Камиуре? Или что видел, как двигаются каменные статуэтки Наны, или…

Странник сложил руки на груди, скрестил ноги и откинулся немного назад. Словом, всё в его позе вдруг стало оборонительным, как будто его не отчитывали никогда.

– Каюсь, – изрёк он, тем не менее не став упорствовать. Приподнял немного руки ладонями кверху, и Кёко заметила, что слои бинтов на его запястьях, выглядывающие из-под пурпурного кимоно, стали толще и плотнее. Раны открылись во время сражения? Из них натекла кровь, которую видела Кёко во сне? – Иногда я могу перегибать палку, но это не со зла, а от неопытности. До тебя я никогда не разделял ни с кем своих путешествий. До тебя… У меня не было никого. – И, не успела Кёко оправиться от услышанного, растереть румянец, выступивший на её щеках поверх мертвенно-бледной кожи, как Странник добавил: – Ну а ещё мне просто нравится изводить тебя. Хорошенькая ты, когда злишься. Смешная. А я редко нахожу что-либо смешным. Но с тобой… с тобой мне весело. Тебе со мной разве нет?

«Вообще-то нисколько! – хотелось развопиться на него Кёко. – Ты что, совсем дурак?! Мои нервы тебе не сямисэн, чтоб играть на них!»

Жаль, что запал Кёко уже закончился к тому моменту. Небольшим он оказался у неё, весь растаял от честности и признания Странника, как она сама под одеялом, натянув его до подбородка. Тогда Странник наклонился к ней ниже – ниже, ещё ниже, так, что бронзовая бусина его в волосах легла Кёко в ямочку под ключицей.

– Я же всё-таки лис, – ощерился он во весь свой острый рот.

Кёко так резко приподнялась на локтях, скинув шкурку обратно, что они чуть не стукнулись лбами.

– Я так и знала, что ты кицунэ!

Зубы наточенные, как наконечники стрел, больше не казались Кёко хищными, а он сам – надменным или таинственным. Несомненно, у него было много секретов под этим его узорчатым оби, внутри короба и собственной души, но теперь Кёко верила, что сможет постичь их все. Ибо Странник вдруг сложил все припарки, встал на ноги, отряхнул хакама и, подняв свой короб из угла, надел его на спину и сказал:

– Не совсем, но… близко. Хочешь узнать моё имя?

– Твоё… Что?

– Ну, такая штука, имя. Его ещё при рождении дают, как правило, мама с папой.

Он взялся за сёдзи, чтобы уйти и дать ей одеться. Кёко поняла это по тому, как прежде он кивнул на противоположный край её циновки, куда она до этого даже не смотрела. Там лежало сложенное жёлтое кимоно, родное, но какое-то уж слишком яркое, – даже желтее, чем забродившее сливовое вино, и ярче, чем июньское солнце. И хакама выстиранные, красные, а ещё какой-то новый пояс к нему в придачу, совсем не тот, что Кёко в храме оставляла, а как соединение двух её половин, оммёдо и кагура – тоже жёлтый и тоже красный, весь в косичках шёлковых нитей, на кончиках которых поблёскивают бубенцы.

– Так хочешь или нет? – поторопил Странник её, растерянную и не знающую, куда именно сейчас смотреть.

За окном трещали цикады, но Кёко вдруг показалось, что мир стал кротким и немым. Должно быть, ему тоже не терпелось узнать одну из величайших тайн истории, которую она смаковала ещё в детстве, когда фантазировала, как станет великим оммёдзи и превзойдёт Странника и по силе, и по уму. Ведь только другой великий и был достоин узнать имя Великого, разве нет?

– Смотря сколько это будет стоить, – улыбнулась Кёко натянуто, обняв коленки под натянувшимся дзюбаном.

– Ты спала десять дней, так что накопила порядка десяти вопросов… Будем имя за десять и считать. Подходит?

Имя.

Имя великого Странника.

Настоящее. Вслух. Для неё.

Кёко быстро кивнула.

– Ивару. Меня зовут Ивару.

Оно, такое сокровенное, прозвучало небрежно, как простое «да» или «нет». Странник – Ивару – отодвинул сёдзи, впуская в комнату ароматные пары с кухни, прохладу от лежащих в основании замка камней, причитания слуг, шорох метёлки и те разношёрстные, беспокойные, живые звуки, от которых Кёко, кажется, уже отвыкла. Напоследок он бросил ей:

– Одевайся и ступай на задний двор. Нана уже ждёт тебя там. Сегодня надо запечатать Кусанаги-но цуруги.

На самом деле у Кёко ещё много вопросов оставалось, когда фусума открылись. О «Разрезающем небесные крылья», о дедушке и их со Странником знакомстве, о том, что значит «не совсем, но близко», об их странном с Наной разговоре и что же именно (как?) всё-таки сделала тогда Кёко с Рен… Но лишь один из вопросов сам скатился Кёко на кончик языка, подталкиваемый услышанным и тем, что ей неожиданно пришло на ум.

– Ивару? Никогда такого имени в Идзанами не слышала. Как оно пишется?

Странник, однако, уже вышел за дверь, поэтому не ответил ей.

Ну, или не поэтому.

Кёко вздохнула, промокнула краем шкурки лоб, ещё мокрый от отваров, и снова посмотрела на стопку одежд. Там же, прислонённый к ней, Кусанаги-но цуруги и лежал, хотя Кёко была готова поклясться, что до того, как Странник вышел из комнаты, его там не было. Красные лакированные ножны, железная рукоять, окислившаяся и позеленевшая вдоль незамысловатого узора после того, как меч раскололи её ошибки… На нём не было видно отпечатков потных ладоней Коичи, но Кёко всё равно поёжилась от инстинктивного желания окунуть меч в бочку с водой и отполировать как следует. Она потянулась к нему через весь футон, схватилась за середину ножен и подтянула ножны к себе.

Меч был всё таким же тяжёлым, как и раньше, с трудом поднимешь одной-то рукой. И сверкал он, как яшма, из которой по преданию был отлит. И резал, как драконья чешуя, безупречно гладкий, напитанный перламутровым светом и…

Абсолютно целый.

Дзинь-дзинь!

Кёко вытащила из ножен невредимый Кусанаги-но цуруги, и пять его осколков были собраны воедино – край к краю, остриё к острию, – так, что ни один кузнец не заметил бы тех линий, что их разъединяли. Сердце Кёко успело стукнуть громко, но всего один раз – и меч распался на куски, осыпав её колени и футон.

– Идзанами-но микото, – выдохнула Кёко потрясённо, держа в пальцах отломанную рукоять, но уже не чувствуя отчаяния.

Теперь Кёко, глядя на неё, чувствовала только новообретённую надежду.

Нана и вправду ждала её снаружи во внутреннем дворе. На фоне перерытого по приказу даймё сада, обломанных деревьев и плотной застройки служебных зданий она, жрица запустелого храма, выглядела несколько нелепо. Как привидение, скиталась туда-сюда не по проложенной камнем тропе, а по нефритовой, местами выжженной жарой до соломы траве, раскинув летящие рукава белоснежного косоде и чертя по земле подолом незабудковой юбки. Она что-то напевала себе под нос: маленькие милые родинки над уголками рта поднимались и опускались, губы то складывались полукругом, то крепко сжимались. Фарфоровая маска всё ещё была при ней, на сей раз тоже синяя, глазированная, с пушистыми красными кисточками по бокам и бубенцами, звенящими при малейшем наклоне головы, в отличие от бубенцов на оби Кёко: та не поняла почему, но как только она его надела, те стали беззвучны.

Поверх пояса Наны, как украшение, тянулась длинная лента бумажных талисманов. Кёко догадывалась, что их Нана приготовила для её меча. Она несла тот осторожно, держала обеими руками, всё ещё чувствуя соблазн снова попытаться его достать и собрать воедино, но в то же время зная, что та долгая секунда в спальне была всего лишь подсказкой, а не ответом. К тому же сегодня, как выяснилось, был девятый день после того, как Страннику пришлось отражать нападение сбежавшего мононоке лично. Он сказал, что во второй раз из меча выбрался уси-о́ни – существо с бычьей головой и паукообразным телом. Кёко уже почти ненавидела пауков.

– Начинаем? – спросила Нана, когда та подошла.

Кёко не знала, что именно они начинают и как это будет выглядеть, но кивнула. После истории с Рен, чьи холодные костлявые пальцы она до сих пор ощущала в своих собственных, Кёко вряд ли можно было чем-то напугать. Поэтому она вытянула перед собой меч, демонстрируя решимость, и Нана повела её в сторону маленького семейного храма Такэда. До самого́ лилово-коричневого домика с бумажными фонарями они, однако, не дошли, а остановились возле тэмидзуя неподалёку от того древа-симбоку, к которому госпожа Акане проклятую соломенную куклу прибивала. Здесь Кёко умылась, прополоскала рот и омыла руки, прежде чем Нана жестом подсказала ей, что надо подставить и Кусанаги-но цуруги под струи воды, бегущей из полых бамбуковых жёрдочек.

– Омой его. Скажи, что избавляешь этот меч от скверны и всего, что делает орудие оружием, а то, чем защищаешься, – тем, что убивает.

– Я избавляю этот меч от скверны и всего, что делает орудие оружием, а то, чем защищаешься, – тем, что убивает, – принялась послушно повторять Кёко, бережно сунув в купальную чашу меч.

– Покрой его солью. Скажи, что изгоняешь всякое зло в нём, из него, за ним.

– Я освящаю этот меч и изгоняю всякое зло из него, в нём, за ним.

– Достань осколки и проделай с ними то же самое по отдельности. Только не поранься! Если хоть капля крови упадёт, придётся начинать сначала. Любая кровь – это кегарэ[65].

Кёко делала всё так, как Нана ей велела, – следовала ритуалу охараи, через который обычно другие люди, сами экзорцисты, проходят, а не их вещи. Сама Нана при этом ни к чему не притрагивалась – ни к Кёко, ни к тэмидзуя, ни к мечу – и стояла напротив. Кёко же как следует ополоснула красные ножны, потёрла их рукой, убедилась, что нигде на поверхности не осталось ни следа. Затем она переняла из руки Наны бархатный мешочек с солью, развязала его и высыпала горстку под рукоятью, распределила так же ладонью по всем ножнам, отряхнула заботливо. С осколками всё оказалось несколько сложнее: каждый Кёко приходилось подцеплять и доставать ногтем, чтобы действительно не порезаться, затем так же мыть, читать над ним норито[66] по словам, осыпать солью, снова читать норито, убирать, прежде чем взяться за следующий. Так Кёко все осколки бережно, кончиками пальцев, перебрала и возвратила обратно.

– Ты Песнь Идзанами знаешь? – спросила у неё Нана, и Кёко ответила ей одним оскорблённым взглядом. Даже если она так и не стала мико, как можно, танцуя кагура, такое не знать?! – Тогда вместе со мной. Мир в четырёх направлениях – Юг и Восток, Север и Запад – царственная богиня озаряет. До кромки, где небесные врата возвышаются, до предела, куда земля уходит. До кромки, куда голубые облака тянутся, до предела, где они опадают. До кромки, где теряется нос корабля, до предела, где смерть с жизнью соединяется

– До кромки, где небесные врата возвышаются…

Нана перекинула Кёко конец длинной бумажной ленты, расписанной красными знаками – на сей раз не только такими, что цветок образовывали, но и другими причудливыми, заковыристыми, нечитаемыми, – и принялась раскручивать свой пояс. Накладывать печати оказалось в разы проще, чем очищать меч: бумага сама липла к ножнам, обматывалась в несколько слоёв, пока весь Кусанаги-но цуруги собой не покрыла, от окованного металлом конца ножен до эфеса. Даже проблеска небесной стали под гардой не осталось.

– Мир в четырёх направлениях – это мир покоя. Оберегай, защищай, упокаивай.

– Оберегай, защищай, упокаивай.

Подобные ритуалы только казались простыми с виду, но, закрепляя последнюю полоску талисманов, перевязывая так, чтобы точно не порвалось и не соскользнуло, Кёко почувствовала, как Кусанаги-но цуругу недовольно дёрнулся под её рукой. Точнее, дёрнулись те, кто был в нём заточён, охараи усмирённые, но всё же не упокоенные. Кёко невольно начала перебирать офуда быстрее.

– Значит, мононоке больше не будут каждую девятую ночь выползать?

– Не знаю, – ответила Нана, пожав плечами. К тому моменту они уже закончили, помыли ещё раз руки и двинулись назад. – То, насколько этих офуда хватит, мы узнаем позже. Никогда раньше не запечатывала такое количество мононоке в такой маленькой вещичке!

Вежливая улыбка Кёко предательски переломилась пополам. Ну как так-то?! И никаких гарантий? И всё же, понимала она, это лучше, чем ничего. По крайней мере, сколько-то девятых ночей они со Странником проспят спокойно.

– Можно задать тебе ещё вопрос, Нана?

«Я сегодня только вопросы, похоже, всем и задаю».

Кёко ступала по каменной гладкой тропе, постукивая по ней гэта, а Нана – по траве рядом. Она словно терпеть не могла всё рукотворное, человеком созданное, и потому предпочитала даже того не касаться. Ответила она Кёко коротким «угу», когда они обходили несущих лопаты рабочих. Те Нану, ловко увернувшуюся в последний момент, чуть не сбили.

– Какая связь между Странником и богиней шелковичных червей?

Нана взглянула на неё через тёмные прорези в маске, сквозь которые, вопреки законам мироздания, самих глаз видно не было, и рассыпалась в смехе звонком, как звук бубенцов возле её ушей.

– Никакой совершенно.

– Тогда почему он идёт именно в твой храм за офуда, когда их для оммёдзи может изготовить любая мико и любой каннуси? И как вы с ним познакомились?

– Жизнь – это нить. Шёлк то, хлопок или колючая шерсть… Солнечный цвет, огненный или чёрный… Запутанная она или прямая. Моя богиня рада каждому, кто к ней воззовёт, и любого гостя, который явится и о том попросит, она наказ давала щедро напоить тутовым вином. Думаю, при выборе храма это стало для Странника решающим фактором. – Нана захихикала по-детски, и Кёко не могла отрицать, что то хоть и звучит смешно, но, учитывая характер Странника, похоже на правду. – А познакомились мы с ним, когда он меня усмирил.

– «Усмирил»? Как это?

– Госпожа ученица! Ликом бела, как юки-онна, но на ногах вроде стоит твёрдо, не шатается. Не помню, ты всегда такой была или всё ещё не выздоровела?

Господин Рео никогда раньше к ней лично не обращался. Поэтому Кёко даже оторопела на миг, решив, не обознался ли он, позвавший её со спины. Неспешно господин Рео обходил выкорчеванные деревья с кустарниками, чьи корни торчали кверху, как искорёженные пальцы, и нагнал её возле сирени, при взгляде на которую у Кёко невольно сжалось сердце. Выглядел господин Рео и сам неплохо: умеренно румяный, тоже не шатающийся, как тогда в лесу, и с волосами, собранными на макушке, что были на полпути к тому, чтобы вернуть себе природный чёрный цвет. Очевидно, даймё больше не нуждался в двойнике, да и не мог Рео отныне его роль играть: один-то рукав висел, лишённый самой руки.

Нана перед ним выпрямилась, собрала длинные рукава в пальцах, но не поклонилась, даже голову не опустила в знак почтения. Господин Рео тоже её не поприветствовал. Он смотрел на Кёко глазами сказочного лунного принца, немного красными вокруг от усталости, бессонницы и, возможно, слёз.

– Ты уже виделась с моим братом?

– Ещё нет, господин.

– Он сейчас с твоим учителем, хочет лично попрощаться перед тем, как вы отбудете. Не заставляй его ждать. Он какой-то там особый чай даже заварил… Смотри, остынет.

– Конечно, господин.

– И ещё кое-что…

– Господин?

– Хм. Нет, ничего. Забудь.

И Рео развернулся на пятках, чтобы двинуться прочь, но прежде чем уйти, поклонился Кёко почти так же низко, как она ему.

Благодарности так и не прозвучало, но Кёко всё равно осталась польщённой. Двое слуг, не отстающих от Рео, но держащихся на два-три шага позади, мимоходом сообщили Кёко, что будут молиться за её с учителем здоровье. Все теперь её со Странником почитали, восхваляли почти, словно они были ками, что снизошли до людей и спасли их от Рен. Не сказать, чтобы это было неприятно.

– Ох, ну и жуть, – пробормотал мальчишка-служка на ухо другому, оглянувшись на Нану, когда она склонила голову вбок и раздался звон бубенцов её маски. – Наверное, дух несчастной Рен всё ещё где-то здесь. Надо и за неё будет помолиться сегодня!

– Да, да, обязательно помолимся!

Кёко не успела сказать им, что никакие молитвы Рен уже ни к чему. Теперь она свободна и может быть везде, где пожелает, и вряд ли то отныне замок или его внутренний двор. Служки, однако, оглянулись ещё несколько раз, пока шли, перешёптывались каждый раз, когда Нана трясла головой с бубенцами. Даже сам господин Рео обернулся… Обернулся, да отвернулся назад, на Нану не взглянув.

«Что такое? – взволновалась невольно Кёко. – Рассорились? – Нет, не бывает такого с молодыми господами и жрицами, в которых они влюблены. – Скрывают, что знают друг друга?»

Но какой в том смысл, когда это Нана руку его залечивала – вернее, то, что от неё осталось, – останавливала заражение и кровь, согревала в своём храме целую (уже поведали Кёко) неделю?

– Всё в порядке, они просто меня не видят, – объяснила Нана, улыбнувшись Кёко невозмутимо. – Никто, кроме прикоснувшихся к искусству оммёдо. Я слишком далеко от храма отошла. Там, где заканчивается тутовая роща, заканчиваюсь и я сама.

– Нана…

Её имя сорвалось с губ Кёко, как ещё одна молитва-норито. Здесь, в замке, к пальцам Наны не тянулись серебряные тутовые нити, но Кёко была готова поклясться, что видит их сверкание вокруг её фаланг, будто она испачкалась в жидком лунном свете и не отмылась. Только Нана, единственная из всех, даже ловчее ками, и имела силу к нему притрагиваться. Играла с этим светом сутки напролёт, даже когда ясный день стоял; плела, ткала и заплетала, создавала наряды самой Идзанами под стать. Даже старое полежавшее кимоно, попав к ней в руки, воссияло. Даже обычный пояс оби стал произведением искусства. Вот из чего он соткан был – из окрашенной нити тутового шелкопряда, такой лоснящийся, такой плотный, но мягкий и почти неощутимый на талии Кёко, словно его не было вовсе. За спиной её теперь бант раскрывался пышный и пионовидный, прямо как у Странника. То сам лунный свет, Наной превращённый в ткань, и есть. Неземное, незримое мастерство, которое она в одиночестве оттачивала годами.

Нет, намного дольше.

Ибо прясть лунное серебро – задача не людская. Рисовать особые знаки такой силы, что один можно разделить на десять, а десять – ещё на тысячу, и пленить с их помощью самого гашадакуро, а то и десять тысяч мононоке – задача не для мико. Всё это подвластно только ками или какому-нибудь божественному духу.

Или же мононоке, что, помогая других мононоке пленить, собственную вину тем самым искупает.

– Помнится, совсем девочкой папа повёз меня в Хэйан, чтобы показать мне Золотой храм в объятиях осени, – произнесла Нана, отошла на несколько шагов от неподвижно застывшей Кёко, вглубь травы, что ей до лодыжек доставала, и перекопанного сада. – С тех пор я мечтала жрицей стать, да не в каком угодно храме, а только в Золотом. Ни один другой меня так не влюбил в себя. Женщин туда тоже принимали – редкость для той поры. Но… мне отказали. Каннуси, выслушав меня, сказал, что слишком красива я для жрицы, а красота к помыслам дурным склоняет – что меня саму, что тех, кто меня увидит. И словно в доказательство он плоть мою затребовал… И я её дала. Но обещание своё каннуси не сдержал. Даже тогда, опороченная, я продолжала упорствовать. Ибо ах, Золотой храм так прекрасен был! Не нужно было мне другого места, цели и любви… Даже красоты не нужно было. – Нана обернулась к Кёко, тряхнула длинными, летящими рукавами, скользнув ими по своей глазированной маске, прежде чем её снять. – Когда мне отказали в седьмой раз, я раскалённые щипцы из ирори выхватила и выжгла эту порочную красоту, как все того хотели.

Бубенцы в этот раз не звякнули и остались полностью безмолвны, как и Кёко. Залитая солнечным светом дева, что плела из лунного сияния, превратилась в драгоценную статуэтку, покрытую трещинами. Волосы её, сейчас забранные высоко на затылке в традиционную для давно минувшей эпохи причёску, – чернёная бронза; юбка в широкую складку, колышущаяся от ветра, – сапфир… А лицо – фарфор, что разбился вдребезги. Ожоги испещряли его от верхней губы, над которой обычно лежала маска, до лба. Ни бровей, ни ресниц у Наны не было, но зато между ними тянулась шёлковая нить – шов маленькими узелками смежил её веки, прочно те зашив. Под этими веками, уже догадалась Кёко, нет самих глаз, потому и в маске их не видно. Пустые глазницы, прямо как у гашадакуро.

– К несчастью, я переусердствовала, – сказала Нана таким тоном, словно находила это забавным. – Раны загноились, а каннуси не стали меня лечить, прогнали, чтобы репутацию Золотого храма не пятнать. Спустя несколько дней я умерла от заражения.

– И ты… – Кёко сглотнула слюну, ставшую кислой от поднявшегося к горлу желудочного сока. Как назло, она сегодня хорошо позавтракала. – Ты обернулась мононоке, чтобы отомстить им?

– Да, но не успела. – Кёко нахмурилась, приблизилась снова немного, чтоб понять. – Не одну меня, видимо, свёл с ума Золотой храм. Один из молодых каннуси сжёг его дотла, чтобы «красоту пламенем очистить и сохранить её вовек, как есть»[67]. И поделом всему тому, что золото и золотое… Теперь любовь моя – это серебро.

Нана надела маску обратно, поправила её осторожно, выученным жестом сдвинув так, чтобы она легла ровно там, где нужно, прикрыв всё, что выдало бы её. Подходить к Кёко она не стала: не была глупой, даже если была безумной, поэтому всё понимала, видела, как Кёко инстинктивно Кусанаги-но цуруги запечатанный перехватила покрепче. То инстинкт – «Мононоке!» – в ней вскричал, но затем немедленно затих. Ибо от Наны не пахло железом, промозглостью и кровью, и цветы в её присутствии не гнили, и гусиной кожей не покрывались у Кёко плечи. Не расскажи Нана свою историю, Кёко бы так и не узнала, кто она такая, а значит, реальной опасности в ней нет. Природа у Наны людская даже больше, чем у Рен. И оттого Кёко… Кёко снова растерялась.

«Сколь же многое мы, пять великих семей, ещё не знаем о мононоке на самом деле?»

– Почему Странник не даровал тебе покой? – спросила Кёко робко, надеясь, что это не прозвучит невежливо. – Ты не захотела? Попросила тебя оставить?

Нана кивнула, не задумываясь и не таясь.

– Слишком много убивала, чтобы так просто заслужить покой.

– Кого? – Кёко сама нашла ответ лишь на секунду позже, чем спросила: – Те статуэтки… Ты убивала ёкаев?

«Как же давно она жила! – удивилась, почти ужаснулась Кёко, когда Нана кивнула ещё раз. – Застала времена, когда ёкаи с людьми Идзанами пополам делили? Значит, то и вправду было?»

– Ёкаев. – Нана вздохнула. – Они тогда жили в тутовом лесу. Я пришла туда, потому что мне не за кем и некуда было больше идти после сожжения Золотого храма, и коль убивать было некого тоже, то взялась за тех, кого мико и каннуси уже ненавидели в ту пору, считали низменным плодом богов… Сгубила всех, кто не успел сбежать. А потом явился Странник и усмирил меня. С тех пор мы друзья, и даже ёкаи на меня больше не сердятся. Я забочусь о них, пока им не настанет срок переродиться. Развлекаю их своими танцами и нарядами как могу или гостями подобно тебе. Спасибо большое, кстати! Они в храме тогда здорово с тобой повеселились.

Кёко бы не назвала это весельем: каменные статуэтки, одержимые призраками, как выяснилось, воровали у неё меч, а она возвращала его назад. Но что-то такое шевельнулось в груди Кёко – острое, будто ветка репейников, проглоченная целиком, – что она не осмелилась ни возразить, ни сказать что-либо. Нана явно не печалилась о прошлом, легко перескакивала с темы на тему, и Кёко тоже решила перескочить, чтобы не терзать лишний раз ни её, ни себя. Задумалась только мимоходом, знал ли о природе Наны дедушка… «Милая Нана» называл он её, а Ёримаса хорошо в людях разбирался – и неважно, живых или нет.

– Тебе понравился твой наряд? – спросила она, поддев по очереди бледным ноготком и жёлтое кимоно, и жёлто-алый пояс с серебряной вышивкой. Кёко сама к ней подошла через поляну высокой травы, чтобы продемонстрировать свою доброжелательность, показать, что не боится и тоже принимает её. В той траве засилье цикад было – стрекот доносился со всех сторон. – Кимоно я в сумахе покрасила, чтобы оно ещё ярче стало, а пояс пошила в промежутках между тем, как рисовала офуда. Не снимай ни то ни другое. Отныне кимоно не порвётся и не испачкается, прямо как у Странника, а пояс ни одному духу телом твоим овладеть не даст. Бубенцы же на шёлковых шнурках будут звенеть тогда, когда о приближающемся зле предупредить нужно.

– Ах, так вот почему они всё время молчат! – поняла Кёко и покрутилась немного, чтобы маленькие бронзовые колокольчики задрожали на тонких разноцветных верёвочках, тянущихся поверх оби. Даже сейчас они не издали ни звука, и Кёко, посмотрев на Нану с улыбкой и благодарностью, вконец успокоилась.

– Да. Всё это ради того, чтобы Ивару больше не волновался. Никогда не видела, чтобы он десять дней подряд не ел!

Ивару.

«Она тоже знает, как его зовут».

Они с Наной отныне хранили его тайну на двоих, и Кёко ещё никогда ни один секрет так не смаковала, не растягивала во рту и мыслях сладко-сладко, будто лакомый кусок дайфуку.

«Ничего не ел, значит, так переживал?.. – Кёко улыбнулась. – Ну и поделом!»

– Береги его, – сказала ей Нана напоследок, прежде чем махнуть летящим рукавом и с мелодичным звоном маски раствориться в солнечных лучах за сливовыми деревьями, уже разродившимися сладкими плодами.

Она так и не узнала, о ком та говорит – о мече, обвязанном офуда, новом поясе или же о Страннике.

Чай гёкуро, который ждал Кёко в тясицу[68] – дорогу к нему она отыскала лишь благодаря господину Рео, подвернувшемуся ей по пути, когда она потерялась на задворках, – был на вкус как морская соль и печёные каштаны. Такой чай обладал безупречными тонизирующими свойствами и был не по карману даже великим домам оммёдзи в расцвете их славы, так что Кёко пообещала себе выпить до последней капли всё, что ей нальют. Она сидела на дзабутоне, плечом касаясь плеча Странника. Их гэта стояли у крыльца, и по чайному домику гулял освежающий сквозняк. От озера, где он стоял и из-за которого, признался Шин, в сезон дождей его затапливало, веяло спасительной в июне прохладой.

– Приятно знать, что я такой не один, – произнёс даймё, странно улыбаясь, и Кёко обнаружила, что оба его глаза – совсем-совсем белёсый левый и чёрно-белый правый – смотрят на правый глаз её. – Нас таких аж двое!

Кёко невольно вспомнила Нану, с которой только недавно распрощалась, и нервно рассмеялась. Но то, что их таких уже трое и в Идзанами в последнее время явно наблюдается какая-то нехватка глаз, говорить не стала. Странник на всякий случай невзначай кашлянул рядом.

Должно было быть испито минимум две чашки, чтобы можно было отринуть приличия и заговорить о том, о чём хотелось, но Кёко понимала, что уже не может ждать. Терпением Странника, сидящим в позе лотоса с полуприкрытыми глазами, она не обладала, а полдень был уже не за горами. Им со Странником ещё предстояло добраться до почтовой станции Минато, прежде чем совсем стемнеет.

– «Не трогай её, пожалуйста. Другая чашка. Та, что слева».

Странник рефлекторно отдёрнул руку от своей пиалы, хотя слова Кёко предназначались не ему. Они были для даймё, который к своей чашке тем не менее тянуться не перестал, но хмыкнул и сжал на ней мозолистые пальцы. Ему как раз самая крайняя пиала слева и досталась. Задрожавшие губы господин Шин спрятал за узорчатой каймой, втянул с характерным для горячего напитка свистящим звуком чай, позволяя Кёко продолжить:

– Так вы сказали мне, когда попросили разлить чай тогда в покоях. Но ведь не о чашках велась речь и даже не о чае вовсе. Там Рен была, я угадала? Она хотела меня убить, а вы её остановили. «Не трогай её». Вот почему воздух сделался таким холодным. Мононоке всегда находился подле вас и жил у вас в покоях, выходил только в мастерскую, чтобы изготовить мазь, или затем, чтобы убить предателей. Поэтому же вы Странника в комнату не пустили, отказались от стражи и выселили господина Рео на нижний этаж. Чтобы Рен никому вреда не причиняла больше.

Странник стиснул пальцы, лежащие на коленях, в кулаки. Вьющаяся чёлка упала ему на лоб, скрывая от Кёко выражение лица. Но она чувствовала, что ему не понравилось услышанное, ибо, отправляя Кёко всего лишь опросить даймё, он даже не подозревал, что посылает её в логово гашадакуро.

Даймё же покрутил чашку в пальцах.

– Да, – ответил он. – С каждым днём она слушалась меня всё меньше – всё меньше походила на мою Рен, – но я делал всё, что мог. Жаль, что этого всё равно оказалось недостаточно.

На щеках его расцветал румянец тёплый и здоровый – свидетельство снова циркулирующего, восстановившегося ки. Даймё теперь свободно передвигался по замку, пускай чаще всего в сопровождении брата, чтобы привыкнуть коль не к темноте в глазах, то к вечному туману и размытости. Кёко знала, что говорить с ним о произошедшем, несмотря на его хорошее самочувствие, всё ещё кощунство. Оно будет таковым даже десять лет спустя, ибо пепел от имени любимого человека горчит на языке до самой смерти. И всё же Шин сам настоял на том, чтобы они пришли сюда; чтобы вспомнили всё, прежде чем наконец забыть.

– Вы только Рен позволяли мазь на свои глаза накладывать, – продолжила Кёко аккуратно. – Следовало сразу догадаться. Служанки ведь несколько раз о том упомянули, а потом господин Рео сказал, что вы заняты, потому что вам мазь накладывают… Удивительно, как никто не придал значения. И эти скверные побочные эффекты от многочисленных лекарств… Скажите, пожалуйста, когда именно вы поняли, что Рен, навещающая вас, мертва?

– Почти сразу, но убедился в том, лишь когда она впервые в жизни отказалась танцевать, – ответил даймё, не выждав ни секунды. Ему нужно было кому-то рассказать об этом – то, что он даже самому себе долго говорить отказывался. – И этот запах… Моя Рен никогда раньше не пахла кровью. Я попросил её добавлять больше персиковых цветов в мази и жечь больше свечей, чтобы скрыть это.

«Тогда забери меня с собой. Побудь рядом ещё немного. Я уже умираю. Ещё немного…»

Отказываться впускать в покои великого оммёдзи. Добровольно иссушать себя, поставить на своё место брата и приучать его вести дела. Не вести охоту на предателей, убийц, не задавать вопросов, чтобы не узнали и не стали ни о чём расспрашивать его. Прятать смерть в своих покоях и защищать её от жизни, терпеливо ждать, когда она его с собою заберёт… Шин Такэда и вправду человек своего слова. То, на что он был готов пойти ради возлюбленной мононоке, могло бы стать ещё одной легендой, но обернулось для всего замка страшным сном.

Он улыбнулся Кёко вежливо, предлагая ей налить ещё пиалу, но в той улыбке самой улыбки – её истинной природы – не было. И вряд ли будет когда-либо вновь.

– Вы уверены, что не хотите задержаться и погостить немного? – спросил даймё, когда и Кёко, и Странник допили третью чашу в умиротворённой тишине и стали собираться, зашелестев полами кимоно. – Госпожа Кёко, вы чувствуете себя достаточно хорошо для путешествий?

– Да, вполне. Со мной всё в порядке, спасибо за заботу, – быстро проговорила Кёко то же самое, что ответила прежде Страннику на десять аналогичных вопросов подряд. Ни тому, ни другому она решила не рассказывать, что так её торопит вернуться к странствиям запечатанный меч, который она хотя бы на секунду, но собрала воедино.

«Нужно собрать опять. Нужно понять, что помогло, и продолжать учиться. Нужен новый мононоке».

– А провизия в дорогу? Можно ли предложить вам в качестве вознаграждения коль не деньги, то…

– Деньги, – сказал вдруг Странник, вскинув голову. – Вы можете их предложить, да.

Кёко уставилась на него, уже водрузившего короб себе на спину и поправляющего на плечах тканевые ремешки.

– Разве Странник изгоняет мононоке не совершенно бесплатно? – спросили они с даймё почти хором.

– Я делаю это бесплатно, всё вёрно, – кивнул он серьёзно. – Но моя ученица – нет. У неё две младшие сестры и третья на подходе, а сама она из благородного дома оммёдзи от крови Мичидзане Сугавары, поэтому услуги её стоят недёшево, а именно… – И он назвал такую неприличную сумму, какую Кёко даже в руках никогда не держала и какую ей даже мысленно повторить было страшно. Странник же добавил как ни в чём не бывало: – Отправьте две трети от суммы в Камиуру, пожалуйста, в имение Хакуро.

И Шин ему тоже как ни в чём не бывало ответил:

– Будет отправлено с завтрашним же гонцом.

Кёко так опешила, что забыла поклониться. Вспомнила об этом на ступеньках тясицу, бросилась назад и чуть не пробила лбом чайный стол, согнувшись пополам слишком резко. Шин Такэда подавился чаем и засмеялся.

Прежде чем покинуть замок, Странник и Кёко заглянули на кладбище за семейным храмом Такэда. Заходить не стали – Кёко не стоило сейчас посещать места, которые чужое ки, как пьянчуги саке, пили, когда всего две недели назад она столько его отдала. Но издалека они вместе посмотрели на новое надгробие. Такое же прямоугольное, как и все, но выше, чем положено, и из лазурита, а не серого камня. В одном ряду с надгробиями всех членов семьи Такэда и застеленное жёлтыми цветами персика. Даже днём вокруг горели маленькие стеклянные фонари, и мисочки с паровыми булочками, моти, фруктами и благовониями были щедрым пиром для несчастных духов. Там же поблёскивали бубенцы судзу, которые Кёко от её имени попросила в дар Рен преподнести, и роскошная цветочная кандзаси госпожи Акане, которая, слышала Кёко, была уже на полпути в столицу, в сёгунат, вместе с раскромсанными частями возлюбленного брата.

Могильная земля, даже издалека ощущала Кёко, свежая, рыхлая, влажная. Потому что свежевскопанная. Рен всего несколько дней назад похоронили.

– Надо же, – сказала Кёко, когда они со Странником уже шагали к отворившимся для них воротам, и по её затылку вдруг застучали холодные капли дождя. – Сливовые дожди всё-таки начались! Думала, их уже не случится в этом году.

Хрустнул и раскрылся красный бамбуковый зонт, который Странник спешно выудил из короба. Кёко пришлось прильнуть к его плечу, чтобы они могли под ним уместиться. Она выставила из-под бумажного навеса пальцы, надеясь поймать на них несколько капель, но намочила целый рукав. Дождь усиливался, и Кёко начинала бояться, что зонт его не выдержит, но затем она вспомнила, как Странник доверил ей своё настоящее имя, и поняла, что довериться его зонту и руке, что взялась за руку её, – меньшее, чем она может ему отплатить.

– Зато по жаре тащиться не придётся. Идём. Мононоке и их сказания уже ждут.

– А они тебя забудут вскоре, да? Даймё и все остальные, кто видел.

– Да. Ровно через девять дней. Так это работает, если я к ним не прикоснусь, а просто уйду.

Девять. Опять это злополучное число.

Обернувшись, Кёко увидела в окнах замка два мужских силуэта на седьмом этаже, гурьбу из нескольких толкающихся женских – на первом и какую-то пушистую тень на верхушке гинкго, которое помахало Кёко ветвями точно так же, как она помахала свободной рукой всем им. Странник вёл её за собой в леса, держал к себе вплотную, чтобы ни она, ни перевязанный талисманами меч на её плече не намокли. Даже когда они вышли за ворота, переступили малахитовую, как его глаза, и поющую голосами цикад кромку, а затем оставили замок провинции Кай позади, он так и не отпустил пальцы Кёко.

Предыдущая главаГлава 13 из 20Следующая глава