Крестьянам и кочевникам предстояло платить за всё. Успех первой пятилетки, с началом которой в 1929 г. был окончательно взят курс на форсированную индустриализацию страны[579], в решающей степени зависел от как можно более полного контроля над аграрным сектором. Зимой 1929–1930 гг. в советской деревне разверзся ад[580]. Кулаков «ликвидировали», ресурсы экспроприировали, крестьян и кочевников загоняли в колхозы. На пленуме ЦК в апреле 1929 г. Сталин ещё раз пояснил: «Уральско-сибирский метод [беспощадные репрессии в деревне. — Р.К.] тем, собственно, и хорош, что он облегчает возможность поднять бедняцко-середняцкие слои против кулаков, облегчает возможность сломить сопротивление кулаков и заставляет их сдать хлебные излишки органам Советской власти»[581]. В декабре генсек заговорил о «ликвидации кулачества как класса», месяц спустя Политбюро приняло соответствующее постановление. Не оставалось никаких сомнений: хлебозаготовки и коллективизация означали войну с крестьянством, а в Казахстане заодно и войну с кочевниками, чей перевод на оседлость стоял теперь на повестке дня. Те, кто не склонялся перед волей уполномоченных, испытывали на своей шкуре непреклонность большевиков во всей её суровости.
Местных товарищей мало волновал тот факт, что, отбирая у крестьян и кочевников последнее за «непослушание»[582], они обрекают их на гибель. Напротив: большевистское руководство постоянно поощряло и побуждало к подобным действиям. Самое главное, напутствовал, к примеру, Молотов секретарей республиканских ЦК в феврале 1930 г., чтобы работники на местах проявляли «максимальную инициативу» при конфискации скота[583]. Ни население, ни учреждения советского государства в деревне, ни кочевая экономика не были готовы к перегибам коллективизации[584]. Сталинская «революция сверху» предъявила как к крестьянам и кочевникам, так и к партийным и советским работникам структурно непосильные требования. Старый уклад разрушали силой, не сформулировав реалистичных планов на будущее.
Кампанию раскулачивания можно истолковать как попытку советского государства разделить сельское население на две группы: подавляющее большинство тех, кто в будущем станет жить и трудиться в колхозах, и меньшинство кулаков и их мусульманского аналога — баев, — которых большевики считали противниками своего строя. С последними, как гласили постановления сталинского партийного руководства о «ликвидации кулачества как класса», надлежало бороться посредством экспроприации и арестов, высылки целыми семьями и расстрела самых непокорных. В целом эти меры должны были затронуть от 3 до 5% крестьянских хозяйств[585].
Однако решение о том, кого необходимо репрессировать, принималось чрезвычайно произвольно. Все определения в конечном итоге так и остались (и не могли не остаться) расплывчатыми, поскольку экономические возможности советских крестьян сильно разнились в зависимости от региона[586]. Попытки казахских коммунистов выработать какие-то объективные критерии показали свою тщетность ещё в 1928 г. Но как тогда, так и теперь следовало выполнять план[587], то есть отыскивать соответствующее количество жертв. Делалось это в основном двумя способами. Во-первых, уполномоченные со стороны располагали списками, на основании которых устанавливали «классовое положение» отдельных крестьян; в эти списки входили имена всех, кого в предыдущие годы лишили избирательных прав за чрезмерную зажиточность[588]. Во-вторых, коллективизаторы пользовались информацией от сельчан и местных коммунистов, хотя, должно быть, понимали, что такие сведения достаточно часто отражали, скорее, интересы информаторов, а не действительную картину отношений в селе или ауле.
Впрочем, подозрения, что крестьяне и кочевники утаивают хлеб и скот, имели под собой реальную основу. Коммунистам то и дело доводилось видеть, как убедительно сельские жители изображают совершенную нищету, а сами прячут хлеб под коровьими стойлами[589]. Хороший урок дал им и опыт 1928 г., когда кочевники прикидывались бедняками, рассовывая скот по членам своего клана. А главное, те, кто родился и вырос в деревне, отлично знали, что жалобы на бедность — извечный ритуал, к которому крестьяне прибегали в общении с представителями власти, надеясь уменьшить бремя податей. Крестьяне и кочевники неизменно старались укрыть своё добро от алчного взора государства. С их точки зрения, минимизация собственного налогообложения представлялась жизненно необходимой. Однако то, что до конца 1920-х гг. в известной степени составляло забавный фольклор об отношениях между крестьянами и государством, теперь влекло за собой роковые последствия. Никто больше не верил крестьянам, когда те клялись, будто сдали всё до последней крошки, и никого не заботило, что будет с их семьями, если отобрать у них последний мешок зерна и последнюю скотину.
Из постановлений и директив центра товарищи в регионах усваивали главным образом одно — требование «принять все меры». Руководствуясь им, тройка по Акбулакскому району сочла себя вправе наметить на раскулачивание 25% хозяйств[590]. Без угроз и физического насилия подобный план был невыполним, да ответственные работники и не представляли себе иных способов достижения своих целей. Так, первый секретарь Казалинского райкома, некий Сулейменов, зимой 1931 г. предложил поручить наконец «агитацию» среди кочевников района «авторитетным» работникам. К каждому из этих людей, пояснил он членам местного партийного руководства, нужно прикрепить чекистов «для влияния на психологию казахов, на которых присутствие формы и нагана действует эффективно»[591]. А один чекист высказался предельно ясно: «Мне думается, что без большой крови мы не построим советской власти в Сары-Су. Чем больше будет уничтожено баев в районе, тем лучше»[592]. Функционеры сулейменовского толка могли не бояться критики со стороны начальства. Голощёкин сам всегда ратовал за усиление нажима на крестьян и кочевников[593].
Раскулачивание превратилось в большой разбой. Организовывали его уполномоченные и тройки, но осуществляли и поддерживали сельские жители, чьи материальные интересы или личная вражда заглушали какие-либо угрызения совести. В ряде казахских областей все хозяйства обязали к сдаче посевного материала. Для кочевников это означало необходимость продать значительную часть стад, чтобы выполнить задание. Многих из них после этого ещё и привлекали к ответственности за «разбазаривание» скота. Если кочевники не сдавали достаточно семенного зерна, уполномоченные, как, например, в Зауральном районе, не церемонились. Они избивали и мужчин, и женщин, обливали женщин холодной водой, насиловали их и предавались безудержным попойкам. Некоторых мужчин выводили в степь, имитируя расстрел, а их близким показывали опустевшие помещения, где они до этого содержались[594]. Требования заготовительных органов часто превышали всякую меру. В Казалинском районе от одного казаха, который, по его словам, имел всего двух лошадей, одну корову и одного верблюда, уполномоченные требовали свыше 100 пудов (около 1.6 тонн) зерна, потому что он якобы был «суфием». Этот человек бежал в другую область, а хлеб за него сдали остальные жители аула[595]. В Энбекшильдерском районе местное начальство сдало семенное зерно под видом урожая, чтобы выполнить план[596]. О последствиях этого шага для населения оно явно думало в последнюю очередь.
Стремясь достичь заданных показателей, функционеры прибегали к «превентивному раскулачиванию». В Кармакчинском районе надлежало раскулачить 283 хозяйства, но с реальной обстановкой данная цифра не имела ничего общего. Поэтому местное руководство обратило внимание на семьи, которые когда-нибудь могли стать кулацкими: «В самом постановлении об их раскулачивании говорится, что они не кулаки, но, мол, их хозяйства расширяются, и ввиду бесспорности того, что они в будущем будут эксплоатировать бедняков, постановлено выслать их, а имущество конфисковать»[597]. В селе Чемолган, недалеко от Алма-Аты, коммунисты устроили непокорным крестьянам так называемый чёрный бойкот. В 22 домах заколотили окна и выпускали жителей за водой только ночью. В Аккемерском районе некоему Позднову и его товарищам пришла в голову другая мысль: «Создали бригаду и с чёрным флагом и ведром нефти выступили на улицу. Заходили в дома кулаков, по пути задели двух бедняков, мазали людей нефтью, мазали стены, снимали иконы»[598]. Тем, кто не хотел вступать в колхоз, уполномоченные грозили конфискацией имущества, арестом и ссылкой[599].
Вопреки долгое время лелеемым мифам о едином крестьянстве, наступление государства на аул и деревню, как и во время «малого Октября», отнюдь не встречало единодушного отпора со стороны всего сельского населения[600]. Вот только один пример. В деревне Коноваловка Рыковского района раскулачивание началось собранием местной партячейки. Пятеро коммунистов деревни, сгрудившись вокруг районного уполномоченного, руководителя агропромышленного объединения товарища Чернорода, составили список из 30 жителей деревни, которых следовало выселить как кулаков. Раскулаченным пришлось покинуть деревню в кратчайший срок, их дома активисты полностью обчистили, вооружённые постовые отняли у изгнанников то немногое, что они пытались унести с собой. В итоге «раскулачивание было завершено за несколько часов». Правда, через два дня после отъезда Чернорода из деревни изгнанники вернулись. Видимо, они пережидали где-то поблизости в степи; многие жаловались на обморожения. Между тем об их имуществе позаботились односельчане, прибрав к рукам всё, что приглянулось. И много дней спустя жертвам всё ещё грозило оказаться на улице обобранными до нитки[601]. Городские активисты и уполномоченные специально разжигали такие конфликты, чтобы, во-первых, вообще получать информацию о предполагаемых кулаках, а во-вторых, ускорить покорение деревни.
Кампания ширилась и катилась волной, от которой мало кто мог увернуться. Судьи и прокуроры (и так не дававшие повода говорить о сколько-нибудь независимом правосудии) покидали кабинеты, чтобы быть у коллективизаторов под рукой. Судебный аппарат в регионах всецело превратился в безвольное орудие уполномоченных и ОГПУ, санкционируя самые крайние решения. Вероятно, это отвечало представлениям юристов о «революционной законности», ну и вместе с тем уберегало их от подозрений в «правом уклоне», которые сговорчивость и мягкость с их стороны могли бы пробудить[602]. То же самое относится и к местным советским работникам. Правда, они были больше заинтересованы в том, чтобы по возможности навсегда убрать «кулаков» из деревень. Ведь, в отличие от представителей правосудия, им и по окончании кампании предстояло оставаться на месте, ежедневно имея дело с её жертвами, свидетелями и благоприобретателями.
Раскулаченных отправляли как «деклассированный элемент» на так называемое спецпоселение в отдалённые, негостеприимные и малоосвоенные места. Они становились изгоями общества. Для них не хватало ни жилья, ни нормального питания. В катастрофических условиях влачили жалкое существование, надрываясь на тяжёлых работах, свыше 2 млн чел. со всего Советского Союза[603]. В Казахстане первым делом выслали 20 тыс. кулацких семей из Петропавловского и Кустанайского округов, разместив их в пределах республики «компактными массами в районах пустынных участков, отдалённых как от центров промышленного строительства Казахстана и железных дорог, так и пограничных районов». Вслед за ними репрессиям подверглись кулаки и баи прочих областей. Вдобавок казахское руководство было вынуждено изъявить готовность принять 30 тыс. кулацких хозяйств из других регионов СССР[604].
Казахстан считался идеальным местом ссылки. Эта советская республика находилась на периферии и располагала на первый взгляд безграничными экономически неосвоенными просторами[605]. Если иметь достаточно рабочих рук да отселить кочевников, «небольшими группами» проживающих в таких областях, гласили заключения агрономов и гидрологов, степь можно возделать и заставить приносить пользу[606]. Экспансия Гулага в Казахстан, развернувшаяся с начала 1930-х гг., также ориентировалась на данные критерии[607]. И чем дальше продвигались подобные проекты, тем меньше у казахских властей оставалось возможностей (до 1930 г. ещё существовавших) хотя бы частично отгородиться от «кулаков» из других уголков Советского Союза[608].
Но, при всей решительности, проявляемой государством в вопросе депортации целых групп населения из определённых регионов, органы власти в местах поселения демонстрировали пассивность и бессилие перед лицом поставленных задач. О прибытии тысяч вырванных из привычной жизни людей в сумятице коллективизации соответствующие области чаще всего лишь извещались телеграммой. Казахское руководство скупо сообщало задёрганным и не знающим, за что хвататься, местным работникам, что они должны обеспечить новоприбывшим адекватные условия. Выселенным, как правило, приходилось обустраиваться самим, занимаясь при этом тяжёлым физическим трудом. Большевики ещё только обсуждали выделение необходимых средств и продовольствия, когда «кулацкие операции» уже шли полным ходом[609]. Поэтому отнюдь не является исключением картина, описанная в одном сообщении из Гурьевского округа на крайнем западе Казахстана. Семьи репрессированных кулаков и баев жили здесь изолированно в специальной «колонии» на берегу Каспийского моря. Эти люди не имели крыши над головой, не получали платы за работу на полях и ввиду отсутствия инвентаря заготавливали сено голыми руками. Местный сельсовет заставлял мужчин на целый день уходить в море на ловлю рыбы, не снабжая лодки, где находились и женщины с грудными детьми, провиантом. Из-за плохого снабжения множество поселенцев умирало. И, говорилось в заключение в телеграмме, «участились побеги кулаков и баев самоубийством»[610].
Сталинская «революция сверху» должна была дать быстрые и прямые результаты. Руководящие товарищи не уставали это подчёркивать. Молотов заявлял в ноябре 1929 г.: «Остаётся… четыре с половиной месяца, в течение которых… мы должны совершить решительный прорыв в области экономики и коллективизации»[611]. Подобные высказывания разжигали в республиках и областях конкурентную борьбу, в которой победа ждала тех, кто сумеет в кратчайшие сроки предъявить самые высокие показатели коллективизации. Учитывая пока что малоубедительные цифры из Казахстана, тамошним работникам приходилось туго[612]. Так, в том же ноябре 1929 г. нарком юстиции КАССР Джанайдар Садвакасов[613] требовал от местных прокуратур ужесточить репрессии, ставя им на вид, что, судя по их отчётам, штрафы и конфискации применяются крайне мало, а следовательно, административный нажим сводится к нулю[614]. Подобного рода понукания не могли не оказывать своего действия. Работники на местах брались за дело, понимая, что в случае неудачи будут привлечены к ответственности[615].
За несколько недель цифры стремительно выросли: в конце марта, по официальным данным, было коллективизировано более 50% всех хозяйств. Отдельные регионы, например Павлодарский округ, где количество европейских крестьян-переселенцев превышало среднее по республике, 1 мая 1930 г. рапортовали даже об организации в колхозы более 96% хозяйств[616]. Соревнование между регионами за «лучшие» показатели принесло плоды. Особенно нелепые черты эта гонка приобрела в кочевых областях Казахстана. Даже самые «отсталые» из них добивались признания в качестве «района сплошной коллективизации». Тем самым ответственные работники стремились не только выказать свою преданность. Вожделенный статус обещал прямую выгоду: возможность выселять кулаков и баев, не принимая депортированных со стороны[617]. В этих условиях никого не беспокоило, какой вид имели колхозы, появлявшиеся как грибы после дождя. То же самое относилось к раскулачиванию, которое также гнали головокружительными темпами[618].
Чудовищная спешка, с какой большевики осуществляли коллективизацию и другие проекты тех лет (взять хотя бы экономически безумную идею выполнить первую пятилетку в четыре года), неоднократно истолковывалась как признак особой тяги коммунистов к «современности» и ускорению[619]. Кроме того, высокие темпы, по мнению некоторых авторов, объяснялись желанием догнать западную промышленность, при том что советское руководство было озабочено перспективой скорой войны, да ещё, может быть, и на два фронта[620]. Более или менее очевидная иррациональность этого плана накаляла обстановку и рождала к жизни все новые и новые планы[621].
Однако подобная аргументация оставляет без внимания менталитет сталинского окружения, которое настаивало на «большевистских темпах» коллективизации и индустриализации ещё и потому, что при таких темпах быстрее провоцируются и обостряются конфликты. Эти люди воображали, что они на войне, и вели себя соответственно[622]. С точки зрения руководства, польза от кризисов была очевидна: чем сильнее и жёстче нажим на население, тем проще отличить друзей от врагов и вывести последних под корень[623]. Основания для подобных стратегий давал опыт гражданской войны, когда большевики сумели выбраться из, казалось бы, безвыходного положения и справиться с подавляющим превосходством противника[624]. Сопротивление крестьян и кочевников коллективизации по всему Советскому Союзу всего лишь оправдывало ожидания режима[625]. Таким образом, война в деревне отнюдь не стала для него неожиданностью. Главным её пророком явился сам Сталин, который подчёркивал, что победе коллективизации будут предшествовать ожесточённые столкновения с кулаками[626], и не отказался от этой политики, даже когда её губительные последствия приняли обличье массового голода[627]. Перед лицом кулацкого саботажа казахскому руководству не остаётся ничего другого, как, проводя хлебозаготовки, встать «на рельсы репрессий», поучал Сталин алма-атинских товарищей в конце ноября 1932 г.[628] И Голощёкин через несколько недель уверял делегатов V пленума Казкрайкома: «Мы не только не можем отказаться от методов принуждения, методов насилия, жестоких репрессий в отношении классового врага, мы эту борьбу должны ещё усилить»[629].
В ходе кампании коллективизации казахским коммунистам, призванным претворять её в жизнь, довелось почувствовать всю шаткость советских притязаний на власть. Перед коллективизаторами на местах стояли непосильные задачи. В Челкарском районе даже товарищи в райцентре не имели конкретных указаний. Плохо проинструктированные уполномоченные в аулах знали только, что надо всё обобществлять, сгонять вместе скот, а на вопросы, что делать дальше, никто не давал ответа[630]. В других районах дела обстояли не лучше. Что делать, никто не знает, говорилось в одном докладе, из райцентров посылают в степь уполномоченных, которые ничего не смыслят в колхозном строительстве. Вслед за одними уполномоченными в аулы являются другие, с противоположными директивами, и порицают всё, что их предшественники объявляли правильным. Тем самым они сбивают с толку население, которое в большинстве своём понятия не имеет о смысле и цели коллективизации[631]. Неосведомлённость уполномоченных объяснялась не только низким уровнем их образования. Вышестоящее начальство зачастую намеренно оставляло свои кадры в состоянии «беспомощности», которое те старались преодолеть путём особо сурового обращения с крестьянами и кочевниками[632]. В ситуации, когда даже посланцы государства не ведали толком, что надо делать, среди населения тем более царили неуверенность и страх. В его глазах коллективизация, принудительные заготовки и раскулачивание были неразрывно связаны друг с другом как составные части всестороннего покушения на само его существование.
В разгар коллективизации в Чубартауском районе весной 1930 г. местное партийное руководство мобилизовало в качестве уполномоченных активистов из далёкого Каркаралинска, молодых студентов техникума, убеждённых в правоте своего дела. Руководство специально вытребовало людей из города, находящегося за сотни километров, чтобы исключить возможность их личных и родственных связей с местным населением, которые в других районах мешали успеху раскулачивания. В число студентов входил Шафик Чокин, позже запечатлевший пережитое в мемуарах. По прибытии в район его направили в дальний аул, где до тех пор ещё не удалось провести раскулачивание. Неопытный Чокин был полностью предоставлен самому себе. В ауле его уже ждали. Местные жители встретили его враждебно. Чокин с трудом подыскал двух не слишком надёжных помощников, которые снабжали его информацией об остальных аульчанах. Когда прошёл слух, будто Великобритания объявила войну Советскому Союзу и большевики скоро будут разбиты, он попал в отчаянное положение. Кочевники хотели его убить, готовясь идти на административный центр района — село Баршатас. Несколько дней Чокин вместе с одним местным активистом по имени Айтбек Толендин скрывался на мусульманском кладбище в степи, справедливо полагая, что там их никто искать не станет. Рискнув наконец наведаться за едой и новостями в соседний аул, они узнали, что их всё ещё разыскивают — но уже для того, чтобы повиниться: слухи о конце большевистского владычества оказались ложными, нападение на райцентр получило кровопролитный отпор. Боясь кары, кочевники всеми силами старались угодить уполномоченным, которых недавно преследовали. Они устроили пир, угощали Чокина и Толендина до отвала и многословно извинялись. Затем они взяли с Чокина клятву, что он не покинет аул без их позволения. Чокин поклялся — и следующей же ночью бежал в расположенный в десяти километрах Баршатас. Бегство едва не стоило ему жизни: на подходе к Баршатасу в него стреляли не только преследователи, но и красногвардейцы, охранявшие этот большевистский форпост в степи. Очутившись в безопасности, Чокин тут же донёс на главарей и идейных предводителей мятежников. Позже их арестовали и осудили. Его спутник Толендин умер во время голода[633].
Исполнители-коллективизаторы, как показывает приведённый пример, подвергались опасности, тем более когда они могли полагаться только на себя и были не в силах взять верх над местным сообществом. Эмиссарам советской власти, взыскивавшим задания по заготовкам или заставлявшим людей вступать в колхозы, угрожали, их избивали, истязали и убивали[634]. Там, где царила солидарность, принудительные меры и нажим часто имели не больше успеха, чем ссылки на абстрактные распоряжения и директивы, и советские властные притязания натыкались на собственные границы. Причём казахи действовали тактически умело и гибко: то хватались за оружие, а то прикидывались верными подданными и сторонниками большевиков, которые совершали «ошибки», признавали «упущения» и просили прощения.
2 марта 1930 г. Сталин нажал на тормоза. В своей знаменитой статье «Головокружение от успехов», напечатанной в «Правде», он заявил, что прежняя практика коллективизации привела к перегибам, поскольку не соблюдался «принцип добровольности», и этому нужно положить конец[635]. В конечном счёте сталинская статья дала лишь небольшую передышку в гонке за показателями коллективизации. Вскоре соревнование за «лучшие цифры» возобновилось. Герхард Зимон как-то назвал сталинский манёвр «головокружительно успешным трюком» — попыткой обернуть результаты стихийно обостряющейся радикализации против низовых работников на местах. Речь прежде всего шла о том, чтобы найти козлов отпущения, на которых можно свалить многочисленные неудачи форсированной коллективизации, — типичный приём для сталинской методики властвования[636].
Крестьяне, думая, что правильно поняли статью, стали сотнями тысяч выходить из колхозов. В одном только Павлодарском округе за три недели покинули колхозы почти 60% проживающих там крестьян[637]. Внезапный стоп-сигнал имел драматичные последствия как для аппарата, так и для хода всей кампании коллективизации. И без того плохо функционирующие административные структуры не могли осилить мгновенную смену курса, должностным лицам пришлось приноравливаться к новым реалиям самостоятельно[638]. Что это значило конкретно для местных партийцев, наглядно показывает ситуация в Пахта-Аральском районе. Отсюда в апреле 1930 г. некто Кисляков, руководитель профсоюзной бригады работников сельского и лесного хозяйства, которая проводила в районе коллективизацию, обратился к одному из высокопоставленных сотрудников ОГПУ по Средней Азии. Колхозное руководство, писал он, совершенно растерялось перед лицом неожиданного поворота событий и даже упоминать о сталинской статье в «Правде» не желает. Например, на общем собрании колхоза им. Сакко и Ванцетти, где он сам присутствовал, председатель райисполкома не проронил о статье ни единого слова и заговорил о ней только после многочисленных вопросов казахов. Население истолковало её текст по-своему: дескать, ЦК партии и товарищ Сталин против колхозов. В мгновение ока от коллективных хозяйств почти ничего не осталось. Их развал начался 25 марта, казахи «анархически» принялись разбирать своих лошадей, коров, мелкий скот и прочее добро, и 26 марта все казахские колхозы фактически распались — по предварительным оценкам, в них оставалось не больше 10% населения. Помимо зловещего сигнала в адрес коммунистов, за этим массовым исходом скрывалась и вполне практическая проблема. На носу была весенняя посевная, а что делать никто ни знал: снабдить ли семенами «единоличников» или сосредоточить все ресурсы в остатках колхозов?
От районного начальства помощи ждать не стоило; оно ограничилось общим указанием, что данный район является «районом сплошной коллективизации со всеми вытекающими отсюда последствиями». Ввиду неясной обстановки казахи толпами уходили, а посевные планы не выполнялись и наполовину. Сам Кисляков и его люди давно не получали указаний, как быть дальше с коллективизацией. На все их вопросы следовал один и тот же ответ: «Завтра скажем». Атмосфера накалялась; известные сторонники коллективизации подвергались угрозам и избиениям. Когда ОГПУ арестовало нескольких зачинщиков, собралось больше тысячи человек с требованием отпустить арестованных. Похожие сцены разыгрывались и в осколке от колхоза «Прогресс», где примерно 200 с лишним вооружённых людей скрывались в степи, готовые напасть на посёлок. Районное руководство в столь опасном положении старалось никому не попадаться на глаза и даже не принимало членов бригады, которые хотели обсудить с ответственными лицами дальнейшие шаги. Отсюда Кисляков без обиняков делал вывод, что советской власти в районе фактически больше нет[639].
Перегруженные непосильными задачами функционеры, постоянное повышение планов, растущая дезориентация среди населения и множество уполномоченных, приходящих со стороны, составляли вместе гремучую смесь, которая то и дело взрывалась вспышками насилия по всему Казахстану. В «полукочевом» Чубартауском районе, где не было ни одного издавна обжитого населённого пункта, районное руководство под лавиной требований и нагрузок полностью расписалось в собственной несостоятельности и практически прекратило работу. Когда первый секретарь райкома вернулся к своим с конференции из Алма-Аты с новым, в очередной раз повышенным планом заготовок, то даже не сумел донести его до подчинённых. Один из товарищей «потерял» документ, а «поскольку у них имелись к этому времени полученные прежние планы, они перепутали, не зная, какой план является правильным». Вскоре в районе взбунтовались кочевники, и в результате местное поголовье скота уплыло из рук большевиков[640].
Учитывая, под каким давлением находились партийцы, неудивительно, что мало кто из них открыто выказывал хотя бы неловкость, если не угрызения совести. Случаи, когда коммунист бросал на стол партбилет, заявляя, что скорее умрёт, чем ещё раз поедет в деревню на хлебозаготовки, — необычайная редкость[641]. Многие цеплялись за пропагандистские лозунги о превосходстве колхозов, которые им без конца вдалбливали в голову[642]. Правда, несчетные сообщения о беспробудном пьянстве и разгульных пирушках этих людей могут косвенно свидетельствовать, что они тяготились возложенными на них задачами. Не стоит представлять себе исполнителей коллективизации и раскулачивания поголовно убеждёнными борцами. Таких было немало, но всё же недостаточно — тем более в Казахстане, куда партийных функционеров и служащих советских органов зачастую просто командировали.
К ним принадлежали «лучшие сыны Отечества» — «25-тысячники», в основном молодые рабочие, от которых ждали прорыва в коллективизации[643]. Обстановку в деревне они представляли весьма схематично, да и о кочевых аулах мало что знали. При таких обстоятельствах, практически изолированные среди чуждого окружения, но притом обязанные дать результат, они частенько начинали паниковать, и если не сбегали, то не находили ничего лучшего, как прибегнуть к нарочитой суровости[644]. Одним из этих заброшенных в степь людей был украинский рабочий с завода «Свет шахтёра», харьковский партиец Д.Н. Циркович. Он попробовал создать колхоз «Утро свободы» в селе Знаменки Семипалатинского округа, став его председателем. Начиная со своего прибытия на место, жаловался Циркович, он не получал никакой помощи, одни приказы и распоряжения. Во время посевной в колхозе побывало не меньше шести уполномоченных из района, но каждый являлся со своими представлениями и инструкциями, вмешиваясь в работу председателя. Циркович, очевидно чувствовавший себя связанным официальными директивами, оказывался бессилен перед самоуправством уполномоченных: «Пример: уполномоченный по хлебозаготовкам Жукович приказал вывезти страховой фонд, в то время когда излишков в колхозе не имелось. На мои возражения о том, что страхфонд вывозить нельзя, я был снят с работы, и мне предъявили обвинение в оппортунизме и проведении кулацкой линии. Приезжавший в это время пред. контрольной комиссии Григорьев вызвал меня к себе с партбилетом и предложил сдать страхфонд, также приписывая мне ведение кулацкой линии и правый уклон». С некоторыми из его коллег, по словам Цирковича, произошло примерно то же самое. Вдобавок с них спрашивали за многочисленные проблемы и ошибки. Стоит ли удивляться, что многие покинули регион? Один даже пытался покончить с собой, не в силах больше выносить постоянный нажим[645].
Хлебозаготовки и масштабные реквизиции скота в кратчайшее время разорили казахов. Во всех областях Казахстана функционеры вернулись к методам, впервые опробованным в 1928 г. в Семипалатинской губернии, требуя хлеб и семена от скотоводов-кочевников. Так же как тогда, кочевники могли выполнить непомерные требования, только распродавая скот. Цены на хлеб на рынках взлетели до небес, тогда как скот стремительно обесценился. Те, кто не сдавал предписанное количество, становились жертвами репрессий. Казаха Маусумбая Кудерина, к примеру, весной 1930 г. обложили дополнительным заданием в размере 40 пудов. Как скотовод, он мог сдать столько хлеба, лишь приобретя его на рынке. За первым заданием последовали новые, все более объёмные. Несколько раз Кудерин покупал хлеб и тут же его сдавал. Когда он наконец понял, что власти его в покое не оставят, то отказался продолжать этот фарс. Осенью 1930 г. его арестовали за «саботаж» плана хлебосдачи. Вдобавок чекисты вменили в вину ему и его родственникам мужского пола образование «банды». За полгода семья Кудерина была экономически уничтожена: мужчины находились в бегах или сидели в тюрьме, судьба их жён и детей неизвестна[646]. В Балхашском районе уполномоченные принуждали кочевников сдавать хлеб, несмотря на то что те «ничего не сеяли». Население продавало свою скотину на базарах за бесценок. Поскольку больше покупать стало нечего, деньги утратили значение, а хлеб превратился в главное платёжное средство. Вскоре люди оказались на грани голода[647].
Коллективизация такого рода губила казахские стада. Даже сами коллективизаторы ясно видели её последствия. Так, уполномоченный Идельсон докладывал из Челкарского района, что там сначала решили обобществлять скот, оставляя каждой семье по одной корове или козе. Но, указывал он, казахи летом питаются почти исключительно молоком и айраном, и ввиду огромной территории колхоза проводить обобществление подобным образом значит не просто посадить их на голодный паёк, а обречь на смерть от голода[648].
Резкое сокращение поголовья скота повлияло на события 1930–1934 гг. сильнее, чем любой другой отдельно взятый фактор. Отношениям обмена между кочевниками и оседлыми жителями настал конец, хозяйство кочевников развалилось. Сами источники кочевого существования иссякли, ибо вместе с мобильностью кочевники утратили основы своей идентичности[649]. В этом заключалось их различие с европейскими крестьянами-поселенцами: те зачастую страдали от заготовительных кампаний не меньше, но оставались крестьянами, даже когда у них отбирали всё. С кочевниками дело обстояло иначе.
Убыль скота вызывала озабоченность не только у казахов. В государственном и партийном аппарате росло осознание грозившей Казахстану кризисной ситуации. Зимой 1930–1931 гг. все районы указали в докладах значительно меньше скота, чем в предыдущем году. Тем не менее реквизиции не уменьшались в объёме, и к лету 1931 г. казахские стада сократились по сравнению с 1929 г. более чем на 70%. В абсолютном исчислении в 1929 г., по официальным данным, в Казахстане насчитывалось почти 36 млн голов, а двумя годами позже — всего около 9 млн. Зимой 1932–1933 гг. скота в аулах уже практически не было. Если в 1929 г. в среднем на хозяйство приходилась примерно 41 голова, то в 1933 г. — 2.2, то есть пропало свыше 90% поголовья. В преимущественно кочевых районах картина выглядела ещё хуже[650].
В 1934 г. во всём Казахстане ещё оставалось около 4.4 млн голов скота. Самое большое снижение (с более чем 26 млн до примерно 2 млн голов) статистики зафиксировали у поголовья овец и коз — важнейших для кочевников сельскохозяйственных животных. Поголовье крупного рогатого скота, лошадей и верблюдов также понесло миллионные потери[652]. Тем самым степная экономика лишилась вьючного скота, настоятельно необходимого для доставки в аулы и колхозы продовольствия и других товаров.
Эти сухие цифры описывают не что иное, как крах казахского хозяйства. Самонадеянное и недальновидное стремление изъять из частного сектора как можно больше скота, не принимая никаких мер по дальнейшему уходу за ним, вымостило дорогу к экономической катастрофе. Для общества, где вся экономика базировалась на скотоводстве, трудно придумать более губительный сценарий.
Поначалу планы заготовок скота, мяса и другой животноводческой продукции всё равно повышались. Посредством дополнительных планов и «особых кварталов» предполагалось вычерпывать все новые и новые ресурсы. Если выполнение плана буксовало, как, например, в январе 1931 г., когда в приходные книги было занесено менее 20% требуемых объёмов, московское руководство посылало специальных эмиссаров с целью подтолкнуть отстающих товарищей. Кампания главенствовала надо всем. «…Я знаю, — предупреждал Сталин ответственных работников животноводства из национальных республик, — что у многих из вас есть стремление сказать одно, сделать другое… У некоторых директоров совхозов, трестов — два плана. Один, которому аплодируют, и другой, который проведут… Другой всегда ниже того плана, которому аплодируют. Но это дело теперь у нас не выйдет, товарищи!.. потому что иметь дело с армией, которую надо накормить, иметь дело с рабочими, которых надо накормить, это не значит шутки играть!»[653] Наличие соответствующих постоянному повышению планов возможностей использования добытых таким образом ресурсов имело второстепенное значение. Заготовительные органы мало интересовались тем, что происходило с конфискованными животными. Обихаживать пригнанный скот предоставляли совхозам и колхозам. В начале 1930 г. во многих местах понятия не имели, что делать с обобществлённым стадом[654].
В январе 1931 г. ПП ОГПУ в Казахстане И.К. Даниловский подвёл итоги достижений казахского филиала «Союзмяса» (органа, ответственного за скотозаготовки) в зимние месяцы. Доклад у него получился разгромным. Составляя порайонные планы, никто явно не думал ни о местных условиях, ни об экономическом потенциале каждого конкретного района. Поэтому показатели выполнения очень сильно разнились: если, например Беловодский район выполнил план на 627%, то Яны-Курганский — чуть больше чем на 5%. Почти половина закупленного скота состояла из молодых животных, которые стоили дорого, но убойный вес ещё не набрали и потому не годились для немедленной переработки на мясо[655]. Кроме того, скот приходилось перегонять на большие расстояния по степи к сборным пунктам и бойням, но при этом в большинстве случаев не имелось достаточных запасов кормов. Животные массово теряли в весе и гибли. Стараясь не допустить тотального падежа, сопровождающие команды гнали стада через встречающиеся по пути сёла и аулы и забирали там всё сено, какое найдут[656]. Из-за отсутствия квалифицированных ветеринаров больные особи не отделялись от стада и заражали остальных, ввиду чего потери только возрастали. Скот в огромных количествах замерзал насмерть, застигнутый в чистом поле снежными буранами, которые не оставляли никакой надежды спасти животных.
Большевики реагировали привычными методами: ОГПУ арестовало нескольких ответственных работников, посыпались директивы с конкретными указаниями, подключился и сам Сталин. Обращение со скотом нынешней зимой в Казахстане, писал он в одной телеграмме казахскому руководству, это «обман рабочего класса и государства». Виновные будут привлечены к ответственности со всей строгостью[657].
Год спустя ничего не изменилось. В ноябре 1931 г. преемник Даниловского С.Н. Миронов выражал тревогу по поводу тех же недостатков. Зима на носу, писал он, а вдоль скотоперегонных трактов не устроены склады кормов, на сборных пунктах никто не знает, когда и сколько скота должно поступить. Никому неизвестно, где на текущий момент находятся стада. Работники, ведающие данными вопросами, ни на что не годны и ведут себя безответственно, это касается всего аппарата «Союзмяса» «сверху донизу». Возле станции Каратал, к примеру, пасутся около 60 тыс. животных, принадлежащих мясокомбинату в Талды-Кургане. Так как для них нет ни кормов, ни стойл, существует опасность, что все они помёрзнут. Однако заготовительные органы всё гонят и гонят скот на этот мясокомбинат, который совершенно не справляется с ситуацией: скотозабойщиков не хватает, рабочие, и без того немногочисленные, уходят с комбината, потому что больше не получают продуктов[658].
Впрочем, и после забоя скота проблемы не кончались. Транспортные мощности и возможности по охлаждению или консервированию огромных гор мяса оставляли желать много лучшего. Зимой при минусовых температурах можно было хранить мясо на свежем воздухе и перевозить в мороженом виде. Положение серьёзно ухудшалось, когда теплело. Из Гурьева на западе Казахстана в феврале 1931 г. докладывали, что необходимо срочно вывезти 5 тыс. центнеров рыбы и свыше 100 тонн мяса, так как скоро ожидается оттепель[659]. Служащие на станции Нуринск железнодорожной линии Акмолинск-Караганда на себе испытали, что это значит. Весной 1931 г. на станцию пришло около 160 вагонов с мясом. Содержимое 70 из них оказалось «с явными признаками разложения»: «Мясо было худое, чёрное, склизкое, издавало гнилостный запах»[660]. Разгрузка превратилась в «настоящую вакханалию». Рабочие небрежно сбрасывали мясо на платформу и распихивали по углам. Сотрудники различных организаций, поделив между собой вагоны, распродавали груз по дешёвке. Животные, доехавшие до Нуринска живыми, не получая корма, отощали. В то же время на территории станции под открытым небом лежали и гнили несколько тонн пшеницы, ржавели в снегу свыше тысячи плугов, стояли без надзора цистерны с керосином[661].
Всё это происходило на глазах у населения, которое здесь лишалось последних средств к существованию. Из степи в Нуринск прибывало все больше крестьян и кочевников: они везли мясо на телегах, порой за сотни километров, по весеннему теплу. Это мясо у них в Нуринске не принимали и заворачивали их обратно с испортившимся товаром, не платя за труды и не давая кормов для их лошадей и верблюдов. Безграничная расточительность и небрежное обращение со скотиной, всевозможными припасами и товарами не могли не ожесточать людей, тем более когда у них самих ничего или почти ничего не осталось, а требовали от них все больше и больше. «О настроении этих крестьян и говорить нечего», — многозначительно замечал автор доклада о вышеописанных событиях[662].
Скот и хлеб — не единственные ресурсы, интересовавшие заготовительные органы. С кочевников ещё взимали так называемое вторичное сырьё; это означало прежде всего такую животноводческую продукцию, как шерсть, кости и кожа. Власти и тут хватали через край: в Гурьевском районе требовали пуд шерсти с барана, в Илийском — два пуда костей и пуд собачьей шерсти с хозяйства, кочевникам Кзыл-Ординского района (и не им одним) приходилось сдавать войлочные покрытия своих юрт. На основании официальной директивы из Алма-Аты по всей республике обрезали и собирали лошадиные гривы и хвосты. В принципе это должно было делаться добровольно, «но указания об ударности этой работы и о суровой ответственности за её выполнение закрывали добровольность, — говорилось в обобщающей справке, — и стрижку хвостов начали проводить всюду»[663]. Самые нелепые с экономической точки зрения формы кампания приняла, пожалуй, в Аккемерском районе, где кочевников заставляли «забивать собак, ослов и верблюдов, чтобы сдавать их кости». В противном случае, как недвусмысленно давали понять уполномоченные, им грозил арест[664]. В Каркаралинском районе прямо накануне зимы уполномоченные велели остричь свыше 20 тыс. овец. В последующие месяцы около трети животных замёрзло[665].
Даже если многие товарищи утверждали обратное, основная вина за беспримерное сокращение поголовья скота никак не могла лежать на кочевниках, которые забивали или перегоняли скот за границу, чтобы избежать заданий по заготовкам. Да и сами задания по мясу объясняют такое сокращение лишь частично. Для выполнения плана мясозаготовок на 100% в 1929–1931 гг. понадобилось бы забить не более 9.5 млн голов. «Следовательно, — констатировал один докладчик в ноябре 1931 г., — недостающее огромное количество скота, составляющее почти 17.5 милл[ионов] голов, убыло по причинам хищнического истребления и разбазаривания». Громадные суммы, отпускаемые для хозяйственного сектора, растрачивались впустую, а среди казахского руководства никто не занимался связанными с этим вопросами с должной энергией[666].
Кочевники всегда держали столько скота, сколько можно прокормить в определённой местности, разделяли свои стада и передвигались по степи более-менее обособленными друг от друга маршрутами, чтобы дать пастбищам время восстановиться. В условиях принудительной концентрации скота об этом речи уже не шло. Большое стадо, скученное на малом пространстве, никак не могло сохраниться. Многие животные гибли от бескормицы, особенно зимой[667]. Болезни и эпидемии распространялись среди них гораздо быстрее, чем среди рассеянных по степи, изолированных друг от друга стад кочевников[668].
Вред народному хозяйству кампания коллективизации причиняла не экспроприацией собственности как таковой. Она вредила ему в основном после этого, когда речь заходила о том, чтобы сохранить и пустить в дело накопленные ценности и ресурсы. Здесь начинали проявляться системные слабости советского планового хозяйства, в котором каждый деятель думал только о том, чтобы продемонстрировать как можно более высокие количественные показатели, мало заботясь о последствиях своих действий. В соответствии с функциональной логикой сталинской системы правления ценились результаты, а не дальновидность. Поэтому конфискация скота продолжалась, даже когда его давно некому было принимать. Поэтому же каждый отдельный функционер считал наиболее разумным сосредоточиться на исполнении полученных директив.
Последствия такой политики представлялись очевидными, во всяком случае иностранным специалистам-аграриям. Один из них — Эндрю Кэрнс — в начале 1930-х гг. изучал положение в советском сельском хозяйстве по заданию канадского исследовательского института. В своём докладе он упомянул о разговоре с немецким учёным Отто Шиллером, который в середине 1932 г. побывал в Казахстане. Шиллер, один из ведущих специалистов по советскому сельскому хозяйству, рассказал ему, что никогда и представить себе не мог того, что происходит в Казахстане и Западной Сибири. Во время своей предыдущей поездки в 1925 г. он везде видел там скот, теперь же по дороге на одну ферму под Семипалатинском ему не встретилось ни одного животного. По его мнению, миллион казахов должны были умереть от голода, поскольку все они кочевники и не в состоянии жить без скота[669]. Шиллер оказался прав.