Сухой ветер наполнял наш «газик», за окном однообразно бежали посадки сосны. Пахло июльской пылью, пыльным кипреем, зверобоем, щавелем, вереском, чабрецом. Кое-где в разрывах лесочка показывались желтеющие клинья хлебов; я знал, что там перепела и кузнечики, знал, но давно не видел, а перепелов даже не слышал.
Доведись, внезапно пришла мне в голову невеселая мысль, пересечь вон то поле, пешком, в благословенном одиночестве, — и здесь, быть может, не услышал бы, слушать отвык. А ведь когда-то всерьез подумывал о биологическом факультете, имея, кажется, на то основания. Сам сознаю, что с каждым годом все заметнее выхолащивается, все беднеет за суетностью душа. И одна отрада — отпуск, вернее думы об отпуске, ибо и тут зачастую неволен, покорно едешь туда, куда решено ехать женою, куда велит пресловутый долг перед семьей, и взамен деревенского дома, желанной пуньки, набитой сеном, земляники и речных дымных плесов получаешь комнату в южном санатории, сильно смахивающую на твою городскую. Ну да не след плакаться — впереди уже видна Ольховатка…
И новый заход на новый — который уже! — круг: «Припомните, пожалуйста, гражданин Гурин, еще раз все, что вам известно со слов Шадурского о гибели Чигиря… Не называл ли он каких-либо имен, прозвищ?.. Припомните, пожалуйста, весь разговор, поведение Шадурского, жесты, мимику. Нас интересуют мельчайшие подробности…»
И в который раз: «Были человека ногами… по карманам не шарили, денег не взяли… Тут крепкие ботинки нужны, не тапочки…»
Эти «тапочки» идут у Гурина навязчивым рефреном, хотя мы вовсе о них не спрашиваем, и в глазах нескладного худого человека бьется такая мольба о том, чтобы вразумил нас господь, наставил нас на путь истинный, на котором и надлежит изобличать преступника, просьба о том, чтоб не возводили мы, всесильные, напраслины и оставили его, горемыку, вне подозрений, — такая мольба, что и я невольно вздыхаю. Как маленькому, мы объясняем Гурину ситуацию, говорим о его стопроцентном алиби и видим, опять же по глазам, что он нам не верит, он разуверился в племени людском…
— Ну, хорошо… Может, Шадурский упоминал своего знакомого Михаила Шедко?
— Может, упоминал, а может, и нет — разве запомнишь по именам всю шантрапу! Для меня они все одинаковы, я с ними не вожусь. Сам в молодости был дурной, дурным остался, но их не люблю. Знаете, как этот Шадурский вошел в камеру? Замер в дверях, огляделся и, растерянно улыбаясь, спросил: «А где же полотенце?..» Ну, вы же понимаете — стелят у порога полотенце, и если ты перешагнул его — значит, салага, новичок, а ноги вытер да еще носком поддал — старый битый волк, рецидивист. Я сидел, но выносить не мог, как они делили всех на этих «воров», «ломом подпоясанных» или «один на льдине»… Полотенце!.. Кошки скребут на сердце, хоть в петлю лезь, а я буду с ним в бирюльки играть! Но, вы ж поймите меня, я ж был один — я вам не вру, — а тут человек с воли, все же живая душа, обрадовался, думал, веселее станет. А он — полотенце, да про то, как угнал мотоцикл, как мужик, хозяин мотоцикла, гнался вслед по улице с половинкой кирпича и орал как оглашенный, а потом вот сказал и про смерть Дениса Чигиря. — Гурин сглотнул слюну. — Я бы этих гадов своими бы руками!..
— Это невозможно. Лучше руками правосудия…
— А ночью, когда я опять остался один, знаете, мне почему-то почудилось, что пацан знает, кто убил Дениса. Или догадывается… Толком он ничего не говорил, но мне почудилось. Я не знаю почему так, я не могу вам этого объяснить…
Из показаний матери Михаила Шедко, взятых инспектором угрозыска Непорожним:
«У Миши нет отца. Миша рос очень скрытным. Много читал. С прошлого года стал выпивать с получки, а в последнее время — каждый день. Буянил, однажды попал в милицию. Не помню, во сколько он пришел домой в ночь на 1 июля. Он часто являлся после полуночи.
Я очень обрадовалась, когда он решил поехать на молодежную стройку в Сибирь. Я сказала: «Давно пора…» Я поцеловала его, поздравила. И вот я узнаю, что Мишу снова разыскивает милиция. Я не знаю его адреса, он не пишет, даже не прислал телеграммы. Нет предела моему материнскому горю. Я его на такой путь не наставляла».
Из показаний отчима Михаила Шедко:
«Я сам работаю с 14 лет, и нечего было ему есть мой хлеб. Михаил работал с 7-го класса. Учился в вечерней школе. Работал сначала грузчиком в магазине. Потом пошел на завод, но его не взяли — малолетка. Подрос — приняли на завод».
Я прокручивал в памяти все эти свидетельские показания о Михаиле Шедко — его матери, отчима, Тамары Киселевой, Филиппова — и ждал, что же ответит Шадурский на простой вопрос: знаком ли он с Шедко?
— Да, — наконец выдавил Шадурский, — знаком. Но так, поверхностно.
— Поверхностно — как я с алгеброй? — сказал Михаил Прокофьевич.
— Поверхностно… — угрюмо повторил Шадурский. На его челе отражалась трудная работа мысли, непонятная для меня растерянность. Я уже привык, что этот мальчик довольно скоро оправляется от неожиданных, каверзных вопросов и в его глазах вновь начинает тлеть нагловатый снисходительный огонек, но сейчас он был явно обескуражен. Наблюдая за ним краем глаза, я с отрешенным видом смотрел в окно, будто мне делать нечего, будто мне все доподлинно известно и настолько осточертела игра в прятки, двухчасовое выуживание всякого захудалого признания, что рот раскрыть лень: выкладывай теперь, любезный, все сам, авось столкуемся.
Михаил Прокофьевич, сопя, листал подшитые папки, подыгрывал мне.
— Ну что, рассказывать будем или молчать? — наконец задал он обожаемый сценаристами детективных фильмов вопрос, отчего я внутренне улыбнулся. Шадурский ерзал на стуле, ждал и боялся следующих вопросов, но молчанье затягивалось, он мог собраться с мыслями, а мы опасались растерять преимущество внезапности атаки.
— О чем рассказывать?
— Да обо всем, — равнодушно сказал я.
— Не знаю, о чем…
— Ну это естественно, — снова встрял Варивода. — Спроси, например, мы о детстве — и ты с удовольствием развел бы антимонии, для которых не хватило бы тысячи и одной ночи. Но ты щадишь наше с тобою время, не хочешь показаться навязчивым и потому предупредительно спрашиваешь, о чем же именно… Давай для начала вспомним, когда ты видел Шедко в последний раз…
— Месяц или два назад, точно не помню.
— Но, надеюсь, ты смеялся с ним над тем, как хозяин мотоцикла, вылетев из общественного туалета, не застегнувшись как следует, но прихватив половинку кирпича, гнался с воплями за тобою?
— Рассказывал.
— Значит, месяц назад ты его видел. А потом?.. Или опять не помнишь?
— Не помню.
— Ну вином-то и стибренными сигаретами «Родопи» ты его угощал, не пожадничал, надеюсь?
— Угощал.
— Так. — Михаил Прокофьевич заглянул в обвинительное заключение по делу Ф. Шадурского, — в столовку ты залез три недели назад, а точнее девятнадцать дней назад. Случилось это около двенадцати ночи. Не той же ночью вы пили, надо было отнести бутылки, спрятать… Или как?
Шадурский кивнул.
— Значит, могли пить на следующий день, то есть ты видел его в последний раз по крайней мере восемнадцать дней назад. А позже?
Шадурский молчал.
— Неужели снова не помнишь? Ну и память у тебя, что за память, — засокрушался Михаил Прокофьевич. — И я, кажется, уже не в силах тебе помочь, вот беда — столовкой оканчиваются твои похождения, наш календарь… Ну, хорошо. А как проходили ваши встречи?
— Как — проходили?
— Всегда ли в теплой, дружественной атмосфере?
— В теплой, дружественной.
— Что-то ты, Шадурский, слово в слово повторяешь меня, не проявляешь никакой творческой инициативы… Неуж ни разу не поссорились?
— Немножко поссорились один раз…
— Как в детском садике, фантики не поделили?.. А под знаменитой «Д», где собираются ольховатские джентельмены? Короче, что ты сказал Шедко, после чего он стал бросаться на всех с кулаками? Тебе и досталось первому…
— «Ну что, Мишенька, боишься?..»
— Почему ты так спросил?
— Ну он же пил ворованное вино… Я пошутил.
— Хорошенькие шуточки — бить своего парня по лицу так, что потом приходится отливать водою!
— Кто вам обо всем рассказал?
— Сорока на хвосте принесла. Что ты имел в виду, когда «шутил»?
— Ворованное вино…
— Вот и неправда. В столовку ты залез двое суток спустя. Так что?
— Ничего я не имел!
— Тебе, я думаю, и вино потребовалось в основном затем, чтобы примириться с Шедко. В принципе из-за него ты и попался. Ну да это не столь важно. Обвинительное заключение, гражданин Шадурский, было готово. Боюсь, что его придется пересмотреть. И не пришлось бы завести еще одно дело. Хотя бы за дачу ложных — преступных! — показаний.
— Я слышал, что он замешан в истории с продавцом… Но я только слышал, болтал кто-то. Я совсем ничего больше не знаю!..
Михаил Прокофьевич хлопнул по столу:
— Ты опять говоришь не всю правду!
— Миша сказал, что он ненавидит себя. Это было на другой день после убийства. Я а подумал, что он виновен, я и сказал. И он полез драться…