Острый кадык ходил вверх-вниз по тонкой шее, когда анархист каркал лозунги. Кристоф Гроб мечтал собрать толпу, но слушателей было немного.
Тех, кто уцелел во вчерашнем бою, Оврагов выстроил во дворе.
Гроб в полувоенном френче выглядел почти как солдат.
— Вермахт приехал.
— Ты в каком чине, фриц?
— Вы должны понять, за что сражаетесь! — каркал Гроб.
— По делу, коротко, — сказал Оврагов.
Оврагов не выносил чиновников, рапортующих громкими фразами; по долгу службы — слушал. Немецких болтунов слушать не обязан.
— Объясню, как победить Германию.
— Вы разведчик?
— Состою в боевой анархической организации «Красный фронт», — отчеканил Гроб, лязгая гнилыми зубами. — Мы могильщики западного капитала. Зачитаю обращение к русским людям.
— Пять минут, не больше.
— О вас забочусь!
Кристоф Гроб никогда ни о ком не заботился. Сам знал, что врет. Гроб никогда не был женат, у него не было детей, не было друзей — только товарищи по партии. Пил водку один, ел сосиски один, один спал на узкой кровати, мечтал об объединении человечества, ни единого человека в мире не любил, но защищал всех униженных в целом.
— Немцы не враги! — каркал Гроб, стоя перед бойцами. — Они тоже в беде! Всех везде обманули.
Ополченцы кривились.
— Не надо бояться Берлина!
Немолодые мужчины достали мятые пачки сигарет. Они не боялись. Страшно бывает, когда отрезают пальцы, когда плющат молотком половые органы. Убивают твоих детей — тоже страшно. А вообще привыкли. Глядели на немца и думали: «Еще один клоун».
— Я германец, из Берлина! Мы, германцы, — первые жертвы войны.
— Да неужели? — спросил ополченец.
Гроб каркал по-русски почти без ошибок — родители родом из Восточной Германии, выучили подростка языку социализма. Однако вдруг ощутил, что ему не хватает слов. Проблема была не в словарном запасе: просто, пока ехал в поезде, будущее выступление складывалось в логичную речь, а сейчас логика подвела. Убеждения оппонента — будь перед ним оксфордский профессор или российский эмигрант — он бы легко оспорил. А здесь чувствовал равнодушие, словно у шеренги бойцов никаких убеждений не было вовсе. Одноглазый полковник Оврагов стоял поодаль от шеренги и смотрел единственным немигающим глазом. Не спорил, даже приказы отдавал равнодушно, точно ему было безразлично, кто приказы выполняет. Приказал — и даже не сомневался, что все будет в точности выполнено. Так узкая дорога идет лишь в одну сторону: свернуть некуда, по бокам болото.
Кристоф Гроб старался не смотреть в сторону одноглазого военного.
Гроб продолжал, но менее уверенно.
— Дохлый город Берлин. Полгорода — мусульманские придурки, а другая половина — прусские наркоманы. Никогда и не было этого города, перед вами декорация. Дрянная декорация.
Ополченцы закурили. Полковник Оврагов разрешил немцу выступать, стало быть, законный перекур.
Гроб каркал:
— Уточняю! Берлин есть символ Европы. Давайте посчитаем, сколько лет отпущено символу. Бисмарк сделал Берлин столицей в тысяча восемьсот семьдесят первом. В девятьсот четырнадцатом году настал капут Империи. Тридцать три года прошло. Потом репарации, голод. Потом возрождение Рейха. С тридцать третьего до сорок пятого. Еще двенадцать лет. Потом Берлина вообще не стало. Стерли с карты, разделили. Объединился город в восемьдесят девятом. Обещали первый город Европы! Здание оперы построили, архитектора из Бразилии позвали. Снова тридцать три года Берлин надувал щеки. Тридцать три года, потом еще двенадцать лет, и еще тридцать три года. Все. Нет Берлина.
Никто не понял, зачем рассказывать про Берлин. Оврагов посмотрел на часы.
Желтые зубы анархиста показались в оскале — будто шляпки ржавых гвоздей сверкнули на крышке гроба.
— Нет Германии! Поймите!
— Есть, — сказал ополченец с пегими волосами: серые пряди грязных русых волос перепутаны с седыми прядями. — Сам видел.
Накануне подбили танк «Леопард», совершенно и абсолютно немецкое творение; решение послать немецкие танки утвердил канцлер Шольц. Подбили прямым попаданием, сдетонировало, рванул боекомплект танка, экипаж порвало на части.
Внутри горящей машины тлели обугленные фрагменты людей, один из умирающих кусков (нижняя часть тела отсутствовала) шипел немецкие слова. Уверяли, будто присылают только машины, а сами немцы в танках не сидят. Врали: вот он, немецкий экипаж немецкого танка — в разобранном виде. Прямо как семьдесят лет назад в тех же донецких степях. На развороченной башне «Леопарда» намалеван белый крест — такой в точности, как рисовали на германских танках семьдесят лет назад.
— Никуда не делся Берлин, — сказал ополченец. На пегой голове выделялся красный клок волос; перевязывать голову боец не стал, кровь была чужая: забрызгало кровью товарища.
Товарищ голову перевязал, потому что осколком срезало часть скальпа; боец с перевязанной головой сказал:
— Недобили фрицев.
— Тогда были «Пантеры», сегодня «Леопарды».
— Сами сдохнут без нашего газа, — сказал боец с перевязанной головой.
Политологи рассказывали про германское экономическое фиаско. Российский газопровод взорван, Европа замерзает. Закат Европы — про это ополченец знал, хотя теорию Шпенглера не слышал. Фамилия у ополченца с перевязанной головой была тихая — Епишкин. Он недоумевал, для чего понадобилось немцам присылать танки в город, где он прожил всю жизнь, где жили его родители. Когда Епишкину объясняли (находились такие смельчаки), что виноват сам Епишкин и его Донбасс, пожелавший отъединиться от Украины, ополченец разводил руками: а немцы тут с какого бока? Ему втолковывали: мол, немцы за порядок в Европе. А, теперь ясно, отвечал Епишкин, немцы за их орднунг. Тогда просто: раз немцы опять напали, их надо опять убивать.
И ему отрадно было, что агрессорам-немцам худо: инфляция и дефляция уничтожили в Германии привычный уют. Банки подняли процентные ставки, неудачники продавали жилье и не знали, где им жить. Хозяйки проверяли магазинные чеки, зарплаты на еду не хватало. Будет опять, как в 1929-м, говорили знатоки. Черт их разберет, что было в 1929-м.
— Вы должны помочь Германии, — сообщил Кристоф Гроб ополченцам.
Никак не мог перейти к главному. Все просто, но как найти слова, чтобы двинуть массы? Сотням тысяч бедных людей раздали оружие. Всякая мировая война ведет к революции: оболваненным беднякам надо объяснить, в какую сторону направить оружие. Так было после первой Франко-прусской, так было после Первой мировой, так было после Второй мировой, так должно быть сегодня. Но где взять красноречие Троцкого и Бланки!
— В Германии такие же обманутые бедняки!
Епишкин слушал немца и врагам не сочувствовал. Там, в Германии, тоже были дети и семьи, ничем не отличающиеся от донецких семей. Тоже соломенные волосы, пахнущие детским мылом, курносые носы любимых, поездки на речку на велосипедах. Говорящий кусок обугленного тела принадлежал отцу Гретхен и Ганса, но Епишкин не жалел Гретхен с Гансом: все фашисты, считал ополченец, заслужили смерть. Собственной судьбы боец не знал. Пару дней назад ему повезло, чиркнуло по голове ему и бойцу рядом; товарищ даже голову перевязывать не стал. Пронесло! И товарищи сказали Епишкину: в рубашке родился, теперь до ста лет доживешь, Епишкин! Епишкин поверил предсказанию, но как-то вяло поверил. На следующий день пуля, выпущенная украинским снайпером, пробьет Епишкину голову.
— Пусть скорее сдохнет Германия, — сказал Епишкин. — Хочу поглядеть.
— Разве одна Германия? — каркал Кристоф. — Вся Европа смердит.
— Так и пусть сдохнет, надоела.
— Она не из-за тебя сдохнет! Сама себя убила! Не смогла создать интернационал!
Как равнодушным машинам для убийства объяснить про братство угнетенных? Как им объяснить то, что Интернационал — первый, второй, третий, четвертый — не смог воплотиться в Объединенной Европе? Кристоф запоздало понял, что неверно выстроил речь. Надо было воспламенить сердца, но как воспламенить уголь, в котором тлеет лишь ненависть?
Слушателям безразлично, какая идея в Общей Европе. Но он обязан это объяснить! В очередной раз на Западе пересмотрели социальный контракт. Равенство прав, провозглашенное в 1789 году, в 2023-м отменили. Это сделали исподволь, цифровыми манипуляциями: по видимости — прогресс технологий, на деле — тотальный контроль налогообложения «среднего класса». Требовалось быстро объяснить суть стратегии капитала и перейти к революционной тактике. О, если бы Троцкий стоял перед строем, он бы нашел слова!
Кристоф Гроб искал, как подойти к главному.
— Промышленный капитализм сменился финансовым капитализмом, понимаете разницу? В первом случае производят товар, а во втором просто умножают деньги. А финансовый капитализм сменился цифровым капитализмом. Понимаете разницу? Финансисты просто умножают деньги, а высокие технологии организуют потоки, по которым идут деньги. Сто миллиардов или сто триллионов у богача, разницы нет — важно, встроен ли он в поток.
— Ну ты и скажешь, немец.
— Богаче стал тот, кто манипулирует массами, зависящими от его информации. И банки проиграли высоким технологиям. Идет война за распределение технологий управления. Люди уже не обкрадены, люди дергаются, как куклы на веревочках.
Ополченец зло засмеялся.
— Не обкрадены? Опять эшелоны чернозема везут в Германию, как во время Гитлера.
— Я все объясню. Вы же должны понять, почему крадут.
Гроб старался каркать понятно.
— Вам говорят что? Что воюете за демократию. А демократия — это воля народа, так? Давно придумали, как управлять волей народа. Но это накладно: избирательные кампании, вранье, телевизор, банки. Это старый капитализм. Сегодня додумались, как сделать, чтобы кукла сама себя заводила.
— Фриц, лично тебя кто завел?
Анархист опять сбился с мысли. Полковник Оврагов постучал по циферблату часов.
Кристоф Гроб поглядел в единственный глаз полковника с мольбой.
— Сейчас, еще два слова!
Кристоф составлял план речи на бумаге: вычеркивал абзацы и вписывал новые. Спрашивал советы у Рихтера.
— Как сказать лучше? Вариант первый: вы теперь не придаток машины — отныне вы уже сами стали машиной. Или так: вы стали для капитала не производителями товара, но производственной базой. Как, считаешь, понятнее? Я хочу показать, что людей можно даже не рекрутировать на войну. Они сами хотят умереть за свои права, хотя прав у народа нет.
— Попробуй доказать. — Рихтер думал о другом.
— Ты меня не слушаешь!
— Слушаю.
— Стараюсь изложить понятно! Близко к сути подошел! — Кристоф потряс в воздухе исчерканными бумажками. — Ответ уравнения знаю, а доказать уравнение не могу. Они мне не поверят!
Рихтер после приезда в Москву изменился. Говорил совсем тихо, прятал глаза. Анархист Гроб объяснял это так: оксфордский беглый профессор чувствует близкую смерть.
Рихтер сказал непонятно:
— Это просто — как с феноменом любви. Ты все понимаешь про любовь, анархист? Любовь охватывает человека целиком. Потом любовь к женщине меняется на любовь к Богу. Или соседствует?
— Ты о чем? — в ярости тряс исписанными листами Гроб. — Говори, как победить капитал!
— Скажу иначе. Важна идея общества, концепция — иначе зачем общество нужно? Идею Священной Римской империи заменили на идею Интернационала. А ведь идея та же самая: подчинение коллективу во имя общей любви. Идея Интернационала себя исчерпала. Тогда создали лабораторный гибрид Интернационала и Священной Римской империи — Объединенную Европу. Недолго жил гибрид.
— Не понимаю! — кричал Кристоф Гроб в бешенстве. — Мой единственный шанс! Я говорю с вооруженной массой! Должен зажечь сердца! Помоги!
— Надо спокойно объяснить людям, что они своим трудом строят. Начни с продукта, который совокупным трудом производит народ. При власти фараона рабы общими силами возводили пирамиду, то есть строили гробницу и памятник фараону. В Средние века общими усилиями строили соборы и замки баронов. То есть строили памятник феодализму. Потом в девятнадцатом веке строили заводы и корабли, чтобы покорять колонии. Памятник капитализму. Совокупный труд создает феноменальное воплощение общественного строя. А старый продукт куда при этом уходит? Ответь: совокупный общественный продукт, производимый обществом сегодня, он отменяет пирамиды?
— Что я тебе, марксист, что ли? — спросил Гроб с обидой. — Вообще не понимаю, о чем ты говоришь. Рабовладение и так далее…
— Я спросил поверх обычного экономического определения. Совокупный общественный продукт, если отвечать академически, как у нас в Камберленд-колледже принято, — это совокупность возмещенных обществом материальных затрат и создание добавочной стоимости, направленной на расширение благосостояния общества.
Кристоф Гроб скроил непередаваемую гримасу, закатив глаза и обнажив в презрительной ухмылке ржавые зубы.
— Вот не ожидал от тебя…
— Однако я считаю академическое определение неполным, — неуклонно продолжал Марк Рихтер. — Полагаю, что совокупный общественный продукт есть прежде всего идеалистический уклад сознания людей, это нечто большее, нежели материальная база социума. Пирамида не просто памятник эпохи, но символ общественного уклада. И раз символ общества существует, значит, существует субстанция, которую он символизирует.
Гроб хотел говорить про немедленное изменение мира, а не про древние пирамиды.
— Черт с ними, с пирамидами. Ну, пусть себе стоят, пусть туристы глазеют.
Рихтер тихо сказал:
— Пирамиды не просто стоят. Они воспроизводят сознание. На них смотрят потому, что пирамиды отвечают структуре общественного продукта, который мимикрирует, но не меняется. Барокко не сменяет Ренессанс в единый миг, а рококо не отменяет барокко. Стили в искусстве не часовые в карауле, стили не меняют по часам. Стили сосуществуют одновременно, стили как бы вплавлены один в другой, прорастают один из другого.
— И что?
— Платон и Маркс неправы, рассматривая «демократию» как альтернативу «олигархату», противопоставляя одну общественную формацию другой. Скорее прав Полибий или Макиавелли, которые говорят о смешении общественных форм управления.
— Ты о чем? — Гроб готов был отдать жизнь в борьбе за свободу; отдать свою жизнь или чужую — безразлично, но надо вести людей. Требовалось найти точку опоры, от которой оттолкнуться в борьбе.
Рихтер ровным, невыразительным голосом объяснил:
— Недавно понял любопытную вещь. Ты, вероятно, слышал о трактовке «Капитала», в которой «пролетариат» рассматривается как «избранный народ», что для монотеистического еврея существенно. Такая версия интригует, близко к правде, но неточно. Надо сказать так. Для Маркса «пролетариат» есть эвфемизм понятия «Абсолют» Шеллинга. То есть — Логос. То есть субстанция, аккумулирующая все энергии. «Пролетариат» есть эвфемизм «Всеобщего», или, как сказал бы Соловьев, «софийства».
— Ты рехнулся?!
— Логос нельзя опровергнуть — потому что опровержение будет внутри самого Логоса. Всеобщее нельзя опровергнуть. Отменить «пролетариат» как исторический феномен возможно, его даже отменили — нет пролетариата как такового, технологии и колонизация отменили пролетариат Запада. Но при этом «пролетариат» как «Абсолют» столь же неотменим, как неотменима идея пирамиды. Пирамида воплощает иерархию подчинения, «пролетариат», Абсолют, эйдос пролетариата воплощает идею равенства всех в труде.
Кристоф Гроб, который считал трудом борьбу, слушал и не понимал. Но хотел дослушать до конца.
— Макиавелли считал, что аристократия может сосуществовать с олигархией и демократией внутри одного социума, внутри монархической республики: просто идеи «аристократии» и «демократии», по Макиавелли, обслуживают разные страты. Но я скажу иначе. Отменить единожды созданный совокупный продукт невозможно. Общественный строй никуда не уходит, его не сменяет другой строй, но один общественный продукт как бы обволакивает предыдущий. Феодализм как бы завернут в республику, олигархат существует внутри демократии. Олигархия не оспаривает демократию, но вплавлена в демократию.
— Скажи понятными словами, — взмолился Гроб. — Мне с живыми людьми говорить, а не с оксфордской гнилью. — Нужна сейчас миру революция? Ответь мне просто.
— Надо сказать еще проще? Вот семья Кеннеди очень богата. Феодальные кланы, колонизировавшие земли индейцев, торговавшие чужим добром, бутлегеры, финансисты, нефтяные магнаты — они сейчас демократы, но феодальное богатство не отменили. С того момента, как равенство объявили законом, разве феодализм отменен? Равенство имеется, но и феодализм при этом есть. Все одновременно, невозможно служить одному строю и не обслуживать его начинку.
— Но анархия отменяет неравенство — и вопрос решен. — Гроб вспомнил о Бакунине и Герцене, сказал несколько резких слов в оправдание разделения общественного продукта и трудовых касс.
Рихтер ответил так.
— Допустим, неравенства нет. Но и равенства нет. Производство из Западного мира ушло, пролетариат (то есть класс пролетариата) отменили, капитал спрятался. Все западные граждане живут чужим трудом и даже трудом машин. Они равны в правах как эксплуататоры Африки. Но тем не менее неравенство растет. И люди продолжают строить, даже если они рантье. Рантье будто бы устранился от строительства — но он, тем не менее, строит! Рантье не создают видимый продукт, но они что-то строят. Что именно люди Запада сегодня строят?
Кристоф Гроб с ненавистью ответил:
— Строят систему контроля. Строят тотальную слежку за каждым человеком внутри капиталистической системы, строят налоговую систему, интернет, мобильную связь, систему кредитов — чтобы все всегда были должны государству, чтобы все были на виду. Теперь нельзя спрятаться.
— Нельзя спрятаться от равенства, верно? И говорят, что так придумано ради свободы и демократии, верно? Все институты созданы так, чтобы всех людей включить в единый процесс — вместе под единой системой учета. При этом у одного изначально больше, чем у другого, но закон равенства для всех один.
— Обман, — горько сказал Гроб.
— Безрукий не потому на скрипке не играет, что нот не знает. Демократия обернута вокруг феодализма, а феодализм обернут вокруг тирании — внутри кокона все равно стоит пирамида.
— Они все сделали, чтобы сбить народ в толпу. Дискотеки, музеи современного искусства, футбольные стадионы… средства связи всех со всеми… информационное поле, где каждый на виду… а внутри пирамида. — Кристоф мрачно поглядел на Рихтера и сказал: — Ты хочешь сказать, что строят демократию вокруг пирамиды?
— Строят кокон демократии.
— Общую гробницу.
— Можно и так сказать.
— Ради этого идет тотальная оцифровка всех членов общества. Скоро чипы начнут вживлять.
— Вот именно сейчас они создают новый кокон вокруг пирамиды. Ради этого война.
— Тогда я соберу солдат и скажу им так. При цифровом капитализме люди — не субъекты эксплуатации, и даже не товар. Люди — просто побочный продукт, отходы производства, как стружка у столяра. Продукт цифрового капитализма — тотальная информация обо всех. Тотальное подчинение общей схеме и есть сегодняшнее равенство. Цифровой капитализм производит демократию. Столяр строгает стол, летит стружка. Если сооружают демократию, то стружка — люди.
— Говори медленней и обдумывай, что говоришь. И не забудь — прошу тебя, Гроб, не забудь — Абсолют существует.
— Скажу так: вы надеялись, что новые рабочие места будут обеспечены обслуживанием машин. Это не нужно. Может работать робот. Казалось, освободилось время для высокого досуга. Но высокий досуг подразумевает творческий труд. А труд вообще не востребован. Произошло не отчуждение труда, но отчуждение социальной роли человека. Ваш труд отныне — только война и ваше равенство — в праве убивать.
— Верно, — сказал Марк Рихтер. — Какой из этого вывод?
— Уничтожить прогресс. Взорвать интернет.
— И как жить без интернета?
— Как раньше жили.
— Тебе возразят: а как же прогресс в медицине?
— Пусть будет прогресс в медицине, — великодушно согласился Кристоф.
— А все остальное сломаем?
— Ну да.
— Рассуждаешь как Байрон, — ответил ему Рихтер. — Помнишь речь в защиту луддитов, произнесенную в парламенте?
Кристоф важно кивнул, хотя чтение Байрона не входило в число его приоритетов.
— Байрон говорил в защиту луддитов, ломавших станки, — повторил Рихтер, — не против ткацкой промышленности. В защиту людей, но не против машин. Байрон показал, как прогресс, направленный на улучшение материальной жизни завтра, губит людей фактически сегодня. То, что видел он, — мелочь: примитивные ткацкие станки. А закончил он тем, что поддержал нелепую греческую революцию. Ты хочешь того же?
— А как совместить: машины сохранить, а рабочие места оставить? Байрон не посоветовал?
— Ответ в конце учебника знал, а доказать теорему не мог.
— Все докажет революция.
Они долго говорили. Кристоф делал пометки в блокноте и щерил гнилые зубы в ухмылке. Он знал, к чему звать: к революции против прогресса и тотального равенства на войне.
Самым примечательным стало то обстоятельство, что «демократическую идею» отныне воплощали элиты, а не демос, не народ. И народ, глядя на жирную элиту, обязан был верить, что видит воплощенную демократию. Повсеместно еще говорили про «международное право», но рухнул «общественный договор», и прежнее «право» перестало иметь какой-либо смысл. Президент Америки произнес сакраментальную фразу: «Настала пора создать новый мировой порядок». Вспомнил ли кто-нибудь про Neue Ordnung или нет — какая разница?
Как им объяснить?
Принят был «новый порядок», в котором места среднему классу (читай: третьему сословию) уже не было. Социальные равные распределения богатств общества отменили. Отныне всякий гражданин был лишь инструментом, необходимым для получения средств на нужды элиты, создавшей тотальный контроль равенства; по тому или другому ведомству граждан брали на учет и неумолимо выдаивали досуха. Нет, то был не средневековый феодализм — новый цифровой феодализм был гораздо лучше организован. Новый ослепительно-ясный порядок утвердили общей оцифровкой населения, налоговыми правилами, от которых нельзя увильнуть; объяснили, что это и есть демократия — ведь люди отдавали жизнь элите, поскольку элита воплощала демократию. И когда люди попали в тотальную зависимость от «демократического оброка» и от дани государству, тогда их подчиненное положение утвердили отказом от дешевой российской энергии, — это был точный шаг.
Отныне налог на жизнь повысился десятикратно. Всякий гражданин ощутил на себе, что значит выживать, когда энергия Запада распределяется среди элиты. А прочее — следствие: отсечение ненужной России от западного мира, закрытие Берлина как ненужных уже «ворот на Восток». И, разумеется, политическая мысль — та мысль, которая использовала слова «мировое право», — устарела в считаные минуты. Партии перестали воплощать концепции, «лево» и «право» перепутались, «зеленые» уже голосовали за войну, а экологию не защищали. Горели донецкие степи, взрывались палестинские дома, а партийцы (неважно, какой партии) кричали, не вкладывая в крик никакого содержания. Не было больше «социал-демократов», ничего не значили «христианские демократы», проекта Аденауэра — де Голля более не существовало. Средний класс — гордость Запада — выжали как лимон.
Немецкому анархисту все это было ясно, но как объяснить человеку с оружием, куда надо стрелять? Как сказать гражданину — обиженной берлинке, считающей растущие расходы на еду, донецкому ополченцу, стрелявшему в украинцев, — как сказать людям, убивающим чужих детей, что они стреляют сами в себя?
Кристоф Гроб собрал все свои силы, чтобы говорить твердо и убедительно.
— Послушайте! — сказал анархист вооруженным людям. — Вы убиваете себе подобных. Но вас всех используют. Вы сейчас вооружены. Вас много. Вы должны уничтожить систему контроля, потому что система тотального контроля производит войны как субститут труда.
— Надоел, — сказал боец с перевязанной головой.
— Некогда брехню слушать, — сказал боец, который головы не перевязал. — Работаем, братья. — И боец утвердительно кивнул своим однополчанам: мол, перекур окончен. Война.
Кристоф был взбешен, он каркал, желая проникнуть карканьем в сознание неумных солдат.
— Чего вы добьетесь, стреляя в тех, кто уже убит своим собственным правительством? — каркал Гроб. — Они такие же марионетки! Спасаете свою жизнь? Защищаете детей? Но ваше спасение не в том, чтобы стрелять в мертвецов. Их уже убили! До вас! Вся Европа парализована. Вы не туда смотрите, не там видите врага!
И анархист размахивал жилистой рукой — только черного флага анархии ему в руке не хватало.
— Вы — братья! Вы — сила! Вы можете изменить весь мир! Создайте мировую коммуну! На вас надежда!
— Пошел вон, балабол, — сказал боец.
— Идите маршем на Москву! Меняйте правительство! Смените олигархию Москвы на самоуправление. Потом сметите олигархический режим Украины! Потом штурмуйте Бундестаг! Почта, телеграф, интернет! Ломайте банки! Жгите компании акционеров! Спалите трасты! Разрушьте интернет! — это уже походило на нервный припадок. Кристоф трясся от возбуждения.
— Прибить дурака пора, — сказал ополченец, тот самый, которого завтра должны были убить.
— Поймите, — кричал Кристоф, — вы обязаны идти в бой ради себя самих, а не ради начальства! Националисты пролы убивают друг друга во имя интернационала богачей!
Он еще что-то кричал, но ополченцы расходились, не слушая болтуна.
Солдатам надо было приготовиться умирать.
Все ушли, только полковник Оврагов остался стоять напротив болтуна, сверля Кристофа взглядом одинокого глаза-прожектора.
Оврагов знал, что крикуна придется убить. Никаких эмоций одноглазый полковник не испытывал. Шла война, на войне всякий должен делать свою работу, война — это ежедневный труд.