Работникам нижнего и среднего звена государственного и партийного аппарата в преодолении голодного кризиса принадлежала ключевая роль: они решали судьбу населения. Для товарищей в регионах эта ситуация означала одновременно удачный шанс и риск. Шанс — потому что они могли утвердить и упрочить свою власть, укрепить собственные сети. Риск — потому что никаких практических указаний по обращению с голодающими не было, и неверные шаги грозили привести к падению.
Беженцы от голода не укладывались в шаблонную жёсткую схему категоризации советского населения. В рабочие мало кто из них годился, поэтому они обременяли местный бюджет как «лишние» едоки. Будучи казахами, они считались представителями «молодой нации», имеющими право на защиту от «великодержавного шовинизма» европейцев. А «бедняков» и «середняков» в силу их классовой принадлежности по большей части следовало поддерживать — но не «деклассированные» элементы, бродяжничающие по городам. Все эти факторы влияли на то, как партийные и советские работники относились к беженцам: помогали им, терпели их или гнали.
В государственном и партийном аппарате никто не питал иллюзий насчёт прочности как своего собственного положения, так и положения других товарищей[1108]. Задачи и планы постоянно противоречили друг другу, так что выполнение одних часто делало невозможным осуществление других. Отсутствие однозначности парадоксальным образом стало определяющим признаком системы, начертавшей призыв к однозначности на своих знамёнах[1109]. По словам Стефана Мерля, «нарушение нормы со времён создания командной экономики в начале 1930-х гг. служило предпосылкой неисполнимости производственных приказов диктатора»[1110]. В этом противоречии крылась ахиллесова пята любой советской карьеры. Незаконным было то, что объявляли таковым вышестоящие инстанции и персоны. Сталинизм не знал надёжных, объективных критериев правильного и неправильного — всё зависело от вердикта лиц, обладающих на текущий момент интерпретационной властью[1111].
Кадровые перестановки, переводы, периодические чистки могли закончиться для функционеров на видных постах и так и эдак. Каждый из них, в сущности, постоянно нарушал букву советских законов и хотя бы по формальным причинам в любой момент рисковал навлечь на себя санкции. Однако то же самое поведение при других обстоятельствах истолковывалось как доказательство «большевистской» решительности, принося похвалу и признание. Решительно всё зависело от обстоятельств. Большевистские кадры действовали и работали, сознавая это, и в конечном счёте неуверенность оказывала стабилизирующее влияние на систему[1112].
Важнейший выход из этой дилеммы предлагала включённость в описанные выше сети, которые благодаря сочетанию личной преданности, извлечения материальных выгод и знания порочащих подробностей друг о друге обеспечивала функционирование советской системы в степи (и не только)[1113]. Без подобных личных союзов реализовать советскую власть даже в зачаточных формах не удалось бы[1114]. Личные сети, во-первых, давали защиту от беспрестанных расследований и ревизий, назначаемых советскими контрольными инстанциями, — например, для выяснения причин провалов кампаний, — а во-вторых, помогали уберечь аппарат от полного паралича, вопреки структурной невозможности выполнять противоречивые планы[1115].
Такие альянсы неизбежно были хрупкими. Поэтому их члены старались подстраховаться, подкупая или делая соучастниками незаконных действий как можно больше товарищей. Насилие, коррупция и организованное воровство стали неотъемлемой составной частью советской практики власти[1116]. В колхозах и аулах подобным формам советской «административной организации» сопутствовала забота местных начальников о своей клиентеле — «социалистический патернализм», как назвал это Льюис Сигельбаум[1117].
Патерналистские сети выстроили общество голода. Часто они базировались на родстве и принадлежности к одному клану, но также формировались и на основании этнических признаков, землячества или политических предпочтений. Во всех районах, находящихся под угрозой голода, возникали сети, бравшие в свои руки снабжение и распределение продовольствия и других ресурсов[1118]. Участие в них являлось почти обязательным условием, чтобы пережить голод[1119]. Голодал тот, кто выпал из сетей выживания или так и не сумел найти к ним ходы. Они отгораживались от внешнего мира, их члены делали всё, чтобы преградить или, по крайней мере, затруднить посторонним доступ к подконтрольным им ресурсам[1120]. Способность местных деятелей воспрепятствовать проникновению беженцев от голода (чужих) в собственную структуру была вопросом жизни и смерти. Из всех районов Казахстана ОГПУ сообщало о случаях придерживания продовольствия, раздачи его своим людям или продажи на базаре по завышенным ценам[1121]. Результат всегда получался один: обособление от голодающих помогало выживанию людей, организованных в сети распределения. Поэтому, например, члены одной партийной ячейки в Тургайском районе постановили выдавать жителям своего аула по 600 г «продовольственной помощи» в день, тогда как беженцам из других аулов полагалось 4 кг в месяц, то есть по 135 г на день[1122].
Направленный в тот же Тургайский район, который у товарищей в Алма-Ате всегда слыл особенно отсталым, эмиссар докладывал, что распределение скота и продовольствия здесь монополизировано отдельными родами. Сильные роды посадили в местные органы управления своих активистов и коммунистов, отрезав от ресурсов более слабые группировки. Поэтому члены последних первыми умирали от голода. Как во многих других случаях, одни казахи пользовались своим преимуществом перед другими казахами[1123]. Нечто подобное происходило и в прочих местах. В августе 1932 г. в одном ауле Урдинского района умерли от голода семь колхозников. Они несколько раз тщетно просили помощи у аулсовета. Но их просьбы отклонялись, поскольку они не принадлежали к роду остальных жителей аула. Оба партийца, заведовавших распределением скудных запасов, решили обеспечивать только членов собственного клана[1124]. «Байская верхушка», утверждалось в справке ОГПУ, захватила советские учреждения и правления колхозов, а «получив в свои руки такое мощное оружие экономического давления на родичей враждебного рода… доводила членов слабейших родов до вымирания». Кроме того, добавляли чекисты, воровство приобрело широкие масштабы в качестве элемента клановых конфликтов и «используется как средство экономического разорения одним родом другого»[1125].
Руководство в Алма-Ате очень старалось объяснить развал хозяйства главным образом «вредительством» таких местных группировок, которые якобы годами действовали против интересов государства и своих колхозов. Примером в данном отношении может служить дело колхоза «Первое Мая» в Акбулакском районе. Здесь группу руководящих товарищей обвинили в том, что они вели «контрреволюционную» деятельность, прилагая все усилия к уничтожению поголовья скота, порче урожаев и поломке инвентаря. На самом деле их прегрешение заключалось в первоочередной заботе о себе и своих семьях. После ареста обвиняемые признались, что делили между собой все отпускавшееся колхозу из района: «Несмотря на то что были бедняки колхозники, которые умирали от голода, — мы им ничего не выдали». Вдобавок члены группы присваивали хлеб при взвешивании урожая и подделывали документы. Поскольку в колхозе подобные махинации не могли долго оставаться тайной, они запугивали остальных колхозников, заставляя их молчать. Тем не менее по этому делу были осуждены в общей сложности 14 человек, шесть из них приговорены к расстрелу, остальные к заключению, часть — на большие сроки[1126]. Ради защиты от столь драконовских наказаний партийные работники организовывались в сети, структурно приспособленные к тому, чтобы отстаивать интересы «государства» так, как они считали целесообразным и полезным. Собственное самоуправство функционеры всегда оправдывали с помощью риторики классовой борьбы и формулировок, соответствующих актуальной партийной линии. Их личные враги при этом становились «контрреволюционными элементами» и «эксплуататорами», их клановые междоусобицы именовались борьбой с «бандами» и «беспорядками».
С началом голода вражда между конкурирующими сетями и кланами усилилась, а захват одной из сторон ключевых постов существенно затруднял её противникам доступ к иссякающим ресурсам[1127]. Для проигравших это могло иметь тяжёлые последствия, как довелось узнать в начале 1933 г. нескольким функционерам Аральского района, которые чуть не умерли с голоду, после того как конкуренты в аппарате полностью вытеснили их из снабженческих структур[1128]. Подобная маргинализация целых групп могла быть результатом давних конфликтов. В Чубартауском районе противостояли друг другу два больших клана — туленгеты и кереи. Туленгеты, на чьей территории находился кочующий «районный центр», держали в своих руках все важные должности в районе, пока кереи в 1932 г. не ухитрились перенести райцентр к себе и не начали соответственно завоёвывать аппарат. После ареста части «старого руководства» в связи с убийством одного местного функционера ситуация накалилась. Теперь все интриговали против всех[1129]. Чем завершился конфликт, неизвестно, да и не столь важно. Главное, что местные кадры погрязли в бесконечной борьбе за власть, пока люди вокруг мёрли как мухи. В Чубартауском районе даже в сентябре 1933 г., когда в других районах голод стал отступать, положение всё ещё было ужасным[1130].
Тот, кто хотел взять верх в борьбе за власть, в средствах не стеснялся. Особенно впечатляющий пример жажды власти продемонстрировал в начале 1933 г. недавно назначенный секретарь Мангистауского райкома Джангазиев. На крайнем западе Казахстана он нашёл идеальные условия для содержания приближённых и клиентов. За несколько недель он посадил полтора десятка из них на важнейшие должности в районе, хотя очень немногие отвечали хотя бы минимальным требованиям к большевистскому функционеру. Нового председателя торговой конторы Кузербаева уже дважды исключали из партии, новый фининспектор Жаленов играл важную роль в правительстве «Алаш-Орды». Остальные имели партийные взыскания за участие в «групповщине» либо сомнительное социальное происхождение. Короче говоря, команде, которую собрал вокруг себя Джангазиев, терять было особо нечего, а в хаосе голодных лет она почуяла свой шанс. Прежних функционеров в ходе «чисток» снимали с постов, обвиняя в различных нарушениях и заставляя судебные органы выносить соответствующие приговоры[1131]. Джангазиев, человек недоверчивый, считал, что лучшее средство от заговоров и предательства — как можно более постоянный контроль. Он обязал всех ответственных работников района участвовать в беспрерывных заседаниях райкома и его отделов. Никто не смел отсутствовать на этих мероприятиях, которые длились иногда дней по десять. Таким образом, Джангазиев прочно держал бразды правления в своих руках, зато район оказался полностью предоставлен сам себе, гласила справка ОГПУ[1132].
Ещё одна характерная черта сталинской практики власти — расположенность советских функционеров к насилию[1133]. Поскольку прежде всего они были представителями государства и применяли силу, очевидно, от его лица и по его поручению, насильственные явления кризисных лет порой обозначают понятием «государственное насилие»[1134]. Трутц фон Трота указал, что одно из «свойств произвола, и особенно насилия, — экспансионизм»: «В случае государственного произвола и насилия это означает, что в условиях отсутствия действенных институциональных и нормативных мер, которые удерживали бы насилие в определённых рамках, все взаимоотношения людей с государственным управлением приобретают налёт произвола и насилия»[1135]. Этот налёт предоставлял советским функционерам значительную свободу действий, пользоваться которой их неизменно поощряло руководство. Сталин и его подручные высоко ценили тех, кто умел «по-большевистски» расправляться со всеми сложностями и трудностями[1136].
Поэтому «снизу», с точки зрения местных функциональных сетей, угрозы и насилие представлялись рациональным средством отправления власти. В особенно смутные времена физическое насилие оказывалось эффективной стратегией решения проблем. Кулаками можно было устанавливать и укреплять порядок и социальные отношения, а также ломать их и перестраивать. Это касалось не только палачей и жертв, но и (главное) третьей стороны, которой зачастую в первую очередь адресовалось послание, заключённое в акте насилия как социальной практике[1137]. Насильственные преступления привязывали их виновников друг к другу. Правда, для местных сетей применение насилия таило в себе один крупный недостаток: совместно совершаемые насильственные действия, вкупе с подкупом и прочими формами извлечения своекорыстной выгоды, в перспективе отнюдь не способствовали взаимному доверию среди подельников[1138].
В ауле Акир-Тюбинск Аулие-Атинского района местное советское руководство установило настоящий режим террора. Согласно справке ОГПУ о царившей там обстановке, жестокие побои служили единственным методом воздействия на массы. Насилие применялось не только против видных членов местного сообщества, но и против всего населения аула, в том числе женщин. Им, например, обрезали волосы — одно из худших унижений для казашек[1139]. Здешние функционеры вообще знали толк в унизительных наказаниях. В другом случае они истязали нескольких женщин, подбиравших на поле колоски, заставляя их садиться на колючки. При этом «секретарь а/с Исакулов расправлял колючки, чтобы они дошли «до места назначения»»[1140]. Подобными делами товарищи доказывали своё тотальное превосходство. Там, где жертвы не могли защищаться от насилия, склонность к нему возрастала. Очевидно, что именно слабость и беспомощность женщин побуждала их мучителей придумывать все более гнусные издевательства.
Не везде доходило до таких извращений, как в Акир-Тюбинске. Зачастую местным функционерам хватало угроз, чтобы держать население в повиновении. Но это работало лишь в том случае, если никто не сомневался, что за словами обязательно последуют дела. Так было, например, в Яны-Курганском районе, где руководители, скооперировавшись, распоряжались районными хлебными фондами и подкармливали родных и клиентов. «Раз имеешь возможность, нужно пользоваться моментом. Район теперь в наших руках», — говорили эти люди, по данным ОГПУ[1141]. Верные вышеприведённому девизу, они назначили на важнейшие должности в аулах и колхозах своих ставленников, чья задача заключалась в том, чтобы прижать колхозников к ногтю. Когда район посетил уполномоченный областной администрации, один колхозный председатель без обиняков пригрозил крестьянам: «Кто осмелится обвинять нас, кто бы он ни был — в Яны-Курганске жить не будет. Если не хотите быть убитыми — держите язык за зубами». Как показывал позже один из колхозников, другой влиятельный член колхозного правления по такому же случаю заявил: «Райруководство в наших руках, т.к. они из нашего колхоза снабжаются хлебом и мясом, так что обвинить нас трудно»[1142]. Правление колхоза «Одраза» Кармакчинского района тоже обеспечило себе поддержку функционеров райцентра, регулярно поставляя им хлеб и мясо, в то время как простые колхозники голодали и питались «кошками, собаками, барсуками». Одна женщина в отчаянии отдала 11-летнюю дочь в жёны брату члена правления. Муж, бывший намного старше девочки, через несколько дней и уже «после того, как она стала женщиной», отверг её и выгнал из своего дома. Кроме того, руководители колхоза пользовались в личных нуждах рабочей скотиной и продуктами из местных фондов[1143].
Коррупционные взаимосвязи между районной и колхозной администрацией, выгодные для обеих сторон и разрываемые только под угрозой собственного падения, лишали большинство колхозников жизненно необходимых вещей в пользу прихлебателей и родственников начальства. Функционеры укрепляли возникающую таким образом систему власти с помощью угроз, репрессий и насилия. Подобные формы интеграции в замкнутом кругу не только играли важную роль в делах с бедствующим населением, но и определяли отношения большевистских кадров между собой, когда те боролись за власть и влияние в степи.
Кое-кто совершенно открыто демонстрировал, как мало его занимают собственные обязанности, пока люди, вверенные его «попечению», голодали. Начальник Талгарского райотдела ОГПУ А. Погорелов был известен как горький пьяница и поддерживал тесные связи со всеми, кто снабжал его спиртным, — особенно с врачами районной больницы и директором местного спиртзавода. В июне 1933 г. Погорелов в очередной раз подтвердил свою славу: вместо того чтобы явиться на пленум райисполкома, он в пьяном виде катался вместе с производителем спирта в открытой машине по городку. При этом они несколько раз объехали вокруг здания клуба, где заседал пленум, в результате чего среди участников пленума пошли «нездоровые разговоры»[1144].
Ещё сильнее отличилось начальство Бостандыкского района. Секретарь райкома Абдулин, председатель райисполкома Бабаев и райпрокурор Илеев провели лето 1933 г. в бесконечных попойках с проститутками и «дружками». Их разгул достиг вершины в тот вечер, когда все трое шатались по райцентру пьяными, а прокурор Илеев, раздевшись догола, «скандалил» на улице и совершил попытку изнасиловать жену другого функционера. Данный инцидент столь же недолго оставался в тайне, как и постоянные разъезды «тройки» по району с целью «проверки работы», как они это называли. На самом деле они, злоупотребляя властью, заставляли колхозы их содержать. Впрочем, это не единственное, в чём их можно было упрекнуть. Бабаева ещё в 1929 г. исключили из партии, однако потом он сделал карьеру с помощью подлога, воспользовавшись партбилетом своего брата. Об Илееве говорили, что он подрывает политику партии, арестовывая колхозников без разбору и моря их голодом в тюрьме без суда и следствия[1145]. Демонстративные проявления высокомерия и равнодушия нередко встречались среди руководителей среднего звена, упивавшихся сознанием собственного могущества и считавших своё положение достаточно надёжным. С другой стороны, подобные эксцессы часто походили на пир во время чумы. Во многих районах положение выглядело настолько беспросветным, что у ответственных товарищей опускались руки: они прекращали работу и всеми средствами старались отвлечься от мрачной действительности.
В Жарминском районе на востоке Казахстана ряд мелких функционеров, пользуясь служебным положением, центнерами присваивали продовольственную ссуду и забивали скот для личных нужд. Вследствие этого как минимум 18 местных жителей умерли от голода, большая часть остального населения бежала. Несколько позже 14 ответработников попали под арест, в том числе всё колхозное правление пострадавшего аула. Дело передали местному милицейскому следователю, который, однако, пёкся не столько об интересах следствия, сколько о собственной выгоде. Получив от двух обвиняемых по 50 рублей, он обоих освободил, закрыв их дела. Но история на том не кончилась. Ввиду «особой тяжести» совершённых преступлений в аул прислали комиссию для подготовки показательного процесса. Едва прибыв на место, четверо членов комиссии сразу принялись за «работу»: стали пьянствовать вместе с арестованными, которые закатили им восьмидневный пир на несколько сотен рублей. Во время кутежа гости неоднократно вступали в интимные отношения с жёнами обвиняемых[1146] и вдобавок изнасиловали по меньшей мере двух жён других колхозников, одна из которых, по всей видимости, из-за этого потеряла ребёнка. Когда жена обвиняемого Макенева отказалась покупать мужу свободу своим телом, его имущество, ранее конфискованное, тут же было продано. Через несколько дней всех обвиняемых отпустили, а комиссия отправилась в другие аулы, где «решала» похожие дела аналогичным образом[1147].
Рукоприкладство и злоупотребления документально засвидетельствованы, поскольку совершались у всех на виду, да к тому же виновники бывали столь неосторожны (или самонадеянны), что задевали других партийных товарищей — к примеру, насилуя их жён. Тем самым они переступали грань между молчаливо допускаемыми вольностями и наказуемым поведением. Где именно пролегает эта грань, устанавливалось по обстоятельствам, ибо в обществе, в котором практически каждому поневоле приходилось постоянно нарушать правила и законы, главное значение имела личность подсудимого. Суть дела (предполагаемая) играла второстепенную роль[1148]. Когда функционеры шли на дно из-за коррупции, личного обогащения или беззастенчивого применения насилия, обвинения подобного рода чаще всего служили предлогом, чтобы убрать с дороги неугодных или конкурентов.
Голод предоставил местным деспотам возможность воплотить в жизнь все свои мечты о власти. В условиях чрезвычайного бедствия население полностью зависело от милости местных функционеров. Тот, кто не интегрировался в режим произвола, рисковал потерять не только свободу. Впрочем, это касалось и самих представителей советской системы в степи, которые постоянно ходили по лезвию ножа. Они обвиняли друг друга в принадлежности к «антисоветским» группировкам и в коррупции, причём зачастую даже не сказать, чтобы несправедливо: просто почти никто среди них не вёл себя по-другому. Карьера партийного секретаря в принципе была немыслима без перманентных нарушений «социалистической законности». Поэтому функционеры всеми силами старались выстроить как можно более широкие сети для защиты от оговора и расследований.
Отсюда вытекал ряд правил. Во-первых, надлежало тщательно избегать малейших признаков образования «группировки». Во-вторых, существовала категорическая необходимость как следует обезопасить сеть сверху — например, путём подкупа или инкорпорации влиятельных руководителей. Наконец, многообещающая стратегия заключалась в том, чтобы атаковать противников и конкурентов, указывая, что они сами повинны в предосудительной групповщине. Следовало также максимально затруднить посторонним обнаружение таких сетей, а тем более доступ в них. В специфических условиях сталинизма подобный образ действий был вполне логичен. Правда, та же логика велела в любой момент ждать вмешательства многочисленных контрольных инстанций государственного и партийного аппарата.
Казахские сети попали в серьёзный переплёт, когда Голощёкину в январе 1933 г. пришлось покинуть свой пост и партийным главой Казахстана был назначен армянин Л.И. Мирзоян. Смена руководства сопровождалась широкой чисткой партийной организации, поскольку, как всегда при подобных кадровых перестановках, новый «первый человек» привёз с собой в Казахстан целую свиту из верных подчинённых, которых расставил на ключевые посты[1149]. С приходом Мирзояна началась массовая замена кадров на среднем и низовом уровне. В чистках он видел основную предпосылку для эффективного отправления власти, ведь «старые» кадры чаще всего состояли из людей Голощёкина, обязанных последнему своим выдвижением. Теперь поверженные руководители служили козлами отпущения, ответственными за тяжёлое положение в республике.
Чем активнее действовали Контрольная комиссия и ОГПУ, тем острее районные работники чувствовали необходимость как можно убедительнее словом и делом отмежеваться от «старого руководства» и зависящих от него группировок. Удобный случай представился на пленуме Казкрайкома в июне 1933 г., который вылился в сведение счетов с Голощёкиным и его приверженцами[1150]. Многие из них лишились постов накануне и сразу после пленума[1151]. В течение всего 1933 г. аппарат ОГПУ (и не только в Казахстане) уделял особое внимание партийным и советским кадрам, которые «злоупотребляли служебным положением», «разбазаривали» ресурсы или содержали клиентские сети[1152]. Власть ныне охотно прислушивалась к рассказам о коррупции и служебном произволе. Чекисты рисовали удручающую картину состояния и поведения советского аппарата в районах. Его представители предаются пьянству, утратив уверенность и перспективу, писал новый секретарь Казалинского райкома в апреле 1933 г. Даже самым важным руководителям не хватает продовольствия, поэтому партийные работники вынуждены, ради пропитания, идти на «всевозможные преступления»[1153]. После инспекционной поездки в Каратальский район эмиссар крайкома сделал пессимистический вывод: «Я пришёл к глубокому убеждению, что если мы сохраним этот актив, то никогда толком и своевременно ни одну задачу успешно в ауле не разрешим… В значительном ряде случаев этот актив не только не укрепляет колхоз, но своей бездеятельностью, своим командованием, своим начальственным положением разлагает колхоз. Нужно иметь в виду, что актив в деревне старый, развращённый до последней степени старым руководством, и пока здесь мы ничего не изменили»[1154].