Методам покорения крестьян и кочевников большевики учились во время гражданской войны. В конце 1920-х гг. они снова о них вспомнили[468]. Сталин демонстрировал товарищам в провинции мастерство экспроприации, и функционеры следовали его примеру. Большевистские руководители хорошо понимали, что при атаке на село и аул наткнутся на сопротивление как со стороны населения, так и в собственных рядах. Кампании 1928 г. дали им возможность наглядно показать крестьянам и кочевникам свою решимость, а также дисциплинировать партию и настроить её на предстоящую борьбу.
Первой мишенью в казахских кланах стали баи — среднеазиатский эквивалент «кулаков». Коммунисты всегда смотрели на традиционные клановые элиты как на своих главных врагов в казахской степи и не оставляли сомнений в том, что рано или поздно объявят им войну. Веря, что баи обладают реальной властью, большевики не могли не приложить все усилия, чтобы покончить с таким положением. Дела обстояли так, что в их распоряжении имелось только одно средство, сулившее успех: полная экспроприация, которая лишит богачей влияния.
Ленин признал это ещё в 1919 г. На VIII съезде партии он объявил казахским делегатам, которые спросили его о будущей участи баев: «Очевидно, вам придётся раньше или позже поставить вопрос о перераспределении скота»[469]. В последующие годы не раз повторялись попытки подорвать доминирующие экономические позиции байства. Причин имелось достаточно. Так, в 1927 г. 0.9% всех казахских хозяйств владели более чем 10% поголовья скота в республике. Число хозяйств, которым принадлежало свыше 50 голов, быстро увеличивалось, и состояние этих семей росло с непропорциональной скоростью[470]. Эта тенденция, указывавшая на определённое оздоровление сельского хозяйства после разрухи гражданской войны и голодных лет, служила для коммунистов признаком усиления зависимости и эксплуатации беднейших слоёв населения. Но планы казахского руководства ввести «самообложение» «зажиточных» хозяйств, направляя поступления от них на нужды соответствующего аула, встретили резкую критику со стороны Наркомата внутренних дел. Такая мера даст результат, противоположный задуманному, считали его работники. Богачи всеми силами будут стараться спихнуть общее бремя «самообложения» на середняков, и существующие конфликты только обострятся. По мнению наркомата, эффективно ослабить баев могло только прямое налогообложение в значительно большем размере, чем раньше[471]. Эта концепция победила, и налоговые гайки стали закручиваться всё туже[472]. Однако вместе с тем коммунисты пробовали и другие методы.
Начало делу положила одна телеграмма. 20 января 1928 г. Сталин уведомил И.М. Беккера[473], что больше не потерпит, чтобы цены на хлеб в Семипалатинской и Петропавловской губерниях явно превышали таковые в соседних сибирских регионах. Это представляет серьёзную опасность для хлебозаготовок в Западной Сибири, поскольку крестьянам и «спекулянтам» выгодно сбывать свой урожай в Семипалатинск. Очевидно, товарищ Беккер, первый секретарь Семипалатинского губкома, и его петропавловский коллега Райтер проигнорировали соответствующие указания ЦК и Совнаркома. Генсек обещал немедленно отправиться на место и положить конец подобной ситуации[474]. Через два дня Сталин вызвал Беккера в Рубцовск, расположенный в 140 км в Западной Сибири[475].
О чём там говорили, нам неизвестно[476]. Но мы знаем, что Сталин ездил в начале 1928 г. на Урал и в Сибирь не для развлечения, а с целью показать местным работникам, как «по-большевистски» выколачивать хлеб у крестьян. Речь о том, чтобы «при зверском нажиме» «взять крепость» хлебозаготовок «любой ценой», заявил он перед отъездом на восток[477]. «Урало-сибирский метод», как его назвали позже, должен был служить образцом для заготовительных кампаний последующих лет[478]. Сталинский урок обращения с крестьянами на практике давал коммунистам понять, чего от них ждут[479].
Очевидно, Сталин дал Беккеру полную свободу действовать в Семипалатинске по его примеру. И Беккер оказался усердным подчинённым: по всей губернии начались обыски и конфискации якобы укрываемого крестьянами от государства хлеба[480]. Хотя едва ли в каком-нибудь ещё регионе Казахстана проживало больше русских и украинских крестьян, репрессии затронули в первую очередь казахов. Европейские «кулаки», важнейшие хлебопроизводители губернии, поначалу могли особо не опасаться. Высокопоставленные функционеры в Семипалатинске придерживались мнения, что казахов слишком долго щадили. А они ничуть не «лучше» русских, объявил Беккер, так что пора и у них конфисковать лишнее[481]. Ведь реквизиции преследовали двойную цель: выполнение плана хлебозаготовок и обезглавливание кланов и крестьянских общин. Вопросом о том, насколько разумно требовать хлеб у кочевников, казалось, никто не задавался. У казахов оставался единственный выход: покупать хлеб и сдавать его на заготовительные пункты, чтобы рассчитаться по заготовкам. Однако денег у подавляющего большинства степняков водилось мало или не водилось вообще, поэтому сначала им приходилось продавать часть скота. В результате цены на скот на рынках падали, а на хлеб — росли. Таким образом, спущенные кочевникам планы по заготовкам означали для аульчан двойную нагрузку[482]. Вдобавок сроки устанавливались такие короткие, что казахи фактически не имели никакой возможности их соблюдать. Тем не менее должникам, не сдавшим свою норму вовремя, грозили драконовские кары[483]. Этот метод реквизиции хлеба у скотоводов в значительной мере повинен в обнищании широких масс казахского населения в последующие годы[484]. Здесь он был придуман и впервые испытан.
Большевики не могли не понимать, что неизбежно лишают кочевников средств к существованию. Но губернское руководство во главе с Беккером прочно усвоило основную аксиому сталинской политики заготовок: думать следует не о долгосрочных перспективах экономического развития, а о сиюминутных успехах. Надо выполнить план здесь и сейчас, и неважно, что будет в следующем году. На всех уровнях системы сверху донизу требовался результат, а невыполнение плана влекло за собой серьёзные последствия. Средства достижения цели особого значения не имели. Все знали, что это так, и действовали соответственно. Такова была логика административно-командной экономики, в которой долгосрочное планирование на бумаге существовало, но неизменно терпело крах перед лицом острой необходимости[485].
Развязанная Беккером кампания приобрела огромные масштабы. Помимо баев, против которых, собственно, и направлялась атака, пострадали казахские «середняки» и «бедняки», даже часть городского населения[486]. Во многих районах власть на себя взяли «тройки», временно отстранив обычные административные структуры. В некоторые хозяйства различные уполномоченные наведывались по нескольку раз, предъявляя все новые требования. Штамповались приговоры, не выдержавшие последующей проверки[487]. Сколько всего людей стали жертвами репрессий, задним числом оказалось невозможно точно установить. Одна следственная комиссия исходила из того, что речь идёт как минимум о 40 тыс. чел. Реальное число, вероятно, ещё больше[488].
В тогдашней казахской столице Кзыл-Орде сравнительно рано увидели как возможности этой кампании, так и связанные с ней опасности. Соответственно сигналы, поступавшие в Семипалатинск, носили неоднозначный характер. Республиканское руководство довольно вяло пыталось урезонить товарищей на северо-востоке республики[489]. У Беккера, должно быть, сложилось впечатление, будто его акция вызывает некоторое одобрение, — тем более что Голощёкин, видимо, побывал в феврале 1928 г. в Семипалатинске и присутствовал на совещании местного руководства, где обсуждались вопросы экспроприации[490]. Вдобавок Казкрайком по запросу из Семипалатинска вынес постановления об использовании конфискованного имущества баев[491]. Однако товарищи в казахской столице явно избегали одного — письменных указаний, прямо призывающих Беккера к действию. Поэтому, в числе прочего, комиссия, которая позже расследовала случившееся, пришла к выводу, что виновных следует искать в губернии[492].
Беккеровская акция охватила все слои населения. Особенно отличились уполномоченные, которые, не зная местной обстановки, определяли, кто сколько должен сдать. Они оценивали величину стада, не видя порой ни одного животного: «Приезжает в аул уполномоченный, собирает сельсовет и решает, что у такого-то столько скота, у такого столько-то, делается это на глаз, так называемым «камеральным» способом, составляется протокол и взыскивается. Считать не хотели. Нам жаловались, что таким образом высчитывали скот у казаков, живущих за 200 вёрст. Люди живут за 200 вёрст, а они составляют протокол и точно указывают, кто сколько имеет скота»[493]. В русских сёлах должностные лица поступали так же. Здесь они оценивали посевную площадь хозяйства по наличию сельскохозяйственного инвентаря, числу тяглового скота и членов семьи и на основании этого рассчитывали налог. Им было достаточно того, что семья теоретически может обрабатывать определённую площадь[494].
Активисты в аулах часто рекрутировались из представителей враждующих кланов. Каждый из них, стремясь нанести экономический урон конкурентам, считал целесообразным свалить налоговое бремя своего района на членов другого клана. Цены на скот упали как никогда. Партийные и советские работники пользовались случаем нажиться на чужой беде[495], часто злоупотребляя своими административными полномочиями[496]. Некоторые должностные лица открыто признавались, что не могли упустить столь редкий шанс: «Один из членов совета говорит, что сегодня он член совета, а завтра его не выберут, но он бедняк, и поэтому он купил скот теперь. Другой обосновал свою покупку тем, что ему нужна лошадь для разъездов, а остальные даже и этим не смогли мотивировать, они просто говорили, что скот никто не брал и поэтому они решили якобы поддержать правительство, скупая скот за бесценок у населения»[497].
Хотя Беккер и его окружение потом и старались представить дело иначе, именно они «спустили с цепи» своих людей в степи и подстрекали к агрессивным действиям. В том числе и поэтому активисты не стеснялись прибегать к силе и «административным» методам. В сравнении с последующим разгулом коллективизации их поведение выглядит почти безобидным. Тем не менее несколько человек за эти месяцы лишились жизни, а целый ряд лиц при сомнительных обстоятельствах угодил в лагеря и тюрьмы.
Атаки на аулы в кратчайший срок взбудоражили всю губернию. Многие, пытаясь спасти себя и свою скотину от большевиков, скрывались в глуши. Некоторые баи нарочно превращали себя в «бедняков», раздавая стада приближённым и родственникам. Другие, пользуясь близостью китайской границы, как уже не раз бывало, бежали в Синьцзян[498]. Воскресли воспоминания о 1916 годе[499]. Более 400 семей ушли через горы, причём не только «зажиточные баи», но и «бедняцкие», и «середняцкие» хозяйства. С точки зрения коммунистов, особую досаду вызывало то, что среди беженцев находились председатели советов, комсомольцы и даже члены партии[500]. Советские пограничники задерживали и арестовывали кое-кого из беглецов, но действительно запереть границу на замок они были не в состоянии[501].
«Международный» аспект авантюры и открытое пренебрежение фундаментальными элементами советской национальной политики в конце концов привели к скандалу. Одностороннее обложение казахов обязательствами по заготовкам противоречило всем большевистским заповедям в национальном вопросе, а то, что наряду с баями оно касалось и других групп населения, не соответствовало речам о справедливости и равноправии. Напряжённость достигла такого уровня, что в Москве почувствовали необходимость отреагировать. Ещё весной 1928 г. ЦК и ВЦИК направили в губернию комиссию под началом А.С. Киселёва[502] для расследования ситуации. В своём докладе Киселёв категорически утверждал, что Беккер зарвался, но руководство Казахстана тут ни при чём («крайком в этом отношении никаких указаний не давал»)[503]. В конце июля Политбюро сняло Беккера с поста и остановило кампанию[504]. В конце сентября последнему пришлось лично отправляться в Москву — на ковёр в Президиум ВЦИК[505].
Там, однако, Беккер стал обороняться. В принципе он следовал той же политике, твердил он, что проводится и в других регионах Советского Союза, и получал множество весьма противоречивых указаний, которые просто старался исполнять. Все на него нажимали и требовали план. Беккер прекрасно понимал, как важно ему не остаться единственным виновником и переложить хотя бы часть ответственности «наверх». Конечно, признавал он, допущен ряд серьёзных нарушений, прежде всего в отношении казахских аулов, но он-то как раз неоднократно пытался утихомирить товарищей на местах[506]. Кое-где вынужденно приходилось применять в ауле чрезвычайные меры, но это всегда происходило по согласованию с крайкомом. Члены семипалатинского партийного руководства его поддерживали, во всех важных вопросах они были единодушны, и ни о какой «диктатуре Беккера» не могло быть и речи.
Поразительно, не сдержался один из членов комиссии, почему это «директивы центра», о которых тут столько говорится, не выполнялись ни в одной из других областей Казахстана. Калинин как председатель Президиума упрекнул саму комиссию за «вегетарианское» заключение: констатируя тяжкие прегрешения, она, тем не менее, не предлагала никаких серьёзных санкций. Не считать же «наказанием» снятие Беккера с его поста в Семипалатинске! По словам Калинина, к нему и так без конца поступали от ответственных работников просьбы о переводе из этих мест[507]. Как минимум, заявил он, Беккера следует исключить из партии и отдать под суд[508]. По мнению Смидовича, все успехи последних лет оказались в опасности: «Товарищи, если бы пришли белогвардейцы и поставили себе целью разрушить нашу работу, экономику и т.д. — могли ли бы они выдумать более продуманную линию, чтобы повести контрреволюцию в крае?»[509]
За «честного коммуниста» Беккера, сделавшего себе «имя» в гражданскую войну, вступился А.И. Догадов. Легко говорить, сидя в бюро, возмутился он, но ведь сила большевистской партии в том и состоит, чтобы, взявшись за какое-то дело, делать его. Этот профсоюзный руководитель уверял, что любой на месте Беккера поступал бы так же, и предупреждал о последствиях реального суда над провинившимся: «Я согласен с выводами комиссии, а никаких судов делать не надо, потому что это опасная вещь и мы тогда должны бы отдать под суд 90% наших секретарей Губисполкомов и Губкомов, и останется один Пётр Гермогенович [Смидович. — Р.К.], но и вас отдадут под суд тогда»[510]. В известном смысле Догадов был прав: коммуниста в данном случае пригвождали к позорному столбу за поступки, обычные для практики большевистской власти в деревне. Беккера интересовал только результат и не волновало, какими средствами он будет достигнут. Очевидно, заметил Калинин, Беккер заботился исключительно о своём «политическом реноме». Тем самым председатель Президиума ВЦИК косвенно подтвердил слова Догадова: успехи в проведении хлебозаготовок в конечном счёте оправдывали любые средства, однако не гарантировали функционерам сохранение постов. Сегодняшний триумф достаточно часто мог превратиться в «преступление» назавтра, когда ветер переменится. Десять лет спустя последствия этого по большей части оказывались роковыми. Беккера же после падения ждало сравнительно мягкое приземление: ему запретили в течение года занимать ответственные должности в партаппарате, но его дальнейшей карьере семипалатинская авантюра практически не повредила[511]. Через несколько лет он стал первым секретарём Карагандинского обкома и руководил областью в тяжёлые годы голода. Потом работал уполномоченным Комиссии партийного контроля в Узбекистане[512].
Столь интенсивные дебаты по его делу связаны с тем, что оно во многих отношениях представляло собой прецедент. В Семипалатинске впервые пришли к мысли выколачивать хлеб в большем объёме у группы населения, не обрабатывавшей землю и не торговавшей хлебом. Вдобавок речь шла об одной из самых первых кампаний по заготовкам и раскулачиванию, при которых этнические и национальные критерии играли как минимум столь же важную роль, что и социально-экономические факторы[513]. Главное бремя легло на казахов, но допускались и другие варианты. Кроме того, события разворачивались в одном из приграничных районов, которым большевики всегда уделяли повышенное внимание, так как, с одной стороны, думали о пропагандистском значении советской действительности для внешнего мира («витрине революции»), а с другой стороны, опасались «пагубного влияния» заграницы на жителей этих «чувствительных зон»[514].
Осенью 1928 г. ситуация ещё не созрела настолько, чтобы говорить о «ликвидации» целых «классов». Вероятно, это объяснялось и существовавшей пока необходимостью считаться с позицией Н.И. Бухарина и его сторонников, которые выступали против навязываемого Сталиным курса на коллективизацию[515]. Внешне московское руководство демонстрировало мягкость и единство. Велено было возместить убытки всем, у кого «незаконно» конфисковали имущество, вынесенные им приговоры отменили. К бежавшим в Китай отправили посланцев с вестью о прекращении разгула репрессий[516]. В Кзыл-Орде также приняли постановления, говорившие о несправедливости обращения с казахами и обещавшие компенсацию. Беккер и его подручный Бекбатыров, разъяснялось там, неправильно поняли решения XV съезда партии; тем не менее сами «чрезвычайные меры» во время хлебозаготовок в принципе правильны, хотя применять их в отношении «середняков» и «бедняков» не годится и в будущем этого постараются не допускать[517]. На тот момент ещё делались попытки подчинить более-менее чётким правилам и ограничить террор в деревне. Коммунисты не думали раскручивать спираль произвольных репрессий, они пытались одолеть своих «врагов».
Возложение расходов по компенсации на Казкрайком было не лишено логики: в конце концов, Голощёкин и его окружение тоже, по крайней мере отчасти, несли ответственность за семипалатинскую авантюру. Но оно поставило Кзыл-Орду в трудное положение. Тогдашний председатель казахского Совнаркома Ныгмет Нурмаков[518] признал, что Казахстан должен возместить причинённый ущерб, однако заявил, что не знает, насколько это возможно, и попробовал выпросить денег из бюджета РСФСР. Ему вторил Кулумбетов, уточнивший позицию казахского руководства: «Конечно, мы будем бить того, кто виноват в истреблении скота, но это не значит, что мы откуда-то должны искать средства для удовлетворения пострадавших… за всякое головотяпство Правительству трудно отвечать»[519]. Какие суммы в действительности пошли на выплату компенсаций и сколько голов скота вернулось к первоначальным владельцам, неясно[520].
Среди убеждённых сторонников большевиков в Семипалатинской губернии попытки исправить содеянное встретили мало понимания. Особенно много критических замечаний звучало среди русских крестьян, которые не раз с одобрением высказывались о жёстких мерах против казахов. Крестьяне защищали Беккера, считая, что партия не должна признавать ошибки, а группой «обиженных середняков», в конце концов, можно пренебречь[521]. Эти люди не могли понять, почему партия снова идёт на поводу у отдельных «кулаков». Вероятно, в число критиков входили те «бывшие красные партизаны», о которых преемник Беккера Кунаев в декабре 1928 г. наполовину с восхищением, наполовину с опаской писал, что они до сих пор сохранили партизанский «дух» и в любой момент готовы взять в свои руки раскулачивание собственных сёл[522].
Коммунистов, которые видели в национальной политике не просто тактический ход, семипалатинские события, напротив, потрясли. С их точки зрения, подобные действия заслуживали суровых санкций. У них не укладывалось в голове, как можно пожертвовать небольшими, но с таким трудом достигнутыми успехами в национальном вопросе ради хлебозаготовок. Поэтому они требовали голов предполагаемых виновников и компенсации для пострадавших. Однако в конечном счёте противники Беккера проиграли. Им пришлось признать, что в Семипалатинской губернии были испытаны методы, которые вскоре в обязательном порядке стали применяться везде, где требовалось заготовлять хлеб и репрессировать кулаков, — то есть по всему Советскому Союзу.
Практиков из регионов это уже не удивило. Большинство защитников Беккера своими глазами видели, что происходит в Казахстане, или набрались опыта войны с крестьянами в других областях СССР. Таким образом, разногласия по поводу «самоуправства» Беккера можно интерпретировать как часть процесса обучения, в ходе которого далёким от практики членам руководства следовало научиться, как конкретно проводить хлебозаготовки и раскулачивание, и понять, что для Сталина никакой приемлемой альтернативы больше не существует. Административный произвол стал для функционеров и активистов правилом, а физическое насилие — неизменно предпочтительным методом действий[523]. Сталин санкционировал жёсткую линию в отношении крестьянства. Вполне вероятно, и он, так же как адвокаты Беккера, на личном опыте убедился, что судьбы отдельных людей принимать во внимание не стоит[524]. Поездка в Сибирь укрепила его в этом убеждении. Здесь он пропагандировал радикальные шаги и увидел, насколько эффективны «чрезвычайные меры» в обуздании непокорных крестьян[525].
В августе 1928 г. началась долго подготавливавшаяся операция по экспроприации «самых зажиточных баев»[526]. На первый взгляд, кампания «дебаизации», которую можно считать казахским вариантом раскулачивания, являлась продолжением «одиночной вылазки» Беккера, ведь и для неё мишенью служили прежде всего традиционные элиты в аулах. Но теперь всё делалось «по правилам»: имелись официальные постановления и однозначные директивы партийного руководства[527]. «Богатых баев» и «полуфеодалов» надлежало экспроприировать и вместе с семьями выселять из родных мест, а их собственность раздавать «бедному населению», якобы в целях борьбы с имущественным неравенством и повсеместной «эксплуатацией»[528]. Официально кампания должна была затронуть только «крупнейших» скотовладельцев. Средним и даже «зажиточным» хозяйствам опасаться нечего, уверяли коммунистические активисты. Соответствующее постановление гласило, что речь идёт всего о 696 баях во всём Казахстане. «Богатым» считался тот, кто в кочевых районах имел свыше 400 голов скота, в полукочевых — свыше 300 сельскохозяйственных и рабочих животных, в аграрных — свыше 150[529]. Казахскому аулу, который пока «не ощутил дыхания Октября»[530], предстояло познакомиться с большевиками. На повестку дня, таким образом, ставилось не что иное, как радикальный передел имущества и скота внутри аула одновременно с экспроприацией и высылкой наиболее влиятельных клановых авторитетов.
Этот так называемый малый Октябрь[531], собственно, и положил начало коллективизации в Казахстане. Голощёкин в мае 1928 г. пояснил, почему необходима дебаизация: кампания направлена не просто против самых экономически значительных фигур, но и против самых влиятельных «врагов» и «вредителей» в степи. Первый секретарь крайкома связывал с ней надежду на решающий прорыв в деле «советизации аула». О конкретных мерах её проведения Голощёкин высказался довольно расплывчато, оставляя местным функционерам большое поле для манёвра: нельзя, мол, заранее дать «общие рецепты» конфискации; в различных районах, несомненно, должны применяться весьма разные методы[532]. Определять их конкретнее он не видел нужды[533]. Обнародованное в конце августа окончательное решение о конфискации вызвало по всей республике волну небывалых дотоле репрессий.
В души ряда местных коммунистов, несмотря на их принципиальное согласие с экспроприацией, закрадывались некоторые сомнения. Председатель киргизского Совнаркома Юсуп Абдрахманов, к примеру, на одном заседании Средазбюро выступил против «малого Октября» — не из сочувствия к баям, а потому, что не верил в положительное воздействие этой кампании на бедное население кочевых районов. В Киргизии, записал он в дневнике, подобных мер пока никак не следует предпринимать[534]. А У.К. Джандосов, назначенный уполномоченным по проведению кампании в Джетысуйской губернии, ратовал за то, чтобы как можно шире ознакомить руководящих работников на местах с процессом принятия решений. Таким образом, надеялся он, с одной стороны, можно будет избежать перегибов, а с другой стороны, местные практики получат представление о действительных целях и масштабах дебаизации. Однако слушать его никто не стал. «Этого не надо делать», — написал кто-то, предположительно сам Голощёкин, на полях письма, в котором Джандосов высказывал своё предложение[535].
Казахские товарищи не придумывали какого-то особого пути. Они подхватывали и воспроизводили то, что происходило тогда во всех уголках Советского Союза: везде повышались налоги, «богатых» крестьян и кулаков облагали все новыми поборами. А главное — уполномоченные прибегали к так называемым административным мерам, чтобы отобрать у крестьян хлеб. В течение 1928 г. конфискации снова стали обычным средством государственной политики. Реанимировался военный коммунизм[536].
В одной брошюре о «социалистическом строительстве» в Казахстане говорилось без обиняков: «Мирными обычными путями работы, по примеру русской деревни, современных социально-экономических отношений в ауле не изменишь. Нужны революционные методы»[537]. «Малый Октябрь» быстро приобрёл насильственные черты. В некоторых местах тройки довольствовались угрозой применения физических средств нажима. В других же аулах они брались за дело всерьёз, истязая тех, кого подозревали в укрывательстве скота и прочего имущества. Типичен случай с казахом Актау Аденовым. Он хотел отделить свой скот, который пускал пастись со стадами бая Джердектабканова, от подлежащих конфискации животных. Но комиссия по конфискации, состоявшая из руководящих работников Алма-Атинского округа, очевидно, решила выбить из него дополнительную информацию: «В тот же день вечером Комиссия вызвала Аденова в степь, и над ним была учинена инсценировка расстрела. Аденов был раздет догола и связан, на него наставлялось оружие, и в половой орган Аденова… вставляли тонкие прутья»[538]. С Джердектабкановым, который, собственно, и являлся объектом «следствия», обошлись не менее круто. После этого от комиссии уже не требовалось особых усилий. Слухи о её беспощадности быстро разошлись по ближним и дальним окрестностям: «Всякий готов был отдать всё, что есть, лишь бы не сделаться объектом грубого издевательства, истязания и т.д. Этот урок был учтён всеми»[539]. В прочих районах происходило нечто похожее. Решимость коммунистов не оставила равнодушными русских и украинских крестьян, которых кампания пока не касалась. Глядя на то, что творится у них на глазах, они делали вывод об опасности, которая вскоре могла грозить им самим: «Киргиз раньше миловали, а нас, русских, жали, налегали, а теперь у них скот бесплатно забирают, но если у них забирают, то начнут и у нас отбирать»[540].
Кроме того, под прикрытием дебаизации сводились старые счёты: верные партийной линии большевики расправлялись с политическими противниками и «врагами советской власти», представители различных кланов и сетей — с нежелательными конкурентами. Легитимирующим средством им служили строки из постановления, которые расширяли круг потенциальных жертв, включая в него, помимо «крупнейших» баев, всех, кто «препятствует советизации аула» при помощи своего богатства и общественного влияния[541]. Этот весьма растяжимый пункт открывал полный простор для административного произвола. Он свидетельствовал, что в конечном счёте решающее значение имели не пропагандируемые публично экономические причины кампании, а желание вмешаться в расстановку сил в ауле. Целенаправленные атаки на казахские элиты одновременно служили для того, чтобы подорвать их авторитет на местном и региональном уровне. Во всех уголках степи эмиссары революции перешли в наступление[542]. В придачу репрессии не ограничивались казахскими аулами: они обрушивались также на бывших членов «Алаш-Орды», казахскую интеллигенцию и неугодных местных партийных и советских работников[543].
Несомненно, начало эскалацию государство. Но вскоре она приобрела собственную динамику, оставляя государственным органам только роль зрителей, хотя они всеми силами старались изобразить происходящее «классовой борьбой в деревне». Как раз на среднеазиатских окраинах ничто не могло быть дальше от истины. В здешних сёлах и аулах не существовало классов, которые хотели видеть большевики, люди жили в системе клановых и родовых отношений. Эти сообщества отнюдь не обходились без конфликтов, и многие люди хватались за удачную возможность выбраться — хотя бы на текущий момент — из маргинального положения[544]. Ввиду своего происхождения из той же социальной и культурной среды они были в состоянии чрезвычайно эффективно воздействовать на соседей, порой не без помощи насилия. Они знали, на какие пастбища те отгоняли стада, чтобы спрятать их от заготовительных отрядов, знали о «тёмных пятнах» в их биографиях, могли использовать в своих целях скрытые обиды и распри[545].
Советский аппарат и политические кампании не впервые служили орудием в местных и региональных конфликтах. Но теперь стали другими последствия победы или поражения. На кону стояло само существование побеждённых — «кулаков» и «баев». Правда, поначалу радикальные изменения в сельских социальных структурах не казались одинаково опасными для всех крестьян и кочевников. В особенности перед беднейшими членами местных общин открывались прекрасные шансы: поддержка реквизиций не только приносила материальное вознаграждение, но и повышала перспективы получить влиятельный пост и подняться по социальной лестнице[546]. Кроме того, раскулачивание многим давало долгожданную возможность разделаться со старыми врагами и конкурентами. Коллективизация была не только войной государства с народом; народ воевал и между собой.
Коммунисты не питали иллюзий насчёт молчаливости и надёжности своих первичных организаций в степи. Если уполномоченные извещали о своём прибытии, баи могли подготовиться. Партработники неизменно убеждались, что не зря заранее настаивали на строгой секретности: между баями и остальными аульчанами чаще всего существовали весьма тесные связи. Поэтому подстрекатели вроде некоего Джельбаева объясняли, что недостаточно выселять баев, которые и после депортации сохранят влияние на своих приспешников: «Необходимо их также перебросить подальше от нас и уничтожить их с корнями, всех этих родственников и близких людей баев»[547].
Когда коммунисты Алма-Атинского округа в ноябре 1928 г. подводили первые итоги кампании, докладчик Б.А. Алманов вынужден был признать, что никакие попытки держать планы конфискации в секрете не помогали. Намеченные жертвы всегда «раньше всех остальных» узнавали, что их ждёт. О том же рассказывали и другие коммунисты. Но в первую очередь оборонительные стратегии атакуемых срабатывали потому, что они зачастую находились в наилучших отношениях с местными работниками, пользуясь их неограниченной поддержкой. Председатель окрисполкома Бисенгали Абдрахманов[548] поведал делегатам партконференции: «Аульные коммунисты, конечно, имели связь с баями, пользовались у баев лошадьми, пользовались у баев дойными коровами… Снимали шапки тогда, когда бай заходил туда, где сидел тот или иной ответственный работник района или аульный работник, то ему освобождали почётное место»[549]. Многие товарищи, продолжал он, брали взятки, наблюдались даже связи коммунистов с байскими дочерьми. В этом месте в протоколе отмечено: «Смех». Здесь не над чем смеяться, с коммунистической чопорностью одёрнул делегатов Абдрахманов, это пример исключительно тяжёлых условий, в которых приходится вести работу в ауле[550]. Его словам вторили и другие доклады, например по Джетыгаринскому району: там прокурор Жалтауров предупредил местного бая об опасности и получил в благодарность десять баранов[551]. Всюду партийцы не упускали случая погреть руки[552].
Многие жертвы пытались противопоставить действиям троек «оружие слабых»[553]. Они не сопротивлялись открыто, но и не собирались просто так расставаться со всем, что составляло их богатство и определяло их статус. Документировано множество случаев, когда богатые баи раздавали стада родственникам и приближённым, чтобы считаться бедняками[554]. Другие продавали свой скот на рынках и базарах региона, что привело к такому же резкому падению цен, как в начале года в Семипалатинской губернии. Третьи бежали через близкую границу в Китай, ища там убежища для себя и своих стад. Большевики не исключали возможности открытого вооружённого восстания против дебаизации. Так, например, работники Актюбинского окружкома формировали вооружённые «коммунистические отряды», которые можно было бы при необходимости бросить в бой[555]. Однако в основном казахи (по крайней мере, на тот момент) вели себя тихо.
Столь же спокойно они реагировали и на попытки властей заручиться содействием населения. К досаде коммунистов, многие люди попросту выжидали. Об активном участии широких масс в конфискациях не могло быть и речи: ведь они были направлены против непререкаемых авторитетов кочевых сообществ, от расположения которых всегда зависела жизнь любого отдельного человека. Местные активисты сильно рисковали. В Челкарском районе один человек погиб из-за того, что агитировал за конфискацию. В селе Мерке «бай, бывш[ий] управитель Умар и его сыновья публично избили на Меркенском базаре бедняка Утабая Перемкулова за то, что он давал властям сведения об укрытии»[556]. Видимо, подобные перспективы не вызывали особого энтузиазма. А там, где овец и коз, изъятых у богачей, на глазах у всех передавали беднякам, эти животные зачастую спустя немного времени после отъезда тройки снова паслись на выгонах своих прежних владельцев[557].
Оборотную сторону отмеченной выше солидарности являли конфликты между конкурирующими кланами. Приверженцы каждого из них в местной администрации делали всё, что в их силах, дабы уберечь от репрессий представителей собственного лагеря. Если это оказывалось невозможным, они, по крайней мере, старались, чтобы при переделе собственности предпочтение отдавалось их людям. Поэтому дебаизация во многих местах вела к углублению уже существующих конфликтов. Очевидно, так случилось, например, в Челкарском районе. Здесь жители аула № 12 в декабре 1928 г. жаловались на допущенную по отношению к ним несправедливость. При распределении имущества жившего в их ауле бая Махатарова около 200 голов скота получили несколько жителей других аулов. А гораздо большая часть махатаровских стад вообще бродила по степи бесхозно. Тем не менее просьбы аульчан подумать и о них остались без ответа. «Бедняки, батраки и комсомольцы», писали жалобщики, не встретили «справедливого отношения со стороны комиссии». Комиссия сочла, что все они слишком богаты, чтобы давать им скот, но это ошибка. Особенно возмутило авторов письма предложение в первую очередь выделять скот жителям тех аулов, где не проводилось конфискаций[558].
Опытных функционеров ВЦИК не обманули попытки казахов прикинуться неимущими и безобидными. Они предполагали (и совершенно справедливо), что здесь в первую очередь идёт речь о межродовых конфликтах. Им хотелось точнее выяснить обстоятельства дела. Однако прошло чуть не девять месяцев, прежде чем они получили из Казахстана ответ на свой запрос, — яркое свидетельство неэффективности коммуникаций между советскими органами. Только в сентябре 1929 г. казахская сторона разъяснила: жители аула № 12 принадлежали к тому же роду, что и Махатаров, и помогали ему укрывать скот. Нескольких из них за это оштрафовали и осудили. В остальном же никаких нарушений не допущено. Некоторым заявителям из аула действительно отказали в наделении скотом, но только потому, что комиссия «не была уверена в том, что заявители полностью экономически используют полученный скот»[559], иными словами — сомневалась в истинных намерениях потенциальных получателей. Напрашивалось подозрение, что жалобщики в первую очередь стремятся одержать верх над жителями других аулов и сохранить имущество за собственным родом. Случаи, когда скот распределялся не так, как предусматривалось в распоряжениях, бывали и в других местах. Однако уже в апреле 1929 г. коммунисты резюмировали, что это не имело «большого политического значения» для общего результата кампании[560].
Иначе смотрела на вещи Зейнеб Маметова (и не она одна). Всё имущество её мужа Базарбая Маметова конфисковали по августовскому постановлению 1928 г., а его самого выслали из родных мест. Маметов не был «обычным» баем — он принадлежал к той горстке образованных казахов, которые в ранней юности сделали карьеру в «Алаш-Орде», а впоследствии примкнули к большевикам. В 1917 г., всего в 18 лет, Маметов стал председателем Лепсинского уездного комитета и входил в недолговечное правительство «Алаш-Орды». Затем он сменил сторону и после некоторого интермеццо в ЧК работал на разных должностях в советском юридическом аппарате, пока в 1925 г., очевидно, не лишился всех постов и не вернулся в степь, дабы посвятить себя скотоводству[561]. Такая биография делала Маметова идеальной мишенью для репрессий «малого Октября», и теперь он сидел в тюрьме в Уральске. 31 января 1929 г. Зейнеб Маметова подала жалобу в республиканскую прокуратуру в Кзыл-Орде. Мать двоих маленьких детей требовала отмены всех санкций, наложенных на её мужа, и прекращения возбуждённого против него дела[562]. Потом Зейнеб дважды посылала запросы, поскольку дело не двигалось, но оба раза безуспешно[563]. По сути, доказывала она, в ходе кампании сводились старые счёты. Клановые распри, уязвлённое самолюбие и злоба представителей конкурирующих сетей повинны в том, что её мужу предъявляются нелепые обвинения. Прежней принадлежности супруга к «Алаш-Орде» она отрицать не могла, но старалась преуменьшить его роль как бывшего члена правительства, «потому что он, известно всем, не обладает никаким организаторским талантом или инициативой»[564]. Особого доверия подобное возражение не вызывало. К тому же прокуратура вскоре после первого письма Маметовой категорически постановила, что в деле Базарбая Маметова всё правильно и жалобу следует считать необоснованной[565].
Прошлое настигло и казаха Иблия Каймулина. Ему аукнулась тяжба, которую он вёл в середине 1920-х гг. против отца Абдрахмана Байдильдина[566] (чрезвычайно влиятельной фигуры во время «малого Октября») и выиграл. Байдильдин, как прекрасно знал Каймулин, входил некогда в руководство движения «Алаш» и только после разгрома белых обрёл новое политическое пристанище у коммунистов. В ходе кампании дебаизации Каймулин, отнюдь не зажиточный скотовод, имевший не более тридцати голов скота, лишился всего имущества и вместе с семьёй был выселен из родного Петропавловского округа. Зато собственного отца, который до 1917 г. в качестве уездного начальника и народного судьи сотрудничал с царскими колониальными властями и возглавлял клан, включавший свыше 2 тыс. семей, Байдильдин уберёг, взяв под своё крыло. Целый ряд других представителей местной казахской верхушки также избежал конфискации. Каймулин жаловался в ЦКК, что с ним обошлись несправедливо, а у него нет средств защищаться от таких «сильных людей»[567]. Ему это мало помогло. Казахская контрольная комиссия, как и следовало ожидать, в марте 1929 г. опровергла все обвинения против Байдильдина («речь идёт о явной клевете») и вообще его причастность к репрессиям против Каймулина. По её словам, конфискация и выселение в данном случае осуществлялись абсолютно законно «на основании постановления собрания бедноты района, материалов ГПУ и решения местных парт[ийных] и советских органов»[568]. А о своём прошлом Байдильдин всегда открыто и без малейшей утайки информировал соответствующие ведомства.
Разумеется, в поведении Байдильдина не было ничего необычного. В ситуации, когда отдельные районы и области получали чёткие указания, сколько «баев» им надлежит у себя выявить, члены местных сетей всеми силами старались защитить своих, подставляя под удар неугодные персоны. Остаётся только догадываться, как разрешилось бы дело Каймулина, если бы он подождал с жалобой несколько месяцев или если бы жернова советской бюрократии вращались медленнее, ибо в декабре того же года Байдильдина исключили из партии как «сотрудника колчаковской разведки»[569], предали суду и осудили за участие в «национально-буржуазном» заговоре. В апреле 1930 г. его расстреляли.
Даже большие революционные заслуги теперь не спасали от преследований[570]. Многие пострадавшие направляли в различные инстанции заявления и жалобы по поводу постигшей их несправедливости. Они писали о неправомерной конфискации, а чаще всего — добивались отмены решений о выселении[571].
Дебаизация стала увертюрой к намного более широкой кампании коллективизации, в которую она плавно и перетекла. Она предоставила функционерам различных административных звеньев прекрасную возможность разделаться с их главными врагами и соперниками. Вопреки тому, что утверждали многие казахи, речь тут шла отнюдь не только о европейско-казахском противостоянии. В выявлении и преследовании «богачей-баев» самое горячее участие принимали в первую очередь местные кадры и активисты. Региональные партийные комитеты посылали в степь на проведение кампании почти исключительно казахов[572]. Их действиями зачастую руководили не высшие идейные соображения, а сугубо личные причины. В обстановке кампании сводились счёты и разрешались старые распри. В одном докладе говорилось, что в руководящих органах нет ни одного работника, который подходил бы к делу непредвзято[573]. И никого это не удивляло, кроме нескольких приезжих коммунистов, имевших задание расследовать случаи «злоупотреблений» и «перегибов».
Высшее руководство рассматривало итоги кампании с двойственным чувством. С экономической точки зрения, никакие пропагандистские преувеличения не могли скрыть скудость достигнутых успехов. Не удалось конфисковать и перераспределить даже изначально заданное количество скота — 226 тыс. голов[574]. Голощёкин постарался обернуть поражение в победу: по его словам, значительная часть официально репрессированных (136 из 696 чел.[575]) попала под прицел большевиков не из-за богатства, а из-за своей прошлой деятельности в качестве должностных лиц при царизме и «контрреволюционеров». Кроме того, ведь заранее было известно, что ни «настоящих советов», ни «настоящих партячеек в ауле» нет, и, тем не менее, планы на две трети выполнены, рапортовал он[576]. Однако «новый авторитет» советского аппарата в ауле, о котором столько трубили, при ближайшем рассмотрении так и остался несбыточной мечтой. Боевыми единицами кампании служили отнюдь не силы местного аппарата. И не без причины конфискации в большинстве случаев проводились без привлечения низовых организаций. Укрепление собственных местных структур выглядело бы иначе. Но об этом в конечном счёте и речи не шло.
Во время «малого Октября» на небольшой, строго определённой группе испытывались и оттачивались методы, которые чуть позже будут применены ко всему населению. Тогда ещё под удар попадали отдельные, выбираемые по более или менее объективно обоснованным критериям люди и их семьи, произвол и физическое насилие не приобрели тех масштабов, которые будут свойственны им в дальнейшем, а кочевники и оседлые крестьяне в основном вели себя смирно. Сопротивление, как правило, носило пассивный характер. Большинство выжидало. Перспектива поживиться кое-чем из байского добра, вероятно, примиряла с атаками коммунистов многих из тех, кто в принципе относился к ним критически. Пока страдала горстка людей, у множества остальных надежда на личную выгоду заглушала сомнения.
Экономические аспекты служили важными, но отнюдь не единственными критериями выбора жертв дебаизации. На первом плане стояло не уничтожение «байства как класса», а устранение тех, в ком большевики видели потенциальных мятежников: бывших должностных лиц царской колониальной администрации, представителей казахской верхушки, и прежде всего руководителей «Алаш-Орды». «Политический эффект» кампании проявлялся в её избирательности и внушаемой репрессиями общей неуверенности[577]. Амнистии и обещания первых лет после захвата власти большевиками утратили силу. Видные бывшие конкуренты коммунистов, добравшиеся до высоких постов в государственном и партийном аппарате, попали теперь на мушку вместе со средними и мелкими «функционерами» недолговечного национального правительства[578]. Сколько бы ни твердила советская пропаганда о сброшенных оковах угнетения, фактически речь шла о мести людям, которые давно уже были для своих противников бельмом на глазу.