К книге
Сторож брата. Том 1Том 1 Главы 1–25. Глава 21 Под знаменем категорического императива
85%
Том 1 Главы 1–25. Глава 21 Под знаменем категорического императива
23

Тщетно Роман Кириллович Рихтер объяснял соседу в тюремном лазарете, что во времена Киевской Руси не было ни украинцев, ни русских, а возникли эти нации много позже, уже в пятнадцатом веке. Украинец не верил, он считал Романа Кирилловича путинским агентом.

— Вы еще скажите, что слово «Украина» обозначает «окраина», — и украинец скалил длинные запорожские зубы, кривые, как ятаганы.

— Ну, разумеется, слово «украина» означает «окраина», что же здесь обидного? — кротко отвечал Роман Кириллович.

— Вы ответите за это! Державник! Имперец! — и заключенные поворачивались спинами друг к другу. — Убийца! У меня рашисты друга в Херсоне убили.

— Кто убил? — Роман Кириллович и говорил с трудом, и слышал плохо.

— Рашисты!

— Кто это такие? — старый ученый модного слова не знал.

— Это русские фашисты! Вы все — рашисты!

— Помилуйте, — слабым голосом отвечал Роман Кириллович, — я не убивал вашего друга.

— Но вы имперец!

— Простите, не понимаю этого слова.

— Вы лжете! Путинист!

— Я вам не лгу.

— Чувствую, вижу, что вы за русскую империю!

Роман Кириллович был укрыт тонким серым войлочным одеялом, до того изношенным и местами прохудившимся, что одеяло совсем не грело. Но тело старого ученого было настолько слабым, что холод уже не тревожил его — Роман Кириллович почти не чувствовал окружающей реальности, не ощущал ни тепла, ни холода. Так, вероятно, чувствует себя выброшенная на берег рыба, думал старик.

— Скажите правду! Имейте смелость сказать: вы за империю?

— Не вполне уверен, что мы вкладываем одинаковый смысл в это слово, — печально сказал Роман Кириллович. — Но, чтобы упростить для вас понимание, скажу, что я действительно за империю.

— Ага! За империю! Так и знал!

— Чтобы быть предельно точным, я — за идею софийства. Понимаете, о чем я? — Роман Кириллович с трудом повернул голову к соседней койке. — София — это четвертая ипостась Бога, согласно некоторым теософам. Это давняя тема… София — ну, как же вам попроще? — это как Мировая душа у Шеллинга… Понимаете? Или, например, вечная женственность… Вторая часть «Фауста», да?

— Отвечайте прямо!

— Я же прямо вам говорю. Можно ведь было и от гностиков начать… Но вы спрашиваете про русскую империю… Я и не стал про греков рассказывать. Отец Сергий Булгаков считал, что София — это Церковь в процессе становления. Слияние всех трех ипостасей Господа в единую мудрость. Софийство можно трактовать как Империю в высшем понимании этого слова.

— Не увиливайте!

Разговоры шли в тюремном госпитале еще за месяц до войны. В эту самую минуту брат Романа Кирилловича, Марк Рихтер, находился в поезде, на границе с Российской империей. Россия стягивала войска к границам Украины, европейские государства тренировали украинскую армию, готовя хлопцев к войне.

Романа Кирилловича переместили в лазарет почти сразу же после ареста, так что обычных процедур: допросов в следственном комитете, причитающихся многочасовых ожиданий в так называемом «стакане» он не отведал. Утомленный организм Романа Кирилловича отреагировал мгновенно: несчастный ученый обвалился в обморок при первом же допросе, и медики констатировали инфаркт. Сполз на пол — руки стали тяжелыми, ноги подломились, лицо побелело; к Роману Кирилловичу кинулись судейские, вызвали доктора. Случай был не смертельный, но Роман Кириллович собрался умирать; воля к сопротивлению в нем иссякла, если таковая когда-либо была.

Досада вдруг отпустила его. В первые часы заключения профессор переживал несправедливость и даже выразил конвойным недоумение. Дикость ареста и даже самого подозрения в том, что Роман Кириллович злоумышляет на государство, была очевидна любому, кто знал образ мыслей ученого. Роман Кириллович был убежденным государственником, обдуманно пришел к выводу, что Россия обязана вернуться к имперскому статусу и не поддаваться на провокации западных демократий. «Произошла ошибка!» — обращался Роман Кириллович к своим конвойным, потом сообразил, что повторяет реплики арестованных Сталиным коммунистов: те тоже сетовали на ошибку следствия.

Ошибки нет, решил Роман Кириллович. Россия готовится к войне, как в поздние тридцатые годы, аресты закономерны. Как иначе уберечься от хищений и шпионажа: надо чистить ряды граждан. Россия долгие годы пребывала распластанной перед любым авантюристом, каждый, алкавший свободы, обретал таковую, отщипывая свой кусок от безвольного тела. Так женихи, захватив дворец Одиссея, резали его скот, пили его вино и насиловали служанок. И если пришел конец всякой свободе, то почему мне следует быть свободным? Он смирился сразу и окончательно.

Приближалась Вторая крымская война, так расшифровывал события Роман Кириллович; державы Запада объединяют силы, чтобы поставить Российскую империю на место — но это потому так, что идея мировой Софии уже невозможна. Россия обязана была взять на себя эту миссию. Ах, будь мне на двадцать лет меньше, с каким энтузиазмом включился бы я в полемику, думал больной. Война идет не «за Украину», но «против России» — вот в чем дело. Любопытно, что события снова ткутся вокруг Севастополя. Мистический город. А формальная причина — Балканы, Турция, Украина — не столь важна.

Невезучего ученого везли на железной койке, снабженной ржавыми колесиками, по лязгающему кафелю тюремного коридора, и он безропотно следил, как стены плывут мимо него, травянистые стены, бугристые от краски, положенной комками в несколько слоев. То, чего опытные заключенные добиваются путем интриг и симуляций, Роман Кириллович получил мгновенно — и лежал теперь, задыхаясь, под серым одеялом в лазарете. За стенами тюрьмы прогрессивные люди обсуждали его судьбу, планировали освободить с условным сроком, искали, как повернуть дело, а Роман Кириллович был уверен, что идут последние минуты жизни.

Обидно уходить так, в бетонной комнате, покрашенной в зеленый цвет. Но, впрочем, какая разница. Допрос был нелеп потому, что ответов Роман Кириллович дать не мог, предшествующие события представились глупыми. Зачем это было: музей современного искусства, Украина, война, деньги, рынок — он не делал усилия разобраться. Мучать его не стоило: главное уже давно прошло мимо. Хорошо, что для себя успел понять общее движение событий; личного унижения можно было бы избежать; впрочем, Россию сейчас унизят сильнее.

Впервые за много лет Роман Кириллович пожалел, что рядом нет брата. Сейчас ему самое время вернуться, думал старый профессор. Возвращение Одиссея никогда не приветствуется теми, кто грабит его дом, но ведь однажды надо вернуться. Женихи давно вошли во двор к Одиссею, говорили они на разных языках: кто от имени рынка, кто от имени прогресса, кто от имени демократии — и все женихи рвали страну на части. Они шли стеной, женихи и танки, они желали прогресса. Роман Кириллович изменить ничего не мог; оставалось умереть.

Унизительные допросы в полной мере были восполнены разговорами с соседом по тюремному лазарету, учредителем пенсионного фонда «Доверие» Бориславом Лядвой, обвиненным (облыжно, как утверждал обвиняемый) в хищении сорока миллионов рублей. Борислав Лядва был не чужд интеллектуального дискурса — даром что личные интересы лежали в плоскости финансовой. Посещая порой Киев, финансист находил время для лекций куратора Грищенко — где вы найдете лектора столь убедительного? Найдя в обездвиженном Романе Кирилловиче слушателя, который скрыться от беседы не мог, финансист обрушил на профессора систему доказательств того, как Россия веками душила южного соседа.

— Сочувствую, — сказал Роман Кириллович, хотя нисколько не сочувствовал.

— Чему сочувствуете? — вскипел Лядва.

— Вашему горю, — вежливо сказал Роман Кириллович, глядя на упитанное лицо собеседника.

— Нам не треба вашего сочувствия! — кричал в самое ухо Роману Кирилловичу негодующий Лядва. — Не треба! Вы нам долг отдать должны. Вина ваша перед Украйной велика! Искупить надо! Ты вот чем помог Украйне?

Поскольку Роман Кириллович даже самому себе был не в силах помочь, предложение помочь Украине показалось неосуществимым. Сам он никогда в Киеве не был, Малороссией интересовался мало, пристрастий к малороссийской кухне не питал. Вины перед Украиной не чувствовал никакой, о чем и сообщил соседу по больничной койке.

— Видите ли, я сторонник софийского экуменизма, — пояснил старый ученый соседу, и Лядва вытаращил глаза, — и, если взять за образец софийства жизнь и взгляды русского теолога Соловьева, то надо отметить, что в глубоко русской семье Соловьевых по материнской линии присутствует и польская, и украинская кровь. Эти народности органично сплетаются в единую судьбу, что, разумеется, не исключает и семейных ссор…

— Дед, ты рехнулся?

— Простите, голубчик, не понял вашу мысль. Нет, я не сумасшедший, если вы об этом. Я просто болен.

— Тогда чушь не мели, понял? Рашизм! Империя! Помогаешь Вооруженным силам Украйны?

— Нет. Да и какая от меня помощь? — резонно добавил Роман Кириллович, парализованный болью.

— Нечем помочь? А треба долг отдать! Деньги треба перечислить в Украйну! Деньги у тебя есть?

— Но я никому ничего не должен, — сказал Роман Кириллович и отвернулся к стене, выкрашенной в зеленую краску.

— Не должен? А Крым? Крым ты отобрал? Ты! Ты! Ты за Путина голосовал!

— Ни за кого я не голосовал, — слабым голосом ответил Роман Кириллович Рихтер, — прошу, успокойтесь. Какое мне дело до Крыма?

— Крым — украинский! Согласен, дед?

Сердечная тоскливая боль сковала грудную клетку, сделала всякое слово и даже дыхание для Романа Кирилловича затруднительными.

— Вы, голубчик, напрасно меня мучаете. Пожалуйста, прошу вас, помилосердствуйте. Нет, Крым не украинский исторически. Или украинский, если вам непременно хочется. Какое значение имеет мое мнение? Крым был греческим, генуэзским, татарским, российским. Это мифологическое место, воспетое греческими и русскими поэтами. Еще Вергилий и Гомер… Нет, насколько я знаю, к украинской культуре Крым отношения не имеет.

— Так ты за аннексию Крыма! Имперец! А вот помощник американского президента Блинкен считает… Я тебе даже Снайдерса процитирую! Знаешь Снайдерса?

— Помилуйте, я настолько чужд политики… Американская культура тоже весьма далека от Крыма… Впрочем, я могу не знать деталей…

— Ты не выражал протест! Не выходил на площадь! Ты должен был уехать из фашистской страны!

— Куда же я поеду?

— Как это — куда?

Борислав Лядва, уроженец Кривого Рога, затем житель Москвы, а с некоторых пор гражданин Монако, давно сделал свой выбор и отряхнул прах России от ног своих, а попался российским правоохранительным органам он случайно, по досаднейшему недоразумению. Бизнесмен вернулся в Россию на короткий срок, чтобы продать пентхауз и вывезти в Европу кое-какие предметы искусства; европейский гражданин въехал в пределы авторитарного государства по паспорту Монако, где его фамилия была написана столь заковыристо (Lyaidva), что не должна была вызывать ассоциаций. Однако вычислили и выследили. «Пасли меня, суки!» — восклицал Лядва, и обида на собственную наивность, на злокозненность российской полиции, на державность узколобых рабов жгла сердце в буйноволосой груди.

Борислав Лядва изложил умирающему Роману Кирилловичу геополитические и культурные взгляды. Украина желает быть европейской державой, не имеющей отношения к азиатской России — и это (согласно версии Борислава Лядвы) наконец понял весь просвещенный мир. Украина всю свою историю алкала воли, Петлюра и Бандера, Шухевич и батальон «Азов» — это вехи на пути к свободе. Свобода, понимаете?

— Дед, ты меня внимательно слушаешь?

Роман Кириллович Рихтер слушал и не спорил; напористый баритон гражданина Монако заполнял пространство лазарета, гудел под бетонным потолком. Они победят, думал Роман Кириллович. Украина всегда была слабым звеном империи, с нее начнется распад одной шестой. Ну, сама Россия и виновата, подумал Роман Кириллович. Свое предназначение быть воплощением Софии, вечной женственности, следовало осознать всем миром, так ясно, как осознали это Соловьев и Блок. А я сам, как я здесь оказался? Кто виноват? Если бы сами русские не превратили свою страну в помойку, ничего бы этого не случилось.

— Помните Петлюру?

— Простите, кого? — Роман Кириллович думал о цикле «Стихи о Прекрасной Даме» поэта Александра Блока и о трактовке Софии через ренессансную модель. Беатриче была для поэта Блока образцом, думал Роман Кириллович, и, скорее всего, строки «Девушка пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю» — аллюзия на последние песни «Рая». Ах, как же это мне раньше не приходило в голову, думал Роман Кириллович. Это же так очевидно: Беатриче, встреченная Данте в первый и единственный раз в храме, и девочка, поющая в церковном хоре в стихотворении Блока, — это одно и то же лицо. Но ведь Беатриче — то есть вечная женственность, бесплотная любовь, ставшая для флорентийца символом небесной империи — она и стала прообразом русского софийства.

— Ты меня не слышишь, дед? Петлюру знаешь?

— Но Петлюра… — вяло начал Роман Кириллович. И замолчал. Ему был скучен и безразличен Петлюра и мятежные порывы гетмана, неинтересны скачки в степях, отвратительны расстрелы, митинги и все прочее, составлявшее славную летопись свободы, представлялось кровавой бессмыслицей. Разговоры о свободе настолько надоели, что Роман Кириллович устал еще до того, как начал спорить. — Знаете, мне не только Петлюра, мне Николай Второй и Троцкий тоже не нравятся! Совсем не нравятся. Для чего все эти прыжки…

— Симон Петлюра — борец за национальную свободу! Подумаешь, погромы! Он просто не мог остановить погромы. Шапку надо снять перед Симоном Петлюрой и поклониться герою! — кричал Борислав Лядва, выражая мнение как украинского патриота, так и гражданина Монако. — Россия не более чем географическое понятие!

— Наверное, вы правы, — с тоской сказал Роман Кириллович, чья география свелась к койке, зеленой стене, подушке, набитой поролоном.

Его сосед, однако, успокоиться не мог. В этой войне (как, впрочем, и во всех иных войнах) наиболее беспощадными становились не солдаты, а зрители бойни. Поскольку средства информации расширили количество зрителей с амфитеатра колизея, где на арене шла резня, до миллиардной аудитории — отныне всякий обыватель Европы и Америки принимал участие в обсуждении боев. Мало того, всякий обыватель стал знатоком культурной истории славянства.

— Раскрой уши, дед! Полезно послушать!

Украина желала, чтобы ее культуру провозгласили европейской, а русскую культуру посчитали варварской и отменили. Русская культура обманом просочилась в культуру мировую, но теперь требуется ее извлечь из мировой культуры, как энцефалитного клеща из человеческого тела, куда клещ забрался. Так и Толстой с Достоевским проникли в культуру мира. Вина русской культуры теперь доказана! Сказав это, Борислав Лядва сам поразился, до чего стройно и логично это прозвучало. «Имперское сознание», а именно оно, как теперь должно быть понятно, есть мотор русской культуры, является содержанием творчества Пушкина, Толстого и всех остальных русских империалистов. Запретить «Войну и мир», как «Mein Kampf»!

— Толстого с Пушкиным запретить. И Блока отменить. А Бандере памятник поставить? — тихо спросил Роман Кириллович.

— Что ты сказал, рашист?

Роман Кириллович лежал, отвернувшись к стене, и слушал яростные инвективы Лядвы. Бизнесмена можно понять, думал тихий Роман Кириллович. У него погибли друзья, погибают невинные люди, начинается один из многих конфликтов России с Ржечью Посполитой… С Украиной… Жестокий спор о первородстве. Досадно, что никого симпатичнее Бандеры они не нашли, а Шевченко — поэт не особенно яркий. Но ведь это не беда… Вероятно, все еще наладится… Русская культура виновата, считают украинцы; так думают от боли и векового комплекса младшего брата. И во многом украинцы правы: идея мессианства заложена в Софийстве. Но мессианство сами русские часто путают с так называемой «традицией». Это сложный вопрос. Ведь Мессия (Иисус) сам повинен в переиначивании традиции. Важно самим русским правильно истолковать идею Софии. Тот же вопрос задавал России и Соловьев: «Россия Ксеркса — или Христа?» Важно, чтобы идея мессианства была жертвенной, но не честолюбивой.

— Россия должна исчезнуть с карты! — кричал ему в ухо Лядва. — И Тимоти Снайдер тоже так считает!

Кто такой Тимоти Снайдер, было неизвестно Роману Кирилловичу. Но рассуждение типично. Так, в сущности, думает большинство людей, готовых к битве с Россией. И у них есть основания для атаки, если прочесть русское мессианство как колониализм. Но софийство не связано с колониализмом! Выжечь из украинского языка русский глагол было непросто: не было украинской семьи без русской родни, равно не было русского человека без украинского родственника; однако вдруг оказалось, что народы ненавидят друг друга давно.

— Это вечная война, дед! Трехсотлетняя! В Европе Столетняя война была в древности, а Россия в цивилизации отстала; в России Столетняя война прямо сейчас. Понял?

— Я не специалист, — ответил Роман Кириллович, — не могу ответить. Был бы здесь мой младший брат, он бы подробно рассказал о Столетней войне. К сожалению, мало знаю. Столетняя война, видимо, задала определенный алгоритм западной истории. Но вы заблуждаетесь, полагая, что вопрос закрыт. Столетняя война — в разнообразных ипостасях — периодически возобновляется. Даже сегодняшняя война… Проблемы никогда не решают до конца… Как и притязания славянских народов на место России в культуре мира.

— Опять имперство! Рашистов не перевоспитать! Только уничтожить.

— Столетняя война… Умоляю, не судите поспешно, вам бы следовало послушать лекции моего брата… Я четырнадцатый век не знаю… Столетняя война лишь аккумулировала структурное противоречие. Мы можем (с большой условностью и, тем не менее, мы имеем право так сказать) обозначить противостояние гвельфов и гибеллинов как конфликт, регулярно воспроизводившийся в истории Запада. Мировые войны двадцатого века, разумеется, находятся в коннотации Столетней войны. Все тот же спор гвельфов и гибеллинов. Я не слишком путано говорю? Украина к данному дискурсу отношения не имеет никакого.

— Не трожь Украину! Часть Европы!

— Вы правы: обозначая себя как часть Запада, Украина предлагает свое участие на фронтах Столетней войны.

— Украина героически обороняется!

— Да-да, конечно же… Войну следует прекратить.

— Не раньше, чем возьмем Кремль! — строго сказал Лядва.

— Пушкин поставил вопрос корректно: «Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет — вот вопрос». Но поймите, голубчик: это вопрос совсем не европейский, и не московский, и не киевский. Софийский вопрос!

— Имперец и рашист!

— Что вы, умоляю, поймите. Никакого «имперства» в природе не существует — в том виде, какой вам мерещится. Голубчик, вы же не скажете, что в категорическом императиве Иммануила Канта есть «имперскость». Хотя в обоих случаях имеется слово «империя». Это же, простите, нонсенс. Историческая миссия имеется, как ее можно отрицать? Для осознания своей исторической миссии России важно избежать честолюбия. Именно честолюбие в данном случае губительно. Украине — на тот случай, если эта страна пожелает занять место России — следует отказаться от честолюбия. Ведь миссия, на которую вы могли бы претендовать, вселенская! Откажитесь от честолюбия! — воззвал Роман Кириллович к Бориславу Лядве.

— Это от России мы откажемся! С треском!

И самый язык соседей — звук речи и буквы слов — стал непереносим. Комплекс культурной неполноценности терзал душу Лядвы; бизнесмен несколько раз вылетал из Монако в Киев, участвовал в свержении памятника Пушкину. Вместе с задорным куратором современного искусства Грищенко они пинали бронзовую голову поэта, лупили лакированными ботинками по бакенбардам бронзового идола, по его кучерявым волосам. Вот тебе! Получай, имперец!

Лядва красочно описал процедуру изничтожения кумира:

— Так ему и надо! Прочь, прочь из европейской культуры, имперский урод!

— А зачем это все? И с какой же культурой вы, отказавшись от России, будете отныне существовать, голубчик? — спросил умирающий (именно умирающим он ощущал себя) Роман Кириллович. — С кантианской?

— Вот! Как раз с ней. С кантинской. Как все цивилизованные бизнесмены, — подтвердил Борислав Лядва, не четко понимая, о чем именно идет речь.

Второй сосед Романа Кирилловича, тот, что лежал на койке справа, был русским, по фамилии Оврагов. Русский человек Варлам Оврагов кривился на характерный украинский акцент оратора. Варлам Оврагов был великорусским шовинистом. Таких не очень много (в противоположность мнению европейских журналистов), но все же иногда встречаются. Украину Варлам Оврагов не любил. Впрочем, судя по деяниям, Россию он не почитал также. Директор завода, отданного под нанотехнологии, был знаменит тем, что взял у государства ровно миллиард долларов, но ни единого дня не посвятил нанотехнологиям. Когда пришла пора отчитываться, в Японию были посланы эмиссары, закупили огромное количество микросхем и разбросали их на столах лабораторий. Приехала комиссия и дала заводу еще один миллиард. Оврагов рассказывал про махинацию хладнокровно, не ощущая вины. Дают, значит, можно взять. Так, в сущности, рассуждал и президент вольной Украины Зеленский, так рассуждал любой, кому предлагали деньги за то, чтобы он причинил возможный ущерб жизни других людей. Арестовали Варлама Оврагова спустя три года, и он досадовал, что не успел уехать.

— Не слушай ты хохла, — посоветовал старику Варлам Оврагов. — Мы таких, как он, в девяностые сразу в расход пускали. Шлак. А ты, дедуля, молоток, язык подвешен.

Варлам Оврагов был существом грубым и даже примитивным, в отличие от Лядвы, мыслящего историческими категориями. Все же в характере Борислава Лядвы сказывался благоприобретенный лоск Монако, а Варлам Оврагов провел жизнь в бесправных российских провинциях.

Оврагов поинтересовался, что именно присвоил себе Роман Кириллович.

— С виду ты ботаник, но ведь что-то спер?

Как это принято в местах лишения свободы, профессор поделился с соседями обстоятельствами своего дела и был жестоко осмеян. Профессор немногословно рассказал о бумажках, которые подписывал, и пройдохи умилялись его доверчивости. Роман Кириллович не подозревал, что через него шли «денежные потоки» и, узнав об этом, изумился.

— Вы хотите сказать, что деньги кто-то украл? — ужасался Роман Кириллович.

— Не было денег, лопух ты этакий! Не было вообще! Ты бумажки подписал, что деньги есть, а денег никаких не было.

— Были деньги, были, — покатывался со смеху Лядва, — только далеко и не у тебя.

— Это как с хуторянами, — пояснил Оврагов, — вот дают президенту-комику в Америке сорок миллиардов. Ты что, думаешь, хуторяне эти деньги получают? Да кто ж им даст?

— Не тебе судить о моем народе, имперец! — кричал Лядва. — За каждую пядь свободы…

— Прошу вас, замолчите, — взмолился Роман Кириллович. — Не могут же все обманывать. Есть интересы у стран. Оружие, наверное, покупают, или еду…

— На сало столько не надо, а оружие пиндосы сами у себя покупают за эти деньги, утилизуют старые железки.

Это было выше понимания старика. Только бы они замолчали, думал Роман Кириллович. Кант, Фихте, Шеллинг, противоречие между императивной системой Канта и Абсолютом Шеллинга — это он понимал. Но зачем самому у себя покупать оружие? Невыносимо слушать. Только бы замолчали.

Но соседи ссорились и остановиться не могли.

Оврагов цедил слова, Лядва кричал.

— Войска зачем на границе поставили?!

— Я, что ли, войска поставил? — цедил Оврагов. — Мне твоя окраина даром не нужна, век бы ее не видел.

— Зачем в суверенную страну лезете? — орал Лядва, грабивший пенсионный фонд, представлявший суверенные права пожилых людей.

— Куда хотим — туда идем. Вас не спрашиваем.

— Так, значит, Крым ваш?

— Да уж не твой. И что вам, дурням, неймется? Дня не продержитесь, — цедил Оврагов. — Вам пиндосы с англикосами оружие дают. Вы с этой вундервафлей обращаться не умеете, хуторяне.

Словом «вундервафля» русские презрительно именовали западные технологии (wunder waffe). Перед проверкой своего завода Варлам Оврагов отрядил отряд снабженцев на закупку «вундервафлей».

— Ни бабла своего у вас нет, ни промышленности, ни черта у вас нет, подачками живете.

— История на нас поставила! — кричал Лядва. — Нам суждено добить империю! Конец русне! История поставила на нас!

— Размечтался, — цедил злой шовинист Оврагов. — История на вас положила.

— Нет, история поставила!

— Положила. С прибором.

— Послушайте, послушайте меня, пожалуйста, голубчики. — Роман Кириллович поднял с подушки голову. — Я очень старый. И скоро умру. Но вам еще можно долго жить. Ради бога. Воруйте. Пейте водку. Не надо вам читать книжек. Только не убивайте никого. И друг друга не убивайте. Вам нечего делить. Вы одинаковые.

Но соседи по лазарету не слышали старика. И никто не слышал.

За две тысячи километров от тюремного лазарета готовились к бойне. Годами укрепляли донецкие шахты, выстроенные еще Сталиным на случай ядерной войны. Восемь лет готовили редуты по всем современным технологиям, и это были укрепления, рядом с которыми Атлантический вал или линия Маннергейма казались детской крепостью в песочнице. То был укрепрайон, способный спрятать армию в сто тысяч человек, причем в недосягаемой глубине, защищенной многометровыми слоями армированного бетона. Строили британские консультанты и американские технологи, но руки, руки были украинские — и степная воля, дикая воля к тому невнятному состоянию, которое именовали «свободой» и которое считали крепкой валютой на рынке, вела народ к смерти. Решено было убить много людей ради обретения веселящего газа, и за свободу готовы были умереть, как за «огненную воду».

В московском тюремном лазарете два человека, успешно грабившие страну, кричали друг на друга, а на границе славянских племен, давно ограбленных и доведенных до исступления, — сотни тысяч людей в военной форме ждали сигнала, чтобы начать убивать друг друга. Еще немного, и Россия попадет в капкан. Этот капкан ей поставила сама история. Ошибки быть не может.

И впрямь, Россия оскорбилась и сочла наличие планов на отдельную от России жизнь предательством. Что ж вам не милы наши братские объятья? Что ж вы все на сторону врага смотрите? И возбужденные русские патриоты желали стереть с лица земли отступников. А отступники желали видеть русских патриотов наказанными прогрессивным Западом.

Люди стали убивать друг друга с азартом, стремительно впали в состояние зверства: жизнь человека сделалась менее важна, чем статус государства, границы, территории, флаги, символы, гимны, и, уж конечно, жизнь оказалась вовсе обесценена рядом с таким всеобъемлющим и безразмерным понятием, как «свобода». Всякий, кто убивал, считал, что убивает другого человека во имя свободы, а что такое «свобода», никто толком не знал. Люди стреляли друг другу в живот, вырывали друг у друга кишки, выкалывали глаза, ломали ноги, отрезали языки и кастрировали пленных — и при этом говорили слово «свобода», считая это понятие сакральным. Иногда во имя свободы убивали они сами, иногда убивали их — во имя той же самой свободы. Свобода стала идолом, которому приносили человеческие жертвы, и алтарь «священной свободы» мазали кровью детей, а матери слизывали кровь сыновей с алтаря свободы и пели гимны шаманам, которые зарезали их деток. Убийство тысяч молодых людей совершалось в рамках привычного обряда поклонения свободе. На прежних войнах люди убивали друг друга ради прихоти монарха, по воле партии или по приказанию Бога. Люди прежде горевали, оплачивая жизнями своих детей покой господ или церковный обряд. Сегодня люди гордились тем, что поступают единственно разумно, принося детей в жертву; люди верили, что это нужно самим детям — пусть те пока еще и не до конца понимают, зачем умирают, но умереть надо. Люди доводили себя до исступления разговорами о свободе, которую у них отнимали, и отдавали за нее то немногое, что у них действительно было: мужей и детей. Телеведущие равномерно возбуждали пушечное мясо до состояния готовности к прожарке, но речи телеведущих сродни искусству поваров; важно было то, что мясо само просилось на вертел. Украинцы плясали на площадях, выкрикивая «кто не скачет, тот москаль», и во время скачек и прыгания доводили себя до гражданского исступления, до того состояния, когда человеческие жертвоприношения уже необходимы. Свободу надо кормить детьми — и кормили исправно.

Варлам Оврагов и Борислав Лядва хрипели и плевались друг в друга, а умирающий Роман Кириллович говорил:

— Прошу вас, голубчики, успокойтесь. Я вам сейчас все объясню. Поймите, милые. Фактически длится спор между Шеллингом и Кантом. И вот идея Мировой души позднего Шеллинга нашла свое воплощение в российском Софизме… — старый профессор бормотал, а два мошенника смотрели на безумца в недоумении.

— Свихнулся дед, — констатировал Лядва.

— Сбрендишь с вами, — согласился Варлам Оврагов.

— Дело все в том, что кантианская логика нуждается в апперцепции, то есть в прояснении всякого отдельного понятия, доводя туманное до ясно-бытового, чем занимался, например, Сократ. Вы помните диалоги с участием Сократа… И вот Шеллинг противопоставляет этому единый Абсолют… Вы скажете: неоплатонизм…

— Ничего этого мы не скажем, — уверил профессора Лядва.

— Но к чему мы придем? Не к тому ли, что сможем рассматривать текущую войну как спор Канта с Шеллингом?

— Тебе в генштаб надо. Когда мозги прочистишь, — сказал Варлам. — Но там таких чудиков не держат. Они своих наследничков в Оксфорд отправляют.

Верховные шаманы предпочитали спрятать своих детей, отсылали их далеко — в те уютные демократические страны, которые уже давно совершили обряд поедания человеческого мяса и теперь могли скармливать свободе чужих детей.

— Ничего, — цедил заключенный Оврагов, — и без Шеллинга разберемся. Вы, хохлы, допрыгаетесь. Доскачетесь. Я-то здесь сдохну. Но у меня брат есть. Он там, на Донбассе.

— У вас брат тоже есть? — заинтересовался Роман Кириллович. Про своего собственного брата Роман Кириллович Рихтер вспоминать не любил; но вот сегодня вспомнил. Но неожиданно подумал — у тяжело больных бывают такие озарения, — что его собственный брат может приехать в Москву. — У вас есть брат?

— Есть у меня брат. Полковник. — Вор выговорил эти слова с последней гордостью человека, которому есть за что умирать. — Вы еще все про него услышите. Вы еще вздрогнете, суки.

И точно. Услышали. Прошел день — и заключенных, в том числе больных, вывели во внутренний двор тюрьмы, построили в каре. Романа Кирилловича вывели под руки конвойные, затем поместили между Лядвой и Овраговым.

В центр каре вышел человек в полевой форме, высокий, с прямой спиной. Человек этот стоял спиной к Роману Кирилловичу, к тому же Роман Кириллович был настолько слаб, что слушал и смотрел через силу, глаза больного профессора поминутно закрывались.

Человек в форме говорил:

— Вы все преступники. Вычеркнуты из общества. Виноваты перед Родиной. Кто под следствием. Кто-то ждет отправки на зону. Обращаюсь в основном к тем парням, которые получили долгий срок. Предлагаю искупить вину. Я здесь вербую бойцов. Почти наверняка убьют. Это не учения. Расход боеприпасов вдвое больше, чем при Сталинграде. Тяжелее, чем под Сталинградом. Отступать нельзя. За дезертирство — расстрел. Второй грех: наркотики. Расстрел на месте. Третий грех: мародерство. Насилие, сексуальные контакты с флорой и фауной — расстрел. Мне нужны только штурмовики. Только те, кто пойдет до конца, будет резать и убивать. Короткое собеседование. И в грузовик — вперед. Убитых хороним около часовни. Героев хороним на аллее героев. Через полгода выходите на свободу. Время на раздумье — пять минут.

Они сошли с ума, думал Роман Кириллович, вербуют убийц. Что творится с моей Россией?

— Слышал, слышал? — восторженно шептал обвиненный в крупных хищениях Варлам Оврагов. — Ты все понял? Вот он, мой брат!

Предыдущая главаГлава 23 из 27Следующая глава