Первый этаж гостиницы занимал ресторан, и я спустился наспех перекусить.
Народу было совсем немного, но уже появились оркестранты, принялись настраивать свои инструменты, которые я лично воспринимаю, как орудия пыток.
Я покопался в меню, пытаясь определить, в каком мясном блюде будет больше этого продукта, и заказал шашлык и под бутылку лидского пива маринованную салаку с луком. Шашлык был неплох, пиво — превосходное, а насчет рыбы вспомнилась реплика чиновника из «Дамы с собачкой»: «А давеча вы были правы: осетрина-то с душком!..»
— Что-то я не вижу перца, — полозовским тоном сказал я официантке, без всяких впрочем претензий.
— У нас нету перца, — поджала губы официантка, худая, моих, примерно, лет.
— В ресторане? Странно…
— Может, мне на свою зарплату покупать вам перец? — В голосе ее сквозит раздражение. А ведь напрасно раздражается — не о перце у меня забота. — Вы сколько получаете?
Что я мог ей сказать?
— Много, — сказал я.
— А я восемьдесят рублей!
— Не учились?
— Почему не училась? Училась. Восемь классов кончила…
Вряд ли, от силы семь.
— …рано пошла работать — нам трудно жилось.
— И я рано пошел работать. На стройку, по первому разряду. Нам тоже жилось несладко.
— Молодая была, по вечерам бегала на танцы… — Она говорила все доверительней — чем я только расположил ее к себе?..
— Вот здесь наши дороги и расходятся. Я тоже хотел бегать на танцы, а ходил в вечернюю школу. Потом заочно окончил строительный техникум и, продолжая работать мастером, снова…
— Снова учились?!
— Да.
— Зачем? Ведь была же на руках специальность, и хорошая…
— Теперь нам трудно понять друг друга. Работал и учился заочно на юридическом… Всего, значит, на учебу ушло восемнадцать лет… Если честно, когда вы прочли последнюю книгу?
— Не помню… Я телевизор смотрю.
— Вот вы получаете 80 рублей… Плюс — питание, так?.. Плюс… идете с работы домой — две сумки с продуктами небось тащите, — лошади оборачиваются. Разве не так?
Официантка замялась.
— Ну а вам-то какое дело?
— К сожалению… — вздохнул я. — Да ко всему прочему — плюс «навар»…
— Ну, я человек скромный! — Она уже возмутилась. — Я не как другие… Я всего лишь на пятерку «навариваю»!..
Наконец ее позвали к соседнему столику, и она, взъерошенная, колючая, оставила меня наедине с моими мыслями.
Я заблаговременно планировал встречу в КПЗ с лукашевским трактористом Гуриным. Ранее судимый, он был доставлен 30 июня в ольховатский медвытрезвитель, но наутро, после безмятежного глубокого сна, не был отпущен восвояси, поскольку накануне дебоширил на станции, расквасил стрелочнику Сидоренко нос и, сдернув с пожарного щита багор, ходил с ним в пиковую атаку на пассажиров. Гурину было предъявлено обвинение в хулиганстве, из вытрезвителя его переправили в КПЗ. Затем состоялся суд, и теперь Гурин ожидал этапирования в колонию. Гурина задержали в 11 вечера, и поэтому по отношению к делу о Чигире у него было стопроцентное алиби — Денис Андреевич скончался почти на час позже. Но Гурин некогда работал на станции, последний год снимал угол в Лукашевке и хорошо знал покойного. Я не питал особых надежд на встречу с ним, однако совсем уж сбрасывать ее со счетов было бы опрометчиво.
Сейчас же, после краткого разговора с Михаилом Прокофьевичем по гостиничному телефону, встреча с Гуриным стала прямо-таки необходимой. Из разговора я понял, что все время после задержания Гурин находился в камере либо в одиночестве, либо в компании людей, доставленных в ольховатскую КПЗ из других районов, что свиданий у него не было — никто даже не просил, следователю, ведшему дело, было предложено если говорить о Чигире, то лишь вокруг да около и ничего конкретно, а коль так, то о трагедии с Чигирем Гурину до сих пор ничего не должно быть известно.
Я неспроста написал «до сих пор»: теперь он мог уже знать — после полудня к нему подселили Федора Шадурского, того парня, с которым я столкнулся утром в дверях прокуратуры, — собранных улик оказалось более чем достаточно, чтобы взять его под стражу (тут и угон двух мотоциклов, и кража в буфете при столовой — сигареты, шоколад и пятнадцать бутылок вина, и ограбление газетного киоска — опять же сигареты). Быть того не могло, чтобы «человек с воли», не очень-то огорченный арестом, предстоящим судом и заключением на год или два, мальчишка, чувствующий себя героем всей Ольховатки, не похвастал бы перед «другом по камере» своими похождениями, проделками знакомых, близких и не близких, всем, чем наслышан и от чего приходит в сладостный озноб непутевая его душа.
В деле Гурина я натолкнулся на собственноручно написанную им «Автобиографию». Это был мятый лист бумаги (умудрился же помять!), исписанный неразборчивым корявым почерком, точно какая-нибудь графическая копия с какой-нибудь берестяной псковской грамоты. Но содержание было вполне современное.
— Дежурный по вытрезвителю велел клиенту Гурину, когда тот проспался, дать письменные показания на тему, как он провел день 30 июня, — усмехнувшись, пояснил Михаил Прокофьевич. — Так он сочинил. «О дружбе, о товарищах и о себе».
Решив включить этот любопытный документ в мои записки целиком, я выправил орфографию и пунктуацию — в противном докопаться до смысла хватит терпения только у очень старого-престарого китайца. Итак,
«Автобиография.
Я, Гурин Геннадий Павлович, родился в Ольховатке (тогда она еще не была городом) в 1947 году. В 1954 году пошел в школу, окончил семь классов в 1964 году, так как пошел работать.
С Попковой Надеждой прожил три года, имею от совместной жизни дочь. Жили у тещи, поэтому отношения были неприязненными. И сама Попкова — только официально колобок, а натурально — деспот. И однажды я забрал из холодильника пачку пельменей и навсегда покинул дом.
Я познакомился с женщиной, девичья фамилия которой Ловецкая, а по мужу Роль. Поскольку она разводилась с мужем, отношения у нас были дружескими. В это время пришла повестка явиться в суд по поводу алиментов. На суде я повел себя не так, как положено, и получил 7 суток. После этого был зол на жену и сказал знакомому Ивану по фамилии Кривец, трижды, вернее, четырежды судимому, что знаю продавщицу ларька, которая носит выручку с собой. Я показал ему жену, которая шла с работы, и он взял у нее 475 рублей. Кривцу дали шесть лет, а мне — пять.
Когда я освободился, то зажил трудовой жизнью коллектива. Вчера приехал в Ольховатку купить будильник, чтоб не просыпать на работу, и зашел на стадион выпить пива. Ларек оказался закрытым изнутри. Я постучал в перекладину рамы. Находящаяся внутри женщина замахала руками, и стекло оказалось у меня на ногах или под ногами. Подошли два человека, якобы дружинники, изъяли у меня водительские права и составили акт. Я поехал на вокзал, где встретил Арсена Назарова. Потом хотел ехать домой, а дальше не помню.
15 руб. обязуюсь уплатить.
И — дата: «1 июлья».
— Сейчас к нам приведут этого субчика, — сказал Михаил Прокофьевич и, приоткрыв дверь, бросив дежурному милиционеру: «Гурина, пожалуйста!» — пошел было обратно, но вернулся к двери: «Но сперва бы чаю!..» — И потом кряхтя протиснулся за стол.
— Что говорит Шадурский о Чигире? — спросил я, уверенный, что такой разговор состоялся, и неоднократно.
— Утверждает, что знает об этой истории не больше, чем какая-нибудь ольховатская сорока. — Михаил Прокофьевич подтолкнул ко мне дело Шадурского. — Дескать так, слышал звон, но не знает, где он, что имя покойного для него ровным счетом ничего не значит. Этого следовало ожидать.
Чай принесли в эмалированных железных кружках, переслащенный, чуть теплый, пахнущий отваром палой листвы.
— Ты что же, новенький? — вкрадчиво сказал Михаил Прокофьевич дежурному.
— Новенький, — сознался сержант.
— Прошу тебя, запомни, пожалуйста: чай желательно подавать в стаканах тонкого стекла, круто заваренный в крутом кипятке, а сахар — отдельно.
— Не положено, — виновато потупившись, обронил сержант. — В стаканах не положено, — добавил он.
— Фу ты, я и забыл, где мы… — Михаил Прокофьевич насмешливо глянул на зарешеченное окно. — Как пишут во французских романах, дом был меблирован в стиле эпохи Людовика XIV. Впустить-то нас сюда впустили, но как же выйти-то, вот незадача… Вытаскивай, Дмитрий Васильевич, пояс из брюк, он тоже тут не положен. Засадили горемык без суда и следствия… Креста на тебе нету, понял? — Это уже опять вконец растерявшемуся сержанту. — У вас там в шкафчике должны быть три стакана, моих собственных, купленных на трудовые сбережения, но в тайне от жены, то есть с риском для жизни, и пачка рафинада, если только собакам не скормили… Ладно, окажи любезность, Гурина приведи…
Вид у Михаила Прокофьевича был утомленный. Рабочий день кончался, а работа у следователя — далеко не увеселительное времяпрепровождение, да и года брали свое. Михаил Прокофьевич очень смахивал сейчас на гувернера, доброго и ворчливого домашнего дядьку.
Мы, конечно, успели переговорить с ним об этом уходящем дне.
Гурин оказался высоким нескладным малым с неряшливой густой чуприной, прямым длинным носом, длинными руками, впалой грудью, острым адамовым яблоком и неспокойными темными глазами. Он был в тапочках и «выходном», незасаленном «хебе» — в этом костюме его задержали, из кармашка пиджака торчал обломок голубенькой расчески. Это был не тот человек, который мог бы представиться по «Автобиографии», и здесь нет ничего удивительного. Сноровистый катать колесные пары вагонов, привычный к тракторам и машинам, вообще — к железякам, он испытывает робость перед листом чистой бумаги, плетет черт-те что и потом сам поражается своему сочинению. В душе у меня шевельнулась жалость — вот прожил человек тридцать лет, родных схоронил, семью потерял, мужал на лесосеке да в пивных, друзей не завел, и никто не пришел к нему даже справиться: «Ну что же ты, Гена, сумасброд малахольный, дурень великовозрастный, а?.. Снова на прямой плацкарте в острог?..» Итоги грустные, согласитесь.
Мне почудилось, что Гурин был подавлен, и я не ошибся.
— Как же так, — хмуро, с укором произнес он, — Дениса убили?.. — И обвел нас воспаленным взглядом.
Мы переглянулись с Вариводой. Мы промолчали, но умолк и он, опустив голову. По улице проехала машина, донеслась приглушенная расстоянием музыка. Кажется, я слышал тиканье моих часов.
— Его убили 30 июня, вечером, около вокзала, — осторожно сказал я наконец.
Гурин поглядел на меня непонимающе и недоверчиво.
— А вас забрали именно тридцатого, вечером и на вокзале…
— Вон чего, — горько усмехнулся Гурин. — Пьяный, я в основном пугаю людей, а трогать не трогаю. К тому же — разве ногами, обутыми в тапочки, человека убьешь? — И выставил ноги в брезентовых тапочках. — Тут каблуки по крайней мере нужны, подковки…
Боже, я действовал против правил, создав у Гурина иллюзию, будто мы вправе подозревать его, для достижения цели не все средства хороши, и я был готов покаянно пасть перед ним; я был готов и плясать от радости, услыхав бесценное его сообщение. Но вместо всего этого, столь бесхитростного и человечного, был вынужден держать себя в руках, оставаться холодным, непроницаемым и трезвым до тошноты, черт бы все побрал в самом-то деле! Ведь до сих пор мы не знали, что Чигиря били ногами, но об этом, выходит, со слов Шадурского знает Гурин. Судебно-медицинская экспертиза обнаружила на ранах Чигиря следы слабой металлизации, что наводит на мысль о подковках, но только — наводит. Тут же категоричное: били ногами в тяжелой, с подковками обуви!.. Металлические предметы, найденные в районе места происшествия — на улице, в близлежащих дворах (сломанный разводной ключ, анкерный болт, скоба, кусок дюймовой трубы, арматурные прутья), изъятый у Волосевича свинцовый наладонник — все это было отвергнуто экспертизой.
«Подписка
Мы, нижеподписавшиеся, судебно-медицинский эксперт области кандидат медицинских наук Карасев В. Ф., судебно-медицинский эксперт Ольховатского района Семенчиков В. П., судебно-медицинский эксперт г. Ольховатка Михайловский Л. М., назначенные постановлением следователя Прокуратуры экспертами по делу об убийстве гр-на Чигиря Д. А., предупреждены об уголовной ответственности по ст. 177 УК БССР за дачу заведомо ложного заключения.
— Каблуки нужны, подковки, — повторил Гурин. — Вы это знаете не хуже меня. И не такой уж я конченый человек, чтоб идти… чтоб совершить… — Он облизал сухие губы. — И потом, я же любил Дениса, помню его с детства: он приходил к моему отцу, хлопотал о пенсии для него — ведь отец был малограмотный, а с войны тоже вернулся инвалидом… Знал бы паскуду, которая подняла на него руку, раздавил бы, как мокрицу… Я так и сказал ему, я ж вам не вру…
— Кому — ему?
— Да этому ребенку, которого сегодня посадили.
— Он не называл имени преступника?
— Нет. Конечно, нет. Говорит, что и сам не знает.
— И не сказал, откуда ему известны подробности?
— Нет. Кажется, нет.
— А если без «кажется»?
— Нет, не говорил… Хотя черт его ведает… Я так расстроился… Я вам не вру. Я вообще никогда не вру. Пусть будет хуже, чем есть, но врать меня не заставишь. Я все ждал, что хоть Денис ко мне придет, а он не шел, и я думал: хана тебе, брат, последний человек от тебя отвернулся…
Да, Гурин был явно удручен известием о гибели Чигиря. И искренне сожалел, — он нисколько не пытался этого скрыть, — что по пьянке снова влип в постыдную историю, что снова очутился в одной компании с публикой, перепачканной в крови, с хулиганьем и казнокрадами всех мастей. Вернуться бы в день 30 июня, прожить бы его иначе… А лучше бы вернуться в дни шестилетней давности, да не встречать там Кривца, не наводить его по хмельной бестолковщине на вчерашнюю жену, пусть даже она сто раз не «колобок», а «деспот»… И совсем было бы хорошо, если бы удалось отсчитать обратно лет десять, вернуться к той замечательной поре, когда еще печенка, не то что душа, была здорова, не разрушена алкоголем, когда только-только проявился тревожный, предостерегающий симптом — выпив с получки с мужиками, он, фитиль двадцатилетний, стал съезжать на детских саночках по лестнице станционного перекидного моста, горланя при этом: «Вот кто-то с горочки спустился…» И врезался в старушку, руку ей сломал… Тогда и состоялся первый суд, суд товарищеский, на котором взяли его на поруки, а председателем суда был никто иной, как Денис Андреевич Чигирь… Вон как оно в жизни все хитро перекручено…
Мы велели поместить Гурина в другой камере и затем привести к нам Шадурского.
Шадурский держался так, словно репетировал роль перед скорым судом, на котором надеялся сорвать «аплодисменты» приятелей. Если утром следовало вникать в суть вопросов Михаила Прокофьевича, обдумывать ответы, чтоб не сболтнуть лишнего, не навести напраслины, не «заложить корешей», то теперь, когда следствие закончено, явилось чувство внутреннего раскрепощения. Правда, этот поздний вызов на допрос и мое присутствие оказались неожиданными и озадачивали — что нужно этому очкарику, приехавшему из области, что нужно в девять часов вечера, коль все его «шалости» известны и доказаны? — но не умея долго рассуждать, он попытался попросту отмахнуться от докучливых вопросов. И виду старался не подать, что встревожился — это было бы оскорбительно, — но мы-то все видели и все понимали. Волк обходит стороною свежие пни и выворотни, они страшны для него своей новизною, загадочностью, а тут перед тобою все же, простите, не пни… Разумеется, мы принадлежали в его глазах к категории путающихся под ногами людей — и по нашим служебным обязанностям, и по чисто человеческим качествам, это безразлично. И коль так, позволительно было дерзить, надменно усмехаться, небрежно изрекать «интеллектуальные» чужие фразы вроде: «Седина еще не есть признак мудрости», и прочее, прочее. Столкновения с подобным народом, они по сути у нас каждодневны. Не знаю, как Михаил Прокофьевич, но что касается меня, я не могу, я не в состоянии свыкнуться с их жалкой фанаберией, с притязаниями на самому себе данную исключительность. Понятно, что я держу себя в руках, мой тон довольно ровен, канва допроса, надеюсь, логична, но не скрою, что это стоит больших душевных сил. Неуч, он не способен облечь в слова и объяснить своей «философии», он выражает ее поведением. Ему все должны. Все — его родители и его бывшие учителя, я и Михаил Прокофьевич, ты, читатель, и тот, кто прошел мимо этих записок, все живое и мертвое. Ему должен калининградский собор, где похоронен Иммануил Кант, и он карабкается по стенам, по кружевам из камня, чтоб аршинными буквами намалевать свое имя, ему должна земля, которую он топчет, должно все, что ползает по ней, бегает, прыгает, летает над нею, плавает в ее водах и тянется зеленой мутовкой кверху. Но почему?..
Из протокола допроса свидетеля Надежды Н., абитуриентки БГУ, бывшей одноклассницы Ф. Шадурского:
«По существу Федор даже на тройку никогда не знал ни одного предмета. Припоминаю подготовку к экзаменам за восьмой класс. Учительница русского языка и литературы сказала Федору, чтоб он вызубрил хотя бы один билет, на его собственное усмотрение. Было договорено, где этот, Федоров, билет будет лежать на столе.
Однажды на уроке он вновь довел ее до слез, и она сказала, что пойдет жаловаться директору. «Ступай, ступай, твое дело, — заявил Федор. — Но знай: билета твоего я брать назло не стану — красней перед комиссией. А трояк вы мне все равно поставите, никуда не денетесь».
— Ты продолжаешь упорствовать, будто тебе совершенно не известны обстоятельства гибели Чигиря…
— А чего мне может быть известно? Ничего мне не известно. Я знаю лишь то, о чем болтают повсюду. Даже меньше, потому что особенно не прислушиваюсь. Зачем мне этот — как его там? — Снегирь-Чигирь?.. А он, — небрежный кивок в сторону Михаила Прокофьевича, — все пристает. Теперь и вы приехали. Сядьте на седьмой автобус, прокатитесь от вокзала до химволокна — об убийстве узнаете больше, чем от меня. Или поймайте тех, кто это сделал. А меня не дергайте.
— И никогда нигде ни при ком ты не вспоминал о нем? — раздельно, жестко сказал я.
— Нет.
— У тебя, что же, память девичья?
Шадурский наморщил лоб, словно силясь что-то припомнить, но это что-то все ускользало и ускользало. Глаза его бегали, и он торопливо опустил их.
— Ты трепал имя покойного не далее, как сегодня, уже здесь, в КПЗ.
— Где это?.. Не знаю, зачем мне трепать…
— Но трепал же.
Шадурский тщетно пытался изобразить недоумение на своем лице.
— Что ж, придется пойти на очную, — сказал я. — Врал бы, да не завирался — понятия о товариществе, мужской солидарности у тебя весьма превратны. Не там ищешь, парень. Кстати, когда привезут в колонию, в драмкружок не записывайся — актер из тебя, извини, бековой.
Из протокола очной ставки:
Вопрос. Знаете ли вы друг друга и какие между вами взаимоотношения?
Ответ Гурина. С сидящим предо мной Федей познакомился сегодня в камере — его привезли во время обеда. Какие могут быть взаимоотношения…
Ответ Шадурского. Подтверждаю, что познакомился с Геной только сегодня. Отношения нормальные.
Вопрос. Как и при каких обстоятельствах был упомянут Денис Андреевич Чигирь?
Ответ Гурина. Федя рассказывал, за что его повязали. И сказал: за ерунду. А вот парней, которые избили ногами Дениса Чигиря до смерти, мол, никак не возьмут. И еще пожалел, что парни не догадались обчистить карманы Дениса, что пропало полторы тысячи рублей.
Ответ Шадурского. Я говорил в камере только то, что известно всей Ольховатке.
Вопрос Шадурскому. Вы дали подписку, что несете уголовную ответственность за дачу ложных показаний. Однако полчаса назад пытались убедить следствие, что не знаете никаких подробностей из истории с Чигирем. Как это понимать?
Ответ. Я говорил о том, что всем известно.
Вопрос Гурину. Не говорил ли Шадурский, от кого он знает об этих подробностях?
Ответ. Нет.
Вопрос. Не называл ли имен участников преступления?
Ответ. Нет.
Вопрос Шадурскому. От кого вы узнали, что Чигиря били ногами?
Ответ. Не помню. Может, на танцах, может, в кино. А может, на базаре, когда семечки покупал. Кто-то сказал, что били ногами, и — все.
Вопрос. Постарайтесь припомнить, кто сказал.
Ответ. Не помню. Я не старался запомнить.
Гурин и Шадурский были изолированы друг от друга. То есть каждого мы оставили наедине со своими мыслями. Шадурскому было предложено поразмыслить кое над чем на досуге, в тишине и одиночестве.