Марк Рихтер взялся подсчитывать, как долго длится его путешествие, и сосчитать дни не смог. Только в Бахмуте он уже прожил две недели; разрушенный город был занят русскими войсками, ждали наступления украинской армии. От того, что пришлось менять квартиры, время растянулось и счет сбился. Сперва они спали в общежитии, уцелевшем на окраине. Света в общежитии не было, воды тоже. Кристоф Гроб, деятельный анархист, связался с военными, и военные пригласили их ночевать в укрепленном блиндаже — разумно в случае бомбежки. Спать в блиндаже среди солдат ни Рихтер, ни Рита не смогли: Рихтер не мог выносить разговоры — простые и страшные, — которые вели солдаты, а Рита была единственной женщиной в блиндаже, ей стало неуютно.
— Какие деликатные, однако, люди! — язвил Кристоф. — Путана и пенсионер! Не угодила вам солдатня, вы уж нас простите!
Но дело было не в том, что русские солдаты и уголовники-добровольцы показались Рихтеру чудовищами. Марк Рихтер не увидел в людях с оружием того пугающего, что ожидал увидеть. Солдаты не были фанатиками и не были садистами-душителями, даже патриотами они не показались. Это были люди, согласившиеся с тем, что убийство себе подобных (тем более, что начальство поощряет убийство) есть необходимая работа. Разговоры были простыми, производственными; как на заводе обсуждают технику безопасности, а в университете распределение лекционных часов, так в блиндаже говорили о том, пройдет ли противник заминированный пустырь, сколько человек примерно будет взорвано. Когда Рихтер спрашивал о нашумевшей резне в Буче, ему отвечали разумно и рассудительно. Мысль о том, что трупы гражданских — это «инсценировка» (как уверяла российская пропаганда), не представлялась солдатам сколько бы то ни было существенной.
— Может, и наши убили. А может, укры трупы разложили. По-всякому бывает. Сам не был. Но если бы был, как увижу, кто на другой улице стреляет?
Сказано было здраво, спокойно и равнодушно.
Рихтер спросил у солдата, неужели возможно немотивированное зверство. Спросив, подумал, что собеседник не понимает слово «немотивированное». Но тот понял.
— Есть оружие. Оружие стреляет. Вот ты, дед, ученый? Можешь рассчитать, куда ракета прилетит? Плюс-минус сто метров, верно?
— Но куда направить автомат, ведь можно рассчитать?
— Ты никак не поймешь. Автомат сам по себе не стреляет. Я стреляю. Я и есть оружие. Меня уже направили. Вот в эту сторону направили. А куда я попаду, разбирать потом будем.
— Но в детей?..
Солдат рассказал. Здраво и спокойно. Недалеко отсюда, на окраине Бахмута, он нашел в окопе труп ребенка.
— Девчонка. Лет семь. Застрелили. Кто стрелял, не знаю. А сверху на девчонку положили мертвую собаку. Я так понимаю, что тот, кто убил девчонку, захотел труп спрятать. Закапывать времени не было. Он собаку застрелил и сверху положил. Значит, ему неловко стало.
Слово «неловко» звучало буднично; иного слова солдат не придумал, иного здесь не поставишь.
Расспросы о брате не привели ни к чему. Ополченцы не видели старого профессора Романа Кирилловича, а Рихтер, пытаясь описать внешность брата, понял, что описывает сам себя. Седая борода, очки, сосредоточенный взгляд, рваная одежда; солдат, которому он описывал потерянного брата, пристально изучал самого Марка Рихтера, затем спросил:
— Твоя как фамилия?
— Рихтер.
— А ищешь кого?
— Рихтера.
— Ты, дед, умом тронулся. Сам себя ищешь.
— У меня старший брат пропал, — сказал Марк Рихтер. — Не знаешь, где он?
— Разве я сторож брату твоему? — резонно спросил солдат. — Сам потерял, сам и ищи.
Марк Рихтер ушел из блиндажа, нашел помещение с водой в пустом детском саду, перебрался туда. Рита пошла с ним. Кристоф уступил им часть своих запасов консервов.
Рита прожила рядом с Рихтером три дня, даже приняла участие в поисках Романа Кирилловича. Но потом она пропала. Марк Рихтер не удивился: цель Риты он знал, знал и то, что она от задуманного не отступится.
Сидя на низкой детской кроватке, Марк Рихтер считал дни, проведенные в поездке, дни без семьи. Дорога из Оксфорда до Москвы с долгими стоянками заняла едва ли не полтора месяца, а то и больше. Он пытался вспомнить, сколько дней занял эпизод с цыганским табором — и не смог точно вспомнить. Кажется, это было в районе польского города Тересполь. А еще была долгая стоянка в Орше. Да, правильно, в белорусской Орше стояли почти месяц. Еще были мутные дни в Москве. Всего вместе вышло три месяца, но ему казалось, что даже того больше. Что совершенно путало исчисления — это время года. Если верить тому, что прошло девяносто дней, то должна наступить весна, пожалуй, даже лето. Но под ногами — мерзлая грязь вечной осени, в воздухе сырость, небо тусклое. Рихтер подумал, что он просто не заметил, как миновало лето. Нет, не девяносто дней прошло, значительно больше. Девяносто дней или сто девяносто — легко сбиться, когда путь петляет. Ведь могло так быть, что в Москве они пробыли не три дня, а тридцать дней. Есть такие гиблые места, думал Рихтер, где время отсутствует. Эти места созданы как провалы в хронологии.
И многие люди в мире чувствовали так же, как он.
Война тянулась так долго, что прогрессивные граждане успели растратить запас гнева, финансисты отрегулировали механизм наживы, менеджеры освоили оригинальные коммуникации. Новых обвинений нет, жертвы привычны, прибыль стабильна, менеджмент отлажен. Человечество жило в эпоху менеджмента: важен не продукт, а механизм внедрения продукта. Соответственно, важна не война, а то, как разные реакции на войну помогают капитализации. Через полгода все заинтересованные лица успокоились.
А «простым» людям было все равно. Нервничали родственники покойных, но эти всегда переживают, неважно, что было причиной смерти. Наступила фаза безразличия, типичная для бессмысленной войны. Русские — нация рабов, орки, имперцы, а Украина — свободная страна. Почему свободная страна решила превратить себя в пустырь — непонятно. То есть понятно, но не очень. «Киев договаривается с западными компаниями о производстве и тестировании оружия на Украине, территория страны может стать полигоном для испытания вооружений», — так заявил украинский министр по вопросам стратегических отраслей промышленности Александр Камышин. Значит, «свобода страны» выражается в том, чтобы «стать полигоном для испытания вооружений»? Превратить свою страну в полигон — это точно «свобода»? Все граждане с данным тезисом согласились?
И вообще, погода мерзкая. То метель, то дождь, а все слякоть, дороги расползлись. Вроде бы потеплело, а опять заморозки. Время тянется, война не кончается, лозунги повторяются, и всем все надоело.
Прежние лозунги надоели. Столько месяцев подряд убивать — надо придумать что-то новенькое. Все ждут наступления украинской армии, теперь это новый рекламный бренд: «наступление». Вот начнется «наступление» и тогда — ах! Вперед! Правда, энтузиазма первых дней войны уже нет. Задор иссяк. Люди устают испытывать сильные чувства. Какие были очаровательные новости в первую неделю: «Русские варвары насилуют собак и воруют унитазы». Было интересно и классно. Потом про собак и унитазы забыли. «Наступление» — вот лучший лозунг на сегодня! Режим в России сгнил, сейчас мы его обрушим. Сейчас ломанемся танковыми дивизиями вперед, дойдем до нужных рубежей, возьмем, захватим… Что захватим? Деревню, в которой сто домов, из них семьдесят домов давно сгорело. А жители этой деревни уже десять лет полы моют в Италии. Они уехали на заработки еще до войны, потому что на Украине все разворовано. Как же все это надоело!
Русская культура — плохая, это, кажется, давно говорят. Толстой с Пушкиным — империалисты. Почему Пушкин — империалист? Он написал стихотворение, славящее Российскую империю. Памятники Пушкину на Украине снесли. Надо бы и памятники Данте снести во Флоренции — поскольку Данте славит Священную Римскую империю. Может быть, еще и снесут. Люди возбудились. Стреляют, убивают. Одни убивают украинцев, другие русских. Зачем убивать украинцев? Они нас предали. Неужели вот именно украинцы нас предали? Телевизионные комментаторы уверяют, что именно украинцы предали. Неужели это украинцы приватизировали завод «Азовсталь»? Неужто украинцы разворовали российскую оборонную промышленность? Нет времени рассуждать! Вперед, на Киев! Вперед, на Москву! И кричат, кричат. Все орут, все митингуют, у всех имеются коротенькие убеждения. Надоело. Сколько можно кричать!
Но ведь должен быть какой-то выгодополучатель от всего этого безобразия, думал Рихтер. Не бывает ведь так в истории, чтобы от Тридцатилетней, Столетней и Семилетней войны не образовался класс выгодополучателей?
Все западные деньги шли — исключительно — ангажированному классу менеджеров, сформированному из полиэтнического населения южнорусских городов. Эти менеджеры не представляли украинскую нацию и судьбой нации не интересовались. Менеджеры говорили не на украинском, но на русском языке просто потому, что в Харькове, Донецке, Мариуполе, Днепре, Херсоне, Одессе и т. п. городах говорят только по-русски. Менеджеров, обитателей южнорусских городов, которые уже старались играть на интернациональных площадках, в определенный момент провозгласили «украинцами», но с тем же успехом могли назвать их поляками, венграми, марсианами. Они были и не «украинцами», и не «русскими», и не «марсианами» — они были менеджерами. И они давно играли на интернациональной бирже. Менеджеры из южнорусских городов присвоили себе звание «украинцев» и говорили с планетой от лица «украинской нации», но в реальности они презирали этнических украинских крестьян. От лица «украинцев» было удобно говорить в настоящий момент, акции Украины котировались, вчера еще очень дешевые, сегодня эти акции выгодно было покупать. Но поскольку задачи войны куда масштабнее (с точки зрения менеджмента), нежели защита этноса, то неизбежно настанет момент, когда акции надо продавать. И лучше всего продавать акции на пике стоимости. Этнических украинцев отправляли на убой, и точно так же московские менеджеры, обитатели внутреннего кольца столицы, презирали убогое российское население: презирали и русских, и мордву, и марийцев, и бурятов. «Русская нация» убивала «украинскую нацию», так объясняли ситуацию налогоплательщику; но в реальности тягловый народ (собственно, «нацию») в обеих странах использовали как одноразовую салфетку, и при этом с трибун говорили от имени оскорбленного «народа». Менеджмент планеты давно не интересуется фольклором, иначе индейцы чероки и уроженцы Ямайки получили бы исключительные возможности в Америке. Менеджмент живет интересами менеджмента, и только ими.
Досадно, что попутно приходят новости о погибших: вот, газета «Вашингтон Пост» написала, что на Украине уже семьдесят тысяч человек потеряли одну или больше конечностей. Неприятные данные. Семьдесят тысяч человек — и все одноногие и однорукие. Это население среднего европейского города, скажем, города Бамберга. Или половина населения Оксфорда. Вот, допустим, приезжаешь в Оксфорд, а там каждый второй одноногий. Как к данному факту относиться? В общем, думает налогоплательщик, это не мы их послали сражаться, мы им просто дали оружие. Очень много оружия. Без нашего оружия они бы сражаться не стали, потому что не смогли бы. Мы их воодушевили на бой. В какой-то степени мы несем ответственность или никакой ответственности не несем? Тонкий вопрос, непростой вопрос.
И еще сложнее выглядит данная тема, если поинтересоваться: а почему же так много безногих и безруких? Должно быть некое объяснение. И объяснение есть: дело в том, что в украинской армии критично мало жгутов для перетягивания конечностей (так называемых «турникетов») и крайне плохо налажена медицинская эвакуация. Незначительное ранение в руку или ногу грозит смертью от кровопотери или потерей конечности, если поврежденная конечность не была перетянута турникетом и раненый не был вывезен в госпиталь в течение пяти часов. Но «среднее» время вывоза раненых декларировано как двенадцать часов, а турникеты закупают в Китае. В Китае турникеты закупают через нелицензированных посредников (в целях экономии), и турникеты эти настолько плохие, что рвутся стремительно. Раненые конечности практически всегда ампутируют — по той банальной причине, что на те сотни миллиардов долларов, что были дотированы Украине, не было возможности купить жгуты для перетягивания раненой руки и ноги. И, возможно, этот гражданин сумел бы разглядеть связь между фактом вливания денег в Украину и количеством смертей. И он спросил бы себя: если мы хотим спасти жителей Украины, то, возможно, их следует действительно спасать?
Налогоплательщик просто оплачивает кассетные снаряды и ленточные противопехотные мины. Таким образом западный демократ борется за принадлежность полуострова Крым. Где это, кстати? Ах да, это в Черном море. Идем вперед! Скоро победа.
Победа над диктатурой в России оказалась бы кстати — по той очевидной причине, что по городам, как это бывает во время диктатур, покатились аресты. Профессия сикофанта (так в Афинах именовали доносчиков) со времен античных и поныне — весьма востребована. Отчего-то считается, что в России доносительство связано со сталинским временем. Дескать, потом люди растеряли сноровку. Однако, когда стране потребовались новые доносы, их стали писать с усердием.
Скажем, геополитический клуб Сысоева, славная кузница евразийства, мекка национального самосознания россиян, был знаменит фундированными доносами: члены клуба анализировали, высматривали, выискивали, вынюхивали, найдя подходящую жертву — доносили. Ольга Николаевна Сысоева, крепко сбитая дама восьмидесяти лет, носящая глубокие декольте, ревностно относилась к миссии. Пропалывать российское общество, изводить крамолу — то было призвание. Собственной рукой подмахивала госпожа Сысоева письма, состряпанные сотрудниками: еще одним русофобом станет меньше, еще один враг России обнаружен и уничтожен. Суды над изменниками Родины, которые ранее привлекали либеральную публику и давали возможность продемонстрировать гражданскую позицию, стали делом заурядным. К тому же война и фронтовые сводки значительно зрелищнее, нежели многочасовая занудная говорильня в зале Басманного суда. Там, на экране телевизора — бац-бац! И за полсекунды полк выкосили; а тут надо слушать показания сторон три дня подряд, пока наконец невинной жертве не впаяют срок. Согласитесь, что по зрелищности заседание суда проигрывает танковой атаке.
Власти пользовались этим и под шумок войны провели судебные процессы над особо надоедливыми оппозиционерами. Случались въедливые субъекты, что выясняли движения финансов в России, оповещали мир, к каким рукам прилипли миллиарды. Несчастных приговорили не к пяти и даже не к десяти годам заключения, как сделали бы в мирное время. «Врагам народа» назначали сроки в двадцать пять лет «строгого режима» с отбытием в колонии «Черный лебедь», где выжить невозможно. И что же? Монументальная Ольга Николаевна Сысоева смеялась хрустальным смехом, читая строки приговора, — но где же борцы? Где, спрошу я вас, литератор Зыков? Почему молчит Клара Куркулис? Зачем немотствует Джабраил Тохтамышев? Почему в гостиной Инессы Терминзабуховой не организовано траурное чаепитие? Почему Олег Кекоев, комментатор Мандельштама, не облил себя бензином на Красной площади и не взметнул факел свободы в сизое небо державы? Ни единый борец с режимом на стогны града не вышел. Причина проста: никакой перформанс не шел в сравнение с массовым забоем людей в донецких степях и под Мариуполем. Когда мина отрывает человеку ноги и выворачивает внутренности, променад на бульваре уже не выглядит геройством. Как и в карточной игре, следовало повышать ставки. К этому не все готовы. Война заставила оппозиционеров сменить тональность — и вовсе замолчать. Убивают, знаете ли, всерьез.
Колонны беженцев, выходящих из Мариуполя (почему мирным гражданам не давали покинуть осажденный город до последней минуты — иной вопрос), были расстреляны дальнобойной артиллерией России — сделано то по ошибке или нет, никогда не узнаем. Учитель средней школы Мариуполя, пожилой Степан Сидур, буквально разорван на части прямым попаданием снаряда. Его сын — он пытался вывезти отца из блокадного города — был захвачен живым и допрошен. Выяснилось, что с его телефона передавали информацию о российском подполье Мариуполя, владелец телефона был украинским агентом; в ходе допроса применили электрошок — сын Сидура пытки не выдержал.
Пытали в русском плену, пытали и в украинском: по обе стороны фронта искали шпионов. Поскольку враги говорят на одном языке и внешне неотличимы, подозревают всех. И в России, и на Украине страшнее преступления нет, чем призыв к миру. Всякого, кто не одобряет смертоубийство, поражают в правах или арестовывают. Бабки, сидящие на скамейках у подъездов, получили новые темы для сплетен: в России одного объявили иноагентом, другого посадили за сочувствие терроризму, третьего выгнали за оскорбление русского флага, пятого осудили за то, что носит желтую майку и синие трусы — цвета Украины.
Страшно. Страх растекся по городам. Сколько можно? Надоело.
Надо привыкать к молчанию. Но оппозиционерам молчать сложно: оппозиционная деятельность — профессия, раньше большие деньги платили за открытый в протесте рот — только знай, рот открывай. Сейчас приходится выкручиваться.
Опять выкручиваться надо, как в брежневские времена. Снова самиздат? Из-под глыб? Надоело. И погода мерзейшая. Распутица, как всегда, в России. Уезжали прочь, искали новых работодателей в Европе.
Важно создать поле морального напряжения, чтобы западные граждане оценили искренность протеста. Как приводить себя в должное возбуждение, известно: единомышленникам следует постоянно повторять одно и то же, стимулируя нравственное сознание друг у друга. Важно ввести друг друга в адекватное состояние нравственного трепета. Но достигать высокого градуса в праведной истерике с каждым разом становилось все сложней. Планка требований к истерике (тон задавала искренняя Клара Куркулис) была чрезвычайно высока: следовало покаяться в русском языке, в признании Пушкина великим поэтом, в русских родственниках — от матери до двоюродной бабушки. Сама Клара Куркулис билась в падучей у Бранденбургских ворот в Берлине, собирая зевак, искренне переживая вторжение в свободную Украину и бичуя себя за то, что родилась в России. Кающаяся Магдалина не могла равняться в саморазоблачении с Магдалиной от демократии: Клара Куркулис прилюдно каялась в том, что ходила в русский детсад и впитала там дух имперства. Изгоняя бесов из самое себя, Клара Куркулис не забывала и других, прилежно отслеживала тех, кто в истерику не впадал, писала на таковых граждан пространные доносы в международные трибуналы: уж не путинский ли это шпион, коли не бьется в истерике, не проклинает поэта Пушкина и русский язык? Скажем, НН был замечен в том, что прогуливался возле памятника Толстому, а отсюда один шаг до резни в Буче. Прилюдная истерика Куркулис, падучая с пеной у рта — кто мог похвастаться такой же страстью? Но помилуйте — один день в падучей, два дня в падучей, а на третий день устать можно: ресурсы организма не безграничны.
Повторы в мимике и в репликах были осмеяны самими же оппозиционерами — то была месть персонажей, уличенных Кларой в недостаточной ненависти к России. Так, оппозиционер Зыков был уличен в чтении Пушкина, но, пойманный с поличным, литератор отплатил Куркулис саркастической колонкой в еженедельнике. Литератор предположил, что Клара Куркулис ест мыло, чтобы добиться натуральной пены на губах. Разумеется, то был гротескный образ, но исключительно обидный. С неуместным сарказмом Зыков написал, что вместо качественного провансальского мыла Куркулис употребляет польское хозяйственное мыло, и пена на губах приобретает коричневый оттенок. Литератор Зыков сам желал утвердиться на Олимпе протеста, использовал все средства, чтобы посрамить конкурентку.
В рядах оппозиции начались ссоры: кто искреннее и кто более предан идее демократии. Да, имеется конкуренция, а как вы хотели? В мире свободного рынка «свобода» есть не более чем один из продуктов, который можно продать с выгодой, а можно и без выгоды.
Скажем, в Париже открыли Институт свободной русской философии: мысль в изгнании! Опубликовали устав философского института: пункт первый — «осудить агрессию России». Каким образом осуждение агрессии относится к философии, неизвестно, но придирчиво проверяли всякого кандидата в мыслители. Прежде чем задаться вопросом, что первично — сознание или материя, требовалось осудить Россию. Конкуренция на свободную мысль дичайшая: только в Берлине открылось сто восемь новых русских издательств — и каждое ищет покровителя.
Недоброжелатели скажут, что русская интеллигенция «ловила рыбу в мутной воде» войны, а то, что вода цивилизации помутнела от крови — очевидно. Российские менеджеры закинули невод в мутную воду в плохо известной им Европе — вдруг повезет.
У кого-то судьба сложилась удачно: московский ресторатор, одессит Миша Шойхет, в своей карьере постепенно восходил от лже-итальянской пиццерии к эллинистическому ресторану «Порфир» в центре российской столицы, но в процессе великого исхода мыслящих людей на Запад провинциальный еврей попал в Оксфорд и возглавил паб «Смердяков с топором» на Коули-роуд. Майкл Шоу (так Шойхет изменил имя) удачно вписался в оксфордский ландшафт, теперь он подает Sunday roast профессору Бруно Пировалли и наливает пиво рабочему Колину Хею. Майкл Шоу сделался по-британски сух, суров и тверд. У менее везучих судьба не сложилась: московский куратор современного искусства, бойкий Арсений Казило, что блистал на столичных сценах, растворился в атмосфере эмигрантского Берлина. Пытался продавать украинское искусство (фамилия украинская, могло сойти с рук), но был разоблачен: должного сопереживания Украине в эмигранте не нашли. Предложили — о, есть ли мера унижению? — стать секретарем Влада Фокина, оппозиционного литератора, но привилегированного, с постоянной европейской пропиской. Как это — секретарем? Позвольте. Не понял. И надменно-ошарашенный взгляд — все-таки он куратор! Властитель, так сказать, дум. Объясняют: а все очень просто — в 8.30 начало рабочего дня, в 17.00 отбой, два выходных, медстраховка не предполагается, надо разбирать фотоархив. И сколько таких, оскорбленных европейской цивилизацией! Неожиданно выяснилось, что пресловутая «родина» — это не просто место, за которое постоянно стыдно, как за необразованную няню из деревни, а это еще и тыл, да-да, что-то вроде обоза с продовольствием. Оказалось, что когда родины нет, то тылы не прикрыты и полковая кухня не работает.
Не следует думать, впрочем, что российским патриотам, не покидавшим родину, приходится слаще.
Усталость скопилась решительно у всех, а требуется показывать живые переживания.
События требуют пафоса в груди! Вот строй депутатов народа — и каждый депутат (каждый!) выискивает в рядах изъян: а достаточно ли в соседе патриотизма? Время-то боевое! Собирается бронированный кулак украинской армии, недруги желают сокрушить русскую оборону на Запорожье, но российские патриоты дадут отпор… И надо вещать, шуметь, трещать! А что, если твой треск не слышен? А что, если твой сосед недостаточно пылок, не проявляет рвения? И сам уже чувствуешь усталость: боже, сколько можно питаться этой словесной жвачкой? Пропагандисты гальванизировали патриотичность парадами и плясками, ежедневная норма патриотизма должна держать гражданина в боевой готовности — а все аргументы уже истрачены. Нацистами украинцев уже называли, президента-комика уже осмеяли; все надоело. Тут ведь в чем опасность: важно не перепутать, над кем смеешься, а кого прославляешь — война делает риторику противников схожей до неразличимости.
Депутат Прокрустов на каждом очередном заседании Думы выдвигал все более несуразную поправку к закону: лишить пенсий тех, кто не одобрил спецоперацию на Украине, опечатать квартиры тех, кто уехал в отпуск в Турцию, обязать артистов Большого театра выступать на поле боя с ариями и танцами. Нет, и этого мало! Пусть каждый гражданин сдаст по литру крови! А если оппозиционер — то два!
— Ты уж сразу три литра бери! Пусть сдохнут!
— И возьму!
— Ты бы сам однажды в Донецк съездил. А то только Оксфорд знаешь.
— И съежу! Хоть завтра!
— Вот и поезжай!
— И поеду! — но энтузиазма в депутате Прокрустове не было.
Ему не хотелось туда, где стреляют в живых людей.
Неужели нельзя было просто жить? Чай пить, книжки читать. Но не умеют.
А время шло. Время растянулось, и от бесконечных повторений однообразных лозунгов даже такое интересное занятие, как массовое убийство, стало скучным. Надоело. Неужели ничего нового нельзя придумать?
И внезапная мысль: а что если нам не все известно? Вдруг нам не все цели смертоубийства сообщают? Сострадать убитым устали. Точно так же сострадали жителям Ирака, Вьетнама, Афганистана, Сербии, Сирии — первые месяцы сострадать легко, потом надоедает. Сперва люди сострадают активно; потом забывают причину, по которой надо сострадать. Как долго можно стоять у постели умирающего? Отчего он, кстати, помирает? Поскольку у войны не было очевидной причины, то не нашлось идеолога, который мог витийствовать долгое время подряд.
Надо бы найти кого-то, кто освежит первоначальные впечатления от агрессии.
Мировые войны потому и мировые, что имеют не одну цель, а несколько; от войны к войне — цели множили. Цель Франко-прусской войны 1870 года определить легко (становление германского Рейха и купирование революционного духа 1848 года), но война 1914-го велась разнонаправленно: и за колонии, и за революции, и за династии, и за капиталы; а уж война 1939-го делила мир между коммунизмом, фашизмом, империализмом, социалистической демократией и новым типом колониальной демократии, и эта война велась каждым из участников за свой собственный интерес. Гражданин одной из стран-участников не мог не видеть, что круг интересов мировой войны раз от раза расширяется и что интерес его собственной страны и его партии — отнюдь не единственный. То, что в современную войну вовлечены все страны Запада, никто не скрывал. Начавшись как локальная операция (ее сперва окрестили «колониальной» войной), новая война эволюционировала в конфликт России с западным миром и стала напоминать Крымскую войну 1854 года, но и это не было конечной целью конфликта. Когда свои интересы обозначили еще и Китай, и Африка, и страны Латинской Америки, то конфликт достиг масштабов мирового. Еще не мировая война, но уже мировой конфликт интересов — бесспорно. Мир раскачали — но уж не Украина была причиной качки и не свобода Украины была целью нового мирового противостояния. В мире хватало бед и проблем — и без Украины, и помимо Украины; проблемы Украины были не только не главными, но даже не были второстепенными целями.
Война воспроизводила сама себя, война стала автономным организмом, живущим по собственным законам. «Финальный» бой, в котором планировали убить еще полтораста тысяч людей, ждали. Сражение произойдет на никому не интересном пустыре, — однако эффект от смертоубийства должен сказаться в землях, удаленных от линии фронта.
Людям, вышедшим на смертный бой, мнилось, что они сражаются на столбовой дороге истории, но сражались они на обочине дороги, в канаве, в темноте — ради людей в далеких светлых гостиных.
Полковник Оврагов, которому предстояло вести бой, знал, что умрет, и не мог понять зачем. Даже до полковника доходили слухи о секретных переговорах, о том, что стороны торгуются, что на кону огромные суммы. Зачем им тогда его смерть? Значит, нужна.
Варфоламеев тоже знал, что умрет, и знал, что его смерть не имеет никакого значения для общего дела. Больше того, он знал, что общего дела не существует. Однако было нечто, что Варфоламеев не мог обозначить определенным словом, что превращало его смерть в необходимый символ — и уклониться от своей дурной судьбы он не мог. И Оврагов, и Варфоламеев — каждый на своем участке фронта — ждали сигнала. И в гостиных Берлина, Лондона, Киева, Москвы, Парижа, Нью-Йорка зрители ждали сигнала; сколько можно ждать! Зрители требуют поднять занавес!
Марк Рихтер в это время подсчитывал дни и постоянно сбивался со счета.
Вечерами бродил по разрушенному городу, спрашивал солдат:
— Вы старого профессора не встречали? Седая борода, очки…
И люди недоуменно глядели на человека, который ищет сам себя.