На пороге стоял бурсар Гормли, он возглавлял большую компанию. За спиной его пошатывался скорбный капеллан Бобслей: капеллан так волновался, что правой рукой опирался на Колина Хея, печатника с Коули-роад, а левой рукой опирался на плечо профессора Стивена Блекфилда. Друзья поддерживали капеллана, а ноги Бобслея будто не слушались хозяина, капеллан почти висел в воздухе. Впрочем, поскольку Колин и Бобслей провели несколько часов в пабе «Индюк и морковка», причина неустойчивости капеллана могла быть прозаической.
— Простите нас, Мария, — сказал Бобслей горестно, — для меня это очень неприятный день. День большой скорби. — Капеллан подумал, что бы еще сказать, и добавил: — Это день траура!
И он посмотрел на Марию и детей очень большими глазами. Капеллан умел в нужных моментах проповеди очень широко открывать глаза, так что взгляд делался особенно лучист.
— Здравствуйте, — сказала Мария, — вижу, что колледж принял решение в отношении нашего жилища.
Капеллан не нашелся что ответить. Гормли, бестрепетный служака, открыл было рот, чтобы сделать скучнейшее, протокольное заявление, и тут, оттесняя прочих, вперед выступил профессор Медный, которого заметили не сразу. Профессор Медный был тверд.
— Сантименты неуместны, — сказал Медный. Все, что делал сам Медный, всегда было уместно и правильно. — Речь идет о соблюдении социальной справедливости. Ни больше, ни меньше. Политика нашего колледжа, в том числе финансовая политика, всегда будет отстаивать этот принцип. Неукоснительно.
Здесь «уместно» (используя терминологию профессора Медного) пояснить, что выселение семьи Рихтеров проходило на следующий день после общего слета ученых воронов колледжа, на следующий день после так называемого собрания fellows, на котором обсуждают финансовую политику колледжа. Шурша черными мантиями, вороны занимают места в большом зале, и главный бурсар Лайтхауз делает доклад о состоянии капиталов, а мастер колледжа выносит предложения о новых инвестициях.
На вчерашнем собрании главный бурсар, финансовый кормчий корабля Камберленд-колледжа, неожиданно раскрыл перед учеными воронами неизвестные дотоле подробности инвестиций. Fellows, до сей поры уверенные в стабильности своего завтрашнего дня и прочном днище их общего корабля, были неприятно поражены тем фактом, что все финансы колледжа вложены в сомнительную аферу, построенную на денежных потоках, протекавших через Украину. Можно лишь вообразить себе то удивление (горькое, что уж там говорить, удивление), которое испытал всякий из профессоров при мысли о том, что зарплата его может существенно пострадать, а то и вовсе исчезнуть. «Но зачем, зачем?» — хотел бы спросить каждый из ученых воронов, но не спросил никто: всякий понимал, что ответа нет.
Лайтхауз пояснил товарищам по плаванию, что война сделала невозможным управление инвестициями, общий корабль несколько протекает, образовалась небольшая пробоина и о деньгах колледжа можно забыть.
— То есть как забыть? — ахнуло собрание.
— Бывают, знаете ли, моменты в общей судьбе команды, когда требуется смириться с невзгодами. Вот и с энергетикой перебои, и бензин дорожает. Демократия, if you know what I mean, требует жертв.
И поскольку алчный идол Демократии нуждался в жертвах ежедневно, все вороны были отлично осведомлены о прожорливости идола. Но одно дело, когда в жертву приносят африканцев, индусов или украинцев. И совсем иное — когда на алтарь демократии приходится класть цивилизованных граждан. Это, согласитесь, не одно и то же.
Тягостно было в ту минуту ученым воронам. Летают вороны недалеко и невысоко, и у каждого из воронов имеется кольцо на лапке, привязывающее к месту прописки; свободы особой никогда не предусматривалось; но о том, чтобы корабль пошел ко дну и насест утонул, речи ведь не шло.
Сразу после того, как жестокая проза финансиста повергла воронов в уныние, слово взял мастер колледжа, адмирал Джошуа Черч. Адмирал был облачен в черную мантию, подобно прочим членам братства, и более не носил флотский мундир; однако и в мантии он выглядел воинственно — ведь рассказывают, что кардинал Ришелье порой появлялся на позициях под Ла Рошелью в своем кардинальском красном облачении. Адмирал расправил плечи, причем воронам почудилось, будто под черной мантией звякнули ордена, — и поведал обществу приятные новости. Да, идет война. Да, варварская Россия напала на свободолюбивую Украину. Да, мы поддерживаем и будем впредь. Так будем же, и не надо забывать. Есть жертвы, которые мы приносим. Плечо к плечу и fingers crossed. Финансы колледжа пропали. Но! Правительство Англии, с одобрения короны, вынесло решение о конфискации всех российских капиталов, размещенных на Западе, о конфискации всей частной собственности, о снятии денег со всех счетов российских граждан. И, коль скоро наши с вами деньги были вложены в структуры, управляемые российским олигархом Полкановым, то деньги нам возвращаются — и с процентами!
Вороны захлопали крыльями, приветственные возгласы и общий восторг сулили незаурядный кутеж во время high table.
— А как же наш коллега Марк Рихтер? — поинтересовался гебраист Теодор Диркс. — Если не ошибаюсь, колледж делегировал его в Москву на переговоры.
— Не припомню такого поручения, — мягко возразил адмирал, — вероятно, вы услышали обрывок разговора и не поняли сути. Марк Рихтер никакого поручения колледжа получить не мог. Мы не вправе давать поручения тому, кто уволился из колледжа. Марк Рихтер утратил — это его собственное решение, которое я поддержал — все привилегии Камберленд-колледжа.
— Что касается его отъезда в Москву, — заметил профессор Медный, — то, должен сказать прямо, политическая составляющая этого поступка не находит у меня сочувствия.
— I can't agree more, — утвердила Элизабет Кэмпбелл.
— Видимо, определенную роль сыграло происхождение. Корни, — сказал профессор Медный.
— Остается решить, — адмирал вернул собрание к повестке дня, — что мы должны сделать с домом Марка Рихтера, с accommodation, временно предоставленной в пользование семье нашего бывшего коллеги.
— Пребывающего, обращаю ваше внимание, в Москве, — уточнил Медный.
Собрание ученых воронов рассмотрело вопрос всесторонне, учитывая тревожные сигналы с места, в частности — рапорты соседей о равнодушии жены Марка Рихтера к украинской трагедии. Решение было вынесено — и младший бурсар Гормли, специалист по вселению и выселению, отправился в дом Рихтеров, дабы очистить жилплощадь.
Достаточно было бурсара Гормли, но воспитанный Стивен Блекфилд вызвался сопровождать чиновника, чтобы смягчить удар, а профессор Медный присоединился, дабы удар стал болезненным и неотвратимо справедливым; что же до капеллана Бобслея, то, навестив предварительно паб «Индюк и морковка», прихватив для храбрости собутыльника Колина, он тоже примкнул к общей группе.
Группа, несущая дух закона и справедливости, вошла в дом, не дождавшись приглашения.
— Вот, кстати, и мой аспирант Каштанов здесь, — приветливо сказал Медный, заметив присутствие Каштанова, и, как это бывало всегда, профессор забыл, что уже не раз представлял своего аспиранта коллегам.
— Каштанов занимается этикой Ницше под моим руководством, и увлеченно занимается. Он еще нас всех удивит, не так ли, Каштанов?
Вошедшие, не церемонясь, сдвинули со стола игрушечных зверей; По упал на пол, тигр Ры съехал со стула. Мальчики тут же подхватили игрушки. Мария вынесла в комнату сумки, игрушки поместились в два больших рюкзака. Три чемодана с посудой и одеждой были уже упакованы.
— И вы Каштанов, — благосклонно сказал профессор Медный, — вы тоже имели некогда отношение к России. Знаю, неприятно вспоминать стыдное прошлое. Воображаю, как тяжело наблюдать за разрушением былой родины.
— Тяжело, — согласился Каштанов.
Аспирант стоял подле стола, ошеломленный происходящим. Даже не сделал попытки помочь Марии носить чемоданы, что было вовсе на него не похоже. Стоял, смотрел на оксфордских профессоров.
Чтобы развлечь окружающих в эти неловкие минуты — ну кому приятно наблюдать, как соломенная вдова выносит свой скарб в переднюю и одевает детей, признанных неподходящими для данной страны, — чтобы отвлечь присутствующих от малоприятного эпизода, профессор Медный позволил себе углубиться в политико-культурные дискуссии. Помимо прочего, это была его профессия: социальная философия.
— Итак, мы можем констатировать, мой друг, — сказал Медный, обращаясь к аспиранту Каштанову, но говоря нарочито громко, веско, вещая для всех, — что вы, ставший уже давно европейским гражданином, выбрали сторону справедливости и морали.
Каштанов не слышал его.
Каштанов сделал движение, чтобы помочь Марии — худая женщина несла сразу два чемодана. Жилы вздулись на ее тощих руках и на длинной худой шее. Мария отнесла два чемодана в коридор перед входной дверью — Каштанов не успел помочь.
Куда она пойдет, думал Каштанов. Я могу пригласить ее в комнату в общежитие. Но ей будет неудобно с детьми. И меня тоже скоро выселят. Они не остановятся.
Мария взялась за третий чемодан, видимо, самый тяжелый. Наверное, с посудой, подумал Каштанов. Как довезти посуду до Дона? Она же поедет на Дон.
— Мораль и справедливый закон, — сказал Медный. — Понимание этого закона сделало вас, Каштанов, достойным нашего колледжа. Сегодня многие осознали, что только это и является критерием в цивилизованном мире.
Мария несла чемодан, и синяя вена на ее шее вздулась. Старший мальчик хотел помочь матери, но не успел: Мария шла через комнату быстрым шагом. И Каштанов не успел тоже.
— Мы все, — тем временем говорил профессор Медный, — находимся, так сказать, в одной лодке. И эта лодка цивилизации и морали движется по бурному морю варварства.
И впрямь, многие в эти дни высказали сходные мысли. Министр обороны Украины говорил своим зарубежным коллегам, что его народ (т. е. население Украины) искренне готов пожертвовать собой за интересы западной демократии, — впрочем, сообщал ли министр об этом народу Украины, остается загадкой; но так ли это важно?
На площадях Берлина, Парижа, Лондона, Оксфорда и Штутгарта сотни и даже тысячи «хороших русских» отрекались от былой родины и лобызали жовто-блакитный стяг оскорбленной державы. Кто-то просил прощения униженно, кто-то старался напоказ, надеясь получить работу в западных компаниях, кто-то рассуждал философически — такое должно нравиться новым работодателям.
— Все чаще возникает мысль, что так называемый «проект Петра», так называемая «Россия», этот злобный выкидыш, должен прекратить свое существование навсегда, — говорил акварелист Феликс Клапан, стоя на баррикадах протеста, воздвигнутых напротив Бодлианской библиотеки.
— Что нам делать с этими русскими людьми? — разводила руками прогрессивная москвичка Терминзабухова.
— Я не буду расстраиваться, если от них останется радиоактивная пыль, их вырастили для этой цели, — говорил украинский куратор современного искусства Грищенко.
— Мы стали острием борьбы Запада! — восклицали получатели дотаций Запада и громче всех — по всем телеканалам — это говорила рыжеволосая валькирия Лилиана.
И только мрачный Микола Мельниченко говорил просто:
— Мы сражаемся, потому что у нас нет выбора.
В тот момент, когда шел этот разговор, Микола Мельниченко не думал ни о чем, кроме того, чтобы донести детей до надежного — насколько это может быть надежным — укрытия.
Хорошо бы не наткнуться на русские отряды — по слухам, в этих местах уже закрепились отряды русских наемников. Хотя наемников Оврагова вроде бы послали под Бахмут. Где-нибудь его обязательно встретим.
Микола Мельниченко старался гнать от себя эти мысли. О своем былом друге Каштанове он не вспоминал вовсе, однажды — теперь уже очень давно — подумал, что Каштанов окажется среди тех, кто будет в него стрелять. Но Мельниченко стер эту мысль из сознания, как стирают со школьной доски ненужные формулы. А тем временем Каштанову дали слово в общем хоре осуждения России.
Одним словом, когда профессор Медный попросил своего аспиранта присоединиться к общему хору осуждения, он дал ему шанс. Требовалось показать, что ты в этом русском доме — случайный гость.
— Я рад, что могу представить коллегам подлинного европейского ученого, который сознательно выбрал закон и мораль, — сказал профессор Медный.
Серое лицо аспиранта, лицо ящерицы с тусклыми глазами, повернулось к профессору Медному. Каштанов долго не мог заговорить. Мария одевала детей в коридоре, слышно было, как она выговаривает упреки младшему непослушному мальчику.
— Я стал сомневаться в том, что верно выбрал тему диссертации, — сказал Каштанов. — Ницше меня не убедил.
— Я бы выслушал аргументы против Ницше, — теософ Бобслей всеми силами желал отсрочить выселение семьи Рихтеров.
Аспирант присел на стул, где прежде сидел тигр Ры. Потом начал говорить:
— Сопоставил романтизм Ницше с романтизмом Томаса Карлейля. В Британии героические идеи Карлейля вошли в плоть культуры. Для меня стало открытием, что Карлейль был германофилом; уверен, всем известно: германский император вручил Карлейлю орден за поддержку во время Франко-прусской войны. А я не знал. Карлейль, социалист, отказался от британского ордена Подвязки. А вот орден от кайзера «за действительные заслуги» взял. Не ожидал, что социалист поддерживает Пруссию в борьбе с Францией. Тем самым Карлейль поддержал расстрел Парижской коммуны. То, что Ницще против коммуны, очевидно. Вообще говоря, связь парламентской Англии с кайзеровской Германией оказалась прочнее, чем принято полагать.
— Нельзя ли покороче, Каштанов? — резко спросил Медный. — Старайтесь говорить по существу.
— Итак, британский романтик счел расстрел Парижской коммуны расплатой за наполеоновские войны. Кайзер и наградил. Британского ученого, — упрямо повторил Каштанов. — Тогда я заинтересовался книгами Карлейля о французской революции и Наполеоне. Мне важно было понять, в чем парадокс героя, революции и сверхчеловека.
— К делу!
Каштанов говорил медленно.
— Для Ницше цель развития мира — производство избранных. Коммуна равных ему отвратительна. Здесь ясно: Ницше презирает революцию. Но социалист Карлейль стирает грань между революцией и контрреволюцией. Интересно.
До сего момента профессор Блекфилд терпеливо слушал трюизмы Каштанова. Снисходительность, приобретенная в общении со студентами, доминировала в его поведении. Потерпим. Блекфилд разрешил себе лишь краткое замечание.
— Элитаристские взгляды Карлейля широко известны. Их отмечал еще Бертран Рассел. Сравнивал как раз с ницшеанством.
— Не правда ли? — подхватил Медный, который был рад прервать унылую речь аспиранта. — Довольно, Каштанов.
Профессор Медный ждать был не в состоянии: нарушение университетской субординации непереносимо. Однако Блекфилд положил коллеге руку на плечо: мол, момент сейчас особый, семья уходит из дома, покидает гостеприимный город.
— Можно считать, что революции — это вспышки неуправляемого гнева. Так считал Карлейль.
Капеллан Бобслей, слегка вздремнувший на руках Колина Хея (посещение паба давало себя знать), пробудился и согласно кивнул.
— В известной мере наша цивилизация — это цивилизация героев. Но можно не верить в отдельных героев, а ценить каждого человека, и тогда надо считать, что революция — это единый, через века идущий процесс освобождения. Именно общий процесс отвергает Ницше, Карлейль, и революцию ненавидит цивилизация.
— Интересно, как революция учитывает прогресс, — спросил внимательный Блекфилд.
— Объясню, — сказал Каштанов. С профессорами нельзя так говорить. Это знали все в комнате. Каждый, даже рабочий Колин Хей, поняли, что Каштанову в университете не место. — Объясню. Если смотреть на всю историю человечества как на путь к освобождению человека, то христианство тоже революция. От чего же освобождается человек? Маркс считал, что человек освобождается от «необходимости», освобождается от унижения труда. Ницше считает, что человек освобождается от мелкой морали ради морали сверхчеловеческой. Кто-то думает, что человека освобождает эволюция общественного договора: от одного общества к другому обществу — социальный договор включает все больше локальных прав. Но — и вот что я думаю! — Каштанов нахмурил свое серое морщинистое лицо, все в комнате смотрели на невежливого аспиранта с изумлением. — Если новый общественный договор содержит больше свобод для человека, то только потому, что созданы условия, чтобы человек не мог этими свободами пользоваться. Непонятно?
— Мне трудно уловить вашу мысль, — сочувственно сказал Блекфилд. — Непонятно.
— Общественные договоры — это договоры рынка, их заключает война. Но революция — это война бедняка, которую бедняк ведет против рынка. Война идет всегда: война — это мотор торговли. И революция идет всегда: перетекает от революции Французской к революции девятьсот пятого года, и так далее: потом к Февральской, потом к Октябрьской. Понимаете? Война и революция — это два противоположных потока.
На эту реплику — академически крайне недобросовестную — профессор Блекфилд не стал отвечать.
— Социальная революция, — продолжал Каштанов, — повторяет свои лекала всегда. Великая Французская революция сформулировала алгоритм. Давайте сравним. В той революции «конституционалисты» — это кадеты и октябристы Русской революции, а жирондисты — это русские эсеры и меньшевики. Ведь это так? Жирондисты — это мелкобуржуазная революционная мораль, верно? Правда зажиточных реформаторов… В точности как эсеры… Кордельеры и якобинцы — это большевики, а санкюлоты и первая коммуна — это анархисты, вы согласны? А вот большевики времен НЭПа — это термидорианцы. И теперь перейдем к Сталину. Сталин — это, безусловно, Бонапарт двадцатого века. Сталин — Наполеон; по всем статьям он Наполеон, приведший революцию к статусу империи с республиканской конституцией. Он — узурпатор имперской власти, его ненавидят, как ненавидели Наполеона. Ну, уж не за лагеря ГУЛАГа его не любят англичане. Они его ненавидят, как ненавидели Бонапарта: ненавидят за то, что он осмелился уравнять социализм с колониальными империями. Я угадал? — и Каштанов посмотрел на профессора Стивена Блекфилда и на капеллана Бобслея.
Каштанов даже не заметил, что все в комнате смотрят на него как на умалишенного.
— За что вы ненавидите Сталина? — спросил Каштанов профессора Блекфилда.
— Неужели вы, Каштанов, успели стать сталинистом? — спросил Медный.
Каштанов отмахнулся.
— Не говорите глупости! — на своего научного руководителя Медного мятежный аспирант и не глядел вовсе. — Наполеон проиграл. Сталин умер и тоже проиграл. Социализм разбит. И затем — реставрация. Пятая колонна интеллигенции, Ельцин, Горбачев и приватизация — это же реставрация Бурбонов. Согласны?
— А что же такое украинская борьба? — спросил Медный, гордясь тем, что нанес точный удар. Польский профессор гордился тем, что он, принадлежащий к униженной нации, некогда порабощенной Российской империей, сегодня уже стал англичанином, сегодня он диктует ненавистной России, как ей, постылой, себя вести. Профессор Медный насмешливо слушал монолог своего аспиранта. — Как вы оцениваете революцию Украины?
— В этом-то все дело, — сказал Каштанов. — Сам не понимаю… Мой близкий друг Мельниченко там… Сражается за революцию. А я не понимаю. Впервые слышу о революции, которую совершают во имя капитализма. Во имя прав трудящихся революция бывает. Революции анархистов — сколько угодно. Но революция во имя капитализма…
— И все-таки, как быть с революцией достоинства? С чем вы, Каштанов, сравните Украину? — спросил Медный. — В вашем анализе, — слово «анализ» профессор Медный уронил, как роняют использованный бумажный платок, — наблюдается просчет.
— Надо назвать. Украина — это Вандея.
Каштанов произнес слово «Вандея» буднично, как само собой разумеющееся, словно он извинялся за то, что очевидное надо объяснять.
— Но вы ведь это и сами понимаете? А я только недавно догадался. Украина — это Вандея России, всегда ей была, это принципиальная контрреволюция. Ну конечно же. Вандея.
— Ха-ха, — сказал Медный, приглашая присутствующих посмеяться над неграмотностью студента, — неужели? Значит, контрреволюция. А мы, наивные, здесь на Западе, мы считаем Украину революцией. Сожалею, что наши долгие беседы, видимо, были напрасны… Сегодняшний конфликт Российской империи и революции вы воспринимаете…
— Как восстание Вандеи, поддержанное монархиями всего мира.
Блекфилд развел руками.
— История — это сложнейший процесс, уважаемый Каштанов. Мне кажется, — профессор Блекфилд был деликатен, — мне кажется, не стоит спешить с обобщениями.
— Случилась контрреволюция, все радовались. И я тоже. Была в России приватизация, натуральная контрреволюция… А знаете, что странно? Контрреволюция победила и вдруг исчезла… убежала… сама… ее никто не прогонял… — медленно, подыскивая верные слова, сказал Каштанов. Он впервые говорил так свободно с учителями, и слова давались с трудом. — Профессор, случилось нечто странное… Сегодня все олигархи, которые развалили социалистическую собственность, уже выехали на Запад. Нет, что-то с контрреволюцией не так… Для кого же тогда делали контрреволюцию? Если нечто делают внутри общества, то это делают ради общества? Олигархи, слова такого мы раньше не знали… это те, кто управляет демократией, потому что у них больше денег, чем у простых людей. Они зачем управляют страной? Деньги олигархи взяли из общего бюджета страны… они хранили капиталы, которые взяли у русского социалистического общества, на Западе, а теперь и сами уехали на Запад из России. Все. Получилось, что приватизировали социалистическую собственность для того, чтобы увезти капиталы прочь из России? И вот, спрашиваю: куда делась перестройка? Скажем, в Британии была революция Кромвеля. А потом была Реставрация. Но ведь реставрацию произвели в стране не для того, чтобы результаты реставрации вывезти прочь из Британии? Иначе — зачем реставрация? Тогда можно не реставрировать… А русская перестройка уехала на Запад. Курьез какой. И получилось так, что контрреволюции в России больше нет… ее перевели в западные банки. Разве Украина с перестройкой воевала? Нет. Когда была перестройка, то Украина с контрреволюцией не воевала… Контрреволюция всем нравилась… Вот и наш колледж деньги вкладывал… Украина сейчас воюет с тем, что осталось в России — воюет с ограбленным народом. И вы мне говорите, профессор, что на Украине — революция… Хорошо… я вам верю… Ну, вы столько всего знаете… Но разве революция воюет с ограбленным народом? Нет, мне кажется, должно быть прямо наоборот. С ограбленными бедняками воюет контрреволюция.
— Нет, это неточно, — сказал Блекфилд. — Иное дело, кому деньги принадлежат. Денег в России осталось предостаточно. И воюет Украина не с русским народом, а за свою независимость.
Профессор Блекфилд с интересом наблюдал за эволюцией сознания аспиранта; оксфордского профессора, как подлинного ученого, радовала самостоятельность мышления. Но неуправляемая самостоятельность подчас заводит далеко.
— Любопытное рассуждение, — согласился Блекфилд, — со многим соглашусь. Однако не олигархия определяет характер Российской империи, хотя (в этом вы правы) именно олигархический строй позволил к империи вернуться. Почему бы вам (академический вопрос) не рассмотреть феномен Российской империи сам по себе — вне связи с капиталом?
— Я и сам запутался, — грустно сказал Каштанов. — Но я помню — хотя был молодой, — как социалистическую собственность стали рвать на части. Мне чего-то недостает в рассуждении. Сам вижу, что не учел чего-то. Если смотреть на Великую русскую революцию в перспективе истории, то перестройка и Украина — это Вандея, — закончил Каштанов. — Ведь у Вандеи имеется мораль — и она закрепляет навсегда разрушение социализма.
— Вы все перепутали, Каштанов, — грустно сказал тихий Блекфилд, — идет война с возродившейся империей, которая не допускает в себе никаких революций. И социализма в этой Империи нет и быть не может. И Украина отнюдь не Вандея, возможно, Вандея — это Донбасс, хотя я не сторонник таких псевдоисторических аберраций.
Аспирант Каштанов пересек комнату и вышел в коридор.
— Я ведь не сказал, что все понял до конца. Я сказал, что запутался. Может быть, Вандея — это Донбасс. Только мне в цивилизацию дороги нет. Мне и самому грустно.
Никто из профессоров не сказал ни единого слова: Бобслей скорбел, Медный был слишком возмущен, а Блекфилд испытывал глубокое сожаление от того, что талантливый человек погубил себя — и что же сказать самоубийце? В том, что Каштанов себя погубил, сомнений не оставалось.
— Мария Павловна, — сказал Каштанов, — позвольте мне.
Он взял самый тяжелый чемодан, с посудой. Потом перехватил и второй чемодан.
— Повесь мне на плечо рюкзак, — попросил он старшего мальчика.
Каштанов был невысоким, но крепким человеком. Он принял на плечо рюкзак, тряхнул плечом, чтобы ремень сел плотнее; поднял оба чемодана, потом изловчился и взял второй рюкзак тоже. Подхватил второй рюкзак той же рукой, которой держал чемодан полегче.
— Вы сильный, — сказал маленький мальчик. — Вы прямо как рождественская елка.
— Как азиатский верблюд, — сказал Каштанов, и старший мальчик засмеялся.
Старший мальчик вместе с Марией нес третий чемодан.
— Вы проводите нас до вокзала? — спросила Мария.
— Если позволите, мы поедем вместе, — сказал Каштанов. — Как же я могу отпустить вас одну? И еще с детьми.
— Мы с Асланом, — сказал младший мальчик, который нес льва Аслана, Пуха и Пятачка в руках, — и еще с Пухом. Не волнуйтесь, дядя Каштанов.
— Вот именно, — сказал Каштанов. — Аслан меня тоже будет защищать. Лучше с ним идти.
— И куда же вы поедете, Каштанов? — спросил профессор Медный. — Ваша диссертация, как понимаю, уже забыта. Куда направляетесь?
Каштанов повернулся к профессору.
— В Россию, — сказал Каштанов.
— Занятия философией в России, — заметил Медный, — всегда крайне проблематичны.
— Я по профессии пилот, — сказал Каштанов. — Слышал, в Донецке нужны летчики.