Пузырь свободы, который прогрессивное человечество надувало тридцать лет, вдруг лопнул. Ведь бывает так, что пузырь лопается? Например, мочевой пузырь.
Так думал Марк Рихтер возле двери вагонного туалета. Он переминался с ноги на ногу, как делают все мужчины, стремясь приостановить позывы к мочеиспусканию.
Командир подразделения Луциан Жмур решал вопрос просто: мочился на просторы степи через распахнутую в тамбуре дверь. Но профессор (пусть даже бывший) такого себе позволить не мог.
За ним выстроилась очередь: Соня Куркулис также пожелала пройти в дамскую комнату; за ней встала в очередь Жанна Рамбуйе и затем вышел из купе ее супруг Астольф, пристроился следом за женой; за спиной парижского аристократа встала польская монахиня; замыкал колонну украинский куратор Григорий Грищенко, сияя желтыми панталонами. Как и в древних советских поездах, в вагоне экспресса «Париж — Москва» было всего два туалета — но справлять нужду необходимо всем. Пассажиры экспресса занимали очередь в клозет, сохраняя невозмутимый вид. Неудобство, возникающее в очереди в туалет, заключается в том, что даму нельзя пропустить вперед.
— Вы последний? — нежным контральто спросила у профессора Соня Куркулис.
Не скажешь ведь: après vous, madame. Не говорят так в очереди в туалет.
— Э-э-э… да… вы, полагаю, будете за мной… — неловкая ситуация, когда светская беседа длится в очереди в отхожее место.
— Я буду за вами, — сказала вежливая Соня Куркулис.
— А я, в таком случае, займу очередь за Соней, — сказала Жанна Рамбуйе. — Безобразие, что в купе нет туалетов.
— Зато демократично.
— Позвольте, — сметанным голосом осведомился куратор в лимонных панталонах у всей очереди, — вы не пропустите меня вперед?
— С какой стати? — изумился Астольф Рамбуйе.
— Мне очень надо.
— Всем надо.
— Но мне действительно очень надо! — воскликнул Грищенко.
— Хм… Даже не знаю, как вам объяснить… Это невозможно.
— Все терпят, и вы терпите, — сухо сказала Жанна Рамбуйе.
— Сестра, — обратился Грищенко к польской монахине, — пропустите меня вперед.
— Видите ли, мне самой надо туда попасть.
— Но мне нужнее! Прошу понять!
Хоть здесь, думал Рихтер, есть прямая демократия. Как на тинге. Не пошлешь депутата вместо себя помочиться. Везде подменили выборы соревнованием марионеток, а партии заменили пузырями. Но мочевой пузырь ничем не подменишь.
И вот все лопнуло, только очередь в клозет осталась неизменной.
Многие предсказывали, но никто не верил. А может быть, Токвилль истолковал «демократию» не так, он же пытался отделить «демократию» от революции? Или подвел Джефферсон? Или Хайек сплоховал, или Поппер подкузьмил? Или чикагская школа подкачала?
— Непристойно так долго занимать место общего пользования! — заявила Жанна Рамбуйе. Парижский шик и оксфордский лоск отступили перед естественной нуждой.
— Это противоречит нормам общежития, — согласился супруг.
— Но у вас в Брюсселе, полагаю, отхожих мест много.
— Да, у нас с ватер-клозетами все в порядке.
— Это, кстати, первое, что предусматривает современный дизайн европейской квартиры — на каждого члена семьи по отдельному туалету.
— В Британии не так.
— А кстати, кто там внутри заперся? Итальянец или британец?
— Наверняка этот невоспитанный германский анархист!
— Я настоятельно требую пропустить меня вперед!
Вот так оно все и лопнуло, думал Рихтер. В очереди в общественную уборную, которую демократия отменить не в силах. Даже моя вера в Эразма лопнула. Если долго раздувать до неестественных размеров нечто, пусть даже и хорошее, оно непременно лопнет.
— Соня, вы в детстве играли с воздушными шарами?
— Ах. Конечно же! Мы с сестрой Кларой мечтали надуть много-много разноцветных шаров и улететь из рабской России!
— Куда? — уточнил Рихтер.
— Хотели улететь в Америку… — мечтательно сказала нежная девушка.
— Через Атлантику воздушный шар не перелетит. Пришлось осесть в Латвии, да?
— Мы приземлились в Латвии.
Даже воздушные шарики лопнули. Тем более вероятно, что так произойдет с предметом, не предназначенным для надувания. Если «демократию» раздуть до размеров, превышающих демос, то закон локального общества порвется; ну, допустим, не учтут демографию Китая, экологию Африки — а тут потепление, или потоп, или зерновой кризис.
— Скажите, Соня, — обратился Рихтер к нежной девушке, — как вы относитесь к голоду в Африке?
В очереди в туалет вопрос о голоде в Африке прозвучал дико. Соня на вопрос не ответила, недоуменно посмотрела на безумного седобородого профессора.
Надо было ей объяснить относительность «свободы» на примере эволюции восприятия императива Канта, думал Рихтер.
Надо было сказать так: категорический императив Канта — принцип самый безобидный, и кажется, что рецепт состоит в том, чтобы личный нравственный закон сделать всечеловеческим правилом. Поступать с другим так, как ты хочешь, чтобы он поступал с тобой — что может быть гуманнее? Когда возникает общее правило, что делать с несогласными? Об этом Кант не пишет. Вероятно, таких людей надо изолировать; но это нарушает категорический императив. Вот недавно президент демократической Германии сказал, что в критической ситуации все граждане Западного мира обязаны думать одинаково.
Почему, почему меня так резанули эти слова президента Германии? Ведь он прав! Разве я противник демократии? Категорический императив Канта — важнейший постулат Просвещения! И разве мое собственное поведение не тем дурно, что нарушило этот принцип? Безусловно, Россия поступает дурно, нарушая все мировые законы.
— Послушайте, Рихтер, — вы не в курсе, кто там заперся? Какой дикарь?
Войны случались и прежде, но вот эта, конкретная, мобилизует западный гуманизм. Почему именно эта война, а не война в Афганистане, я не знаю. Почему не голод в Африке, не знаю. Но неважно. Возможно, в целях победы гуманности так и надо поступить: всем сплотиться в поддержке Украине и думать одинаково. Здесь еще одно противоречие: соблюдение «нравственного императива» всем обществом подразумевает единомыслие? Казалось бы, немыслимая ситуация: следует желать другому независимого мнения, разве не так? Но не в армии, разумеется: посылать войска убивать людей во имя категорического императива Канта логично. Ведь именно так и происходит.
— Все хотят одного — попасть внутрь ватер-клозета. Но вот нашелся один человек и всем помешал!
И — что здесь может удивить? Если христианская религия, религия милосердия и любви к врагу, привела к человеческим жертвоприношениям — и на языческий манер христиане стали сжигать еретиков на кострах, принося человеческие жертвы Богу Любви — то почему же нельзя убивать во славу категорического императива?
— Уверена, что кабинет для удовлетворения естественных потребностей оккупирован анархистом! Они всегда присваивают себе то, что нужно всем!
— Анархист в таком случае превращается в национал-социалиста!
— Не шутите такими вещами!
— Уверен, что там британец — колонизатор!
— Британия — владычица морей и клозетов!
Все, безусловно, правильно — и одновременно все фальшиво, думал Рихтер. Почему для защиты принципа категорического императива надо апеллировать к украинскому национализму? Неужели Бандера созвучен Канту? Или для торжества кантианства надо привлечь Бандеру? Или германские танки защищают моральный императив?
За дверью туалета было шумно; казалось, танковая бригада идет на прорыв фронта. Рокотала вода, шумно выходили газы, лязгало железо спускового механизма унитаза.
Рихтер хотел было вернуться в купе, но сообразил, что его место в очереди на коммунальные удобства займет другой пассажир. Профессор-расстрига пританцовывал у двери и думал примерно так: категорический императив стал наступательным оружием.
Мораль Просвещения брала за образец «категорический императив»: человек должен вести себя так, чтобы его поведение стало нормой для всех. Но все зависит от того, какой именно человек взят за образец. Оказалось, что для рынка удобно, чтобы моделью «категорического императива» стал не санкюлот, а банкир. Пусть моя логика станет всеобщей: разве не именно так рассуждает банкир или портфельный инвестор? И всякий рантье хочет, чтобы его принципы обогащения стали всеобщей моралью и чтобы его логика стала всеобщей логикой. Бедняк не поймет, но ему объяснят. «Следует поступать с другим так, как ты хотел бы, чтобы поступали с тобой» — прекрасный принцип для вложений капитала: Кант попросту описал систему финансовых обязательств, с умеренным ростовщичеством. Делая доброе дело, ты посылаешь счет обществу и добавляешь процент НДС — процент ради нужд общества: оружие, содержание прислуги, оплата полиции. Если все друг другу будут передавать деньги по цепочке, и каждый — с процентами, то наверху денег скопится очень много. Так образуется бюджет страны, и его тратят на чиновников и танки. В сущности, Кант постулировал закон финансовой пирамиды, а печатный станок Америки сделал принцип категорического императива всеобщим.
А вдруг кто-то не отдает долг? Тут имеется ловушка, из-за нее лопаются финансовые пирамиды: революция требует натурального обмена. Вдруг кто-то прерывает цепочку: ему сделали доброе дело, а он в ответ не хочет платить общественный НДС.
Да выйдет ли этот варвар из клозета?
Конечно, вне системы договоренностей случаются казусы: строго говоря, варваров убивают за то, что варвары не усвоили категорический императив и не поступают по отношению к нам, как мы хотели бы, чтобы варвары поступали: варвары разрушают цепочку общей договоренности и не дают нам деньги с процентами.
Когда пузырь глобальной демократии лопнул, деликатничать сразу перестали: германские тяжелые танки «Леопард» развернули свои дула в направлении врага, готовые убивать во имя категорического императива. Нет, поправил себя Рихтер: танки еще не послали, варваров пока что не убивают. Скорее, наблюдают, как варвары истребляют друг друга. А почему же тогда финансовый пузырь лопнул? Просто совпало: и варвары стали убивать друг друга, и цены на недвижимость в Лондоне упали.
Выйдет когда-нибудь этот человек из туалета?
Пузырь категорического императива лопнул, и, хотя это был всего лишь пузырь и все в мире знали, что внутри пузыря пусто, хлопок получился громким.
Конечно, не везде этот хлопок услышали. В Африке никто не заметил того, что пузырь свободного западного мира лопнул. На черном континенте, как было всегда жарко и голодно, так и осталось. Зерно вот привозить перестали. Что-то там такое с договоренностями случилось. Зерновая программа тоже лопнула. Вместе с пузырем свободы.
Если долго трясти мир, пузырь свободы лопнет.
Этими мыслями, навеянными тряской поезда и ожиданием своей очереди в туалет, Марк Рихтер поделился с Алистером Балтимором, когда англичанин наконец освободил заветное помещение.
Британский джентльмен с достоинством покинул ватер-клозет, окинул очередь покровительственным взглядом, пропустил Рихтера внутрь освобожденного помещения. Глядя на благообразное мучнистое лицо, невозможно было сопоставить этот облик с бесстыдными боевыми звуками, которые Рихтер слушал в течение четверти часа.
— Я уж думал, у меня мочевой пузырь лопнет, прямо как пузырь свободы, — сказал английскому джентльмену Марк Рихтер.
Алистер Балтимор на это сказал:
— I am sorry?
Такой фразой англичане выражают удивление. Фраза не означала, что Балтимор сочувствует тому, кто четверть часа томился под дверью. Рихтер в диалог не вступил, а ринулся в туалет.
Вернувшись (отсутствовал недолго), Рихтер снова увидел Алистера Балтимора в коридоре вагона; англичанин не вернулся в купе, а задумчиво изучал белоснежные степи, мелькавшие за окном. Что разглядел он в пустом пространстве? Возможно, галерист видел абстрактную композицию Сая Твомбли или же ему мерещились инсталляции Дамиена Херста? Кто же заглянет в душу торговца прекрасным?
Рихтер, однако, решил заглянуть:
— Скажите, Алистер, — спросил Марк Рихтер с той легкостью, которую допускает долгая совместная дорога и облегченный мочевой пузырь, — хотели бы вы, чтобы ваши представления о прекрасном стали общественной нормой?
— I am sorry? — снова сказал английский торговец.
Соня Куркулис деликатно скользнула между двумя мужчинами, просочилась в туалетную комнату. Ресницы опущены, движения тихие, замок не лязгнул, а мило щелкнул.
— Вопрос эстетический, но и этический одновременно. Вот, скажем, итальянский Ренессанс. Художник Микеланджело рисует титанов, а Рафаэль — гармонических красавцев. И художники хотят, чтобы человеческий род стал сильным и красивым. Чтобы люди уподобились образам картин. Или древние греки: Пракситель и Фидий. Они показывают нам стандарт гармонического облика человека. А вы, продавая полоски и какашки, хотите, чтобы люди были похожи на полоски? Или чтобы в голове у них были какашки?
Алистер Балтимор сдержанно посмеялся.
— В мои намерения входит раскрепостить сознание людей. А что им делать дальше, пусть люди сами решают.
— Убедительно. Люди решат, конечно. Могу ли я сделать вывод, что искусство, которым вы торгуете, соответствует идеалам демократического общества? Свобода, самостоятельный выбор, самовыражение?
— Безусловно.
Соня Куркулис столь же деликатно вернулась к собранию, поменялась местами с Жанной Рамбуйе — Сибирская королева величественно вошла в клозет.
— Вы правильно меня поняли, Рихтер. Рад, что до вас доходят очевидные истины. Да, спонтанность, радикальность, неприятие академических стандартов, даже вопиюще шокирующий жест — все это необходимо для выражения свободы.
— Значит ли это, что демократия Древней Греции или демократические идеалы ренессансных республик отличаются от демократических принципов сегодняшнего общества?
— Зачем к человеку пристаешь? — Жанна Рамбуйе, Сибирская королева, вышла из туалета легкой и величественной походкой.
— Powder room не лишена обаяния, — сообщила Жанна супругу.
Астольф вступил в чертоги клозета свободным шагом избранника демократического общества, с достоинством затворил за собой дверь.
— А вы, — продолжала мадам Рамбуйе, — по-прежнему рассуждаете о высоком?
— Марк затронул исключительно важный вопрос, — деликатно вмешалась нежная Соня Куркулис. — Я не раз говорила Кларе: не странно ли, что свободное искусство современности не создало портрета борца за свободу? Вот в тираниях есть портрет тирана! А где лик демократии?
— Как? А Макрон? А Зеленский? — с выражением, которое не поддается описанию, произнесла Жанна Рамбуйе. — У него такое милое подвижное лицо. А принц Чарльз? Байден, наконец? Их черты прекрасны, следует увековечить. Человечество запомнит…
И при этих словах сквозь дверь туалета донеслись звуки, несовместимые с рассуждениями о прекрасном.
— Может быть, вернемся в купе?
— Зачем? — сказал Рихтер. — Нас ведь не смущает ни война, ни цыгане. Согласитесь, Жанна, перистальтика вашего супруга — меньшее из зол. Давайте вообразим, что мы в салоне Рамбуйе. Кстати, Жанна, знаете ли вы, что в царствование Людовика Тринадцатого еще не было канализации? Слуги носили по залам горшки для фекалий. Дамы и кавалеры отходили за портьеру и облегчались. Алистер, в то время ваше искусство не нашло бы спроса: какашки были повсюду, вот сегодня, когда есть индивидуальные клозеты…
— Наш попутчик, — вел Алистер Балтимор светскую беседу, заглушая звуки испражнений Астольфа Рамбуйе, — не может привыкнуть к тому факту, что общество Запада стремительно меняется. И представление о прекрасном меняется также.
— Славянская душа просит мистики… — Жанна Рамбуйе заступилась за соотечественника. — Тайна и молитва — вот чего мы ждем от искусства.
Ее супруг Астольф вернулся из туалета, оправляя элегантный пиджак из темно-зеленого сукна, выгодно оттенявший его розовые щеки. Внедрившись в круг собеседников, Астольф Рамбуйе отверг роль сакрального в искусстве.
— Забыто раз и навсегда! Эпоха атеизма и картезианства и, главное, научное мировоззрение изменили представление о прекрасном. Демократию создает критическое мышление!
Тем временем у дверей туалета произошла небольшая баталия. Польская монахиня, несмотря на настойчивые требования куратора Грищенко, попыталась пройти внутрь ватер-клозета. Однако куратор плечом оттолкнул сестру Малгожату (подтверждая тезис о том, что сакральное обязано отступить) и прорвался внутрь клозета. Дверь захлопнулась, замок щелкнул, плацдарм был занят — и всем стало понятно, что Грищенко имел основания для спешки.
Оглушительные петарды Грищенко, затворившегося в кабинете общих удобств, заглушили последние слова аристократа, и Астольф, снисходительно улыбаясь, повторил свое утверждение:
— Носители европейской культуры ответственны за традицию критической мысли. Цивилизация Запада не отвергает христианских ценностей, напротив; но заповеди переведены в статус гражданских законов. Конституция демократии — вот наши скрижали.
Астольф Рамбуйе говорил негромко, с аристократической значительностью роняя слова; так аристократ рассеянно роняет платок и не оборачивается, отлично зная, что лакей тут же платок подберет. И точно: Соня Куркулис бросалась подбирать каждое слово Рамбуйе, со скорбным видом кивала.
— В европейском обществе невозможен произвол. В том числе и произвол так называемой веры.
— Как это верно… А вот в России…
— У нас во Франции, — ронял слова Астольф Рамбуйе, — нет фальшивых авторитетов, поскольку принято анализировать всякий факт. Вот маркиз де Кюстин сказал правду о России. Подверг анализу миф. Десакрализировал культуру.
— Как верно и горько… — подтвердила Соня Куркулис тихим, твердым голосом. Вероятно, таким голосом говорили парижские евреи, когда их на баржах сплавляли по Сене, чтобы отвезти в пересыльный лагерь Дранси для дальнейшей транспортировки в Майданек. — Нас обманывали с детства. Мы учили наизусть строчки империалиста, — сказала Соня, очень сильно скорбя о потерянном времени.
— Читали журнал «Дантес»? — обратился к застенчивой барышне Астольф Рамбуйе. — Я непременно достану вам пару номеров. Вам помогут публикации в «Дантесе», они вас ободрят. Мой круг находит публикации необходимыми. И маркиза, и баронесса… Впрочем, не буду называть имена… Но и они давно подписаны. Поверьте, французский аристократ умеет отличить подлинное от имитации.
— О, нисколько не сомневаюсь! С парижским вкусом… — теснота коридора мешала Соне Куркулис сделать книксен, поэтому она изобразила книксен на тонком акварельном лице.
Григорий Грищенко вышел из туалета, вытер мокрые руки о желтые панталоны и включился в общий разговор.
— Глобальная элита, — сметанный баритон заполнил пространство коридора, — считает Жоржа Дантеса знаковой фигурой.
Марк Рихтер был рад, что нет необходимости терпеть, как это приходится в Оксфорде. Поезд — нейтральная территория, даже салон Рамбуйе в экспрессе, идущем по снежным степям, не обязывает ни к чему.
— Дантес, — сказал Рихтер, — убил гения.
— Вы поклонник раритетной версии из советских учебников? — Астольф Рамбуйе засмеялся.
— Дантес — существо заурядное, — сказал Рихтер, — история обычная. Царь соблазнил жену великого поэта, потом убил поэта руками иностранного наемника. Устранил вольнодумца и прикрыл свое распутство. Наемник работал с удовольствием. «Не мог щадить он нашей славы, не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал», — написал другой русский поэт, Лермонтов. Царь за это стихотворение сослал Лермонтова на Кавказ, подтвердил, что причастен. Если бы здесь был мой старший брат, он бы рассказал подробности. На Лермонтова донес Бенкендорф, шеф жандармов: «Вступление к этому сочинению дерзко, а конец — бесстыдное вольнодумство, более чем преступное». Резолюция Николая Первого следующая: «Мы поступим с ним согласно закону». Все банально — царь покарал за сочувствие убитому вольнодумцу.
— Почему западный мир должен переживать за поэта Пушкина, — рассмеялся Астольф Рамбуйе, — если сам русский царь истреблял русскую культуру?
— Так бывает в России: истребляют собственное величие в угоду европейцам, потом приходит запоздалый патриотический угар. Знаете, Астольф, — сказал Рихтер неожиданно для себя, — это ведь и моя история. Я погубил свою семью именно так, от скуки и чванства.
— Это исповедь? — поинтересовался галантный мсье Рамбуйе. — Сожалею, но я картезианец и атеист.
— Не исповедь. Но мне действительно стыдно.
— Прекрати кривляться, — сказала Рихтеру прекрасная Сибирская королева, — терпеть не могу кающихся грешников.
— К тому же покаяние должно быть деятельным, — внушительно сказал мсье Рамбуйе. — Кайтесь так, чтобы дать урок другим! Помните чаадаевское «Россия существует, чтобы дать урок другим народам»? Урок того, как не следует поступать… Вот издаю журнал «Дантес», учу российского читателя. Не желаете участвовать в просвещении?
Рихтер отрицательно покачал головой.
— Вы меня не так поняли. Мне стыдно перед женой и перед Россией. Не перед правительством России, надеюсь, это понятно. Не перед Бенкендорфом. И вот что странно, Астольф. Стихотворение Лермонтова исключительно патриотично, об убийце Пушкина сказано так: «Смеясь, он дерзко презирал земли чужой язык и нравы». То есть Лермонтов защищает язык и нравы России. И за этот патриотизм Лермонтова наказали?
Сибирская королева сказала:
— Аристократы и санкюлоты… Только сейчас поняла, откуда взялись игры в аристократов. Дантес, Кюстин… Дворцовые интриги! Вы в Брюсселе задумали операцию «Железная маска». Замена неуправляемой славянской нации на управляемую. Подменить одного брата другим. Взять узника Бастилии и посадить на трон. Подменить одну культуру другой.
— Вряд ли возможно, — сказал Рихтер. — Братья — не близнецы, здесь ошибка.
— Аристократы этого не знают. Они Россию на Украину меняют. И думают, что сойдет.
— Не в первый раз, — сказал Рихтер.
— Мы, европейцы, виновны в том, что не поняли русского величия? — Астольф все еще посмеивался. Он выбрал снисходительно-юмористический тон.
— Величие вашей культуры, Рихтер, нуждается в комментариях.
— Русское величие не нуждается в понимании.
Астольф Рамбуйе пожурил ученого ворона, своего товарища по колледжу:
— Марк Рихтер по мере приближения к своей родине становится все более русским. Тянет к духовным скрепам, Марк? Должен огорчить: культура России топчется на месте. Все те же имена, я лично устал повторять. Пушкин, Толстой, Достоевский, ну и еще Пастернак. Надоело! Больше и нет ничего! — Видимо, наболело у Астольфа; столько аристократического презрения к parvenu выплеснулось в этих словах, что супруга господина Рамбуйе отреагировала:
— Конечно, обидно. Но держи себя в руках. Кто же виноват, что у русских великая культура? Досадно тебе, сельскому жителю из Арденн. Потерпи. Ну, родился бы ты русским, у тебя и Чайковский был бы, и Рахманинов. А так — чем гордиться? Кровяной колбасой?
— Колбасой? — Астольф оскорбился.
— Латыши, они шпротами гордятся, — сказала госпожа Рамбуйе, играя бровями и глядя на акварельную барышню Куркулис. — Шпроты — это славно. Но это всего лишь копченая рыбешка. Нация культурой небогата. А у тебя-то — целая свиная колбаса! С размахом живешь, крестьянский сын!
Астольф Рамбуйе пробовал вставить реплику, не удалось.
— А что, разве еще что-то в Бельгии есть? Не заметила. Ах да, пиво! Ты нам расскажи, будь добр, про пивоварение.
Астольф Рамбуйе стал лиловым — лицо его приобрело оттенок кровяной колбасы. Он попытался вернуться к культурной тематике.
— Уважаемые европейцы, не ссорьтесь!
— А ты, латышка, вообще помалкивай!
— Французский гений… — начал Рамбуйе.
— Да при чем тут Франция? Что ты знаешь о Франции?
Жанна Рамбуйе пресекла речь супруга повелительным жестом. Госпожа Рамбуйе, или, как ее называли в Камберленд-колледже, Сибирская королева — была всего лишь сибирской (то есть варварской), но королевой, и уверенно пользовалась привилегиями высшей власти. С королевским высокомерием сказала:
— Ты же не француз. И не аристократ. Из какой-то дыры бельгийской вылез. Плебей. Сначала овец пас, потом в банке служил. Потом позвали секретарем в какую-то паршивую комиссию. И полез наверх, деревенщина. Печати на бланках ставишь. Скажи: там, в деревне, вы с овцами — как? Часто балуетесь?
Сибирская королева не смеялась даже, лишь изогнула губы в подобии улыбки. Так умеют только аристократы.
— Маркиза и баронесса? Они тебя, крестьянина, в упор не видят. Как ты украинцев не видишь. Знаешь, зачем холопов держат?
Для европейского демократического чиновника ничего унизительного в месте его рождения не было: ну бельгийская деревня, ну что же здесь такого страшного… Но брюссельский бюрократ расстроился.
— И фамилия у тебя не Рамбуйе, а Плонплон, — безжалостно продолжала Жанна. — Сначала сменил отцовскую фамилию на фамилию матери. Стал Рембо. А уж потом изменил Рембо на Рамбуйе. Все верно рассказала? Родословную уже составил?
— Мне стыдиться нечего, — сказал брюссельский чиновник, — я не…
— Видимо, стыдиться должна я? Американского любовника? Милый, ты ведь сам этому обстоятельству рад.
Астольф Рамбуйе на это ничего не ответил, развернулся, ушел из коридора в купе.
— Стало холодновато, — сказал воспитанный англичанин, делая вид, что не заметил разоблачений, — понимаю, почему Астольф ушел. Я тоже прилягу.
— Сцепились, — пожаловалась Жанна, — а из-за чего? Не из-за американца… И не из-за его родословной… Из-за страны, которой сроду никто не видел! Рихтер, думаешь, брат тебе обрадуется? Уверена, из-за Украины еще больше перессоритесь. Все убогих жалеют, пока страдальцы им на шею не сядут.
Раздраженная женщина повернулась к польской монахине.
— Эх, сестра! Может, ты поймешь!
Монахиня всплеснула руками.
— От меня муж верности требует! А сам — к украинским проституткам! Ты, католичка, наверное, не знаешь, что такие барышни бывают! По всей Европе, на каждом углу! Ты кто — полячка?
Гримаса неприязни исказила лицо монахини, но она овладела собой, сдержанно ответила:
— Всякое случается. В беду попали украинские девушки.
— Нет у них никакой беды. Браслеты, кольца и горилка, — вздохнула Жанна. — Везде слышишь про беду Украины. А я только ихние дорогие машины и украинских проституток видела. Тошнит.
— Тяжелая беда, — сказала польская монахиня. — И детей убивают, и женщин насилуют.
— Не надо было на Россию хвост поднимать, — сказала Сибирская королева.
— Выбирайте выражения, мадам, — пробасил комиссар и куратор Грищенко, — не советую вам распускать язык.
— Наши мальчики ни на кого хвост не поднимали, — тихо-тихо сказала монахиня. — Мальчики просто жили, и их застрелили. Русские солдаты пришли и мальчиков застрелили. Живых. Насмерть.
— Поняла? — гаркнул Грищенко. — И тебя надо бы… За оправдание Путина!
Он был грозен, человек в лимонных рейтузах.
— Застрелишь? — поинтересовалась Жанна. — Меня, француженку? Кишка у тебя тонка. Цыган нищих лови, вояка.
— Я тебя раскусил! — Грищенко придвинул свое полное лицо к лицу Сибирской королевы, но та не испугалась.
— Закрой рот. — В Жанне проснулась дикая таежная порода. — Надоел. Не маячь здесь своими желтыми портками. Пшел вон.
С Грищенко уже давно так никто не говорил. Только в ранней юности, когда его, полного мальчика, пинками гоняли по школьному двору. Но с тех пор как он стал олицетворять культурное сопротивление, с ним разговаривали почтительно. Куратор и комиссар пожелтел в тон своим панталонам. Гнев пятнами проступил на упитанном лице его.
— Да вы понимаете?!. Вы отдаете себе отчет?!.
— Жаловаться побежишь? Давай, жалуйся. Вот скажу своему любовнику американцу Фишману, чтоб он вам снаряды больше не присылал. Сразу раком встанешь. Тьфу. Как вы мне надоели! И ты, Рихтер, тряпка. Заряди ему по хлебалу. Реально надоел хохол.
Марк Рихтер испытывал отвращение к физическому насилию, да и сил в себе не чувствовал. Однако идеолог в желтых панталонах принял угрозу всерьез.
Ужасная эта сцена, непристойная речь — столь очевидно дисгармонировавшая с элегантным обликом Жанны Рамбуйе — потрясла попутчиков. Соня Куркулис, слышавшая разнузданный монолог, помертвела. Григорий же Грищенко вжал голову в плечи — и прыснул прочь по коридору.
— Давай, наворачивай, — сказала ему вслед Жанна. — Лопнут они скоро. Еще пара месяцев — и лопнут. Надоели вы мне все. Мужчины кончились.
— Думаете, лопнут?
Пузырь свободы, надутый цивилизацией, лопнул именно на Украине по той причине, что Украина в полном, в самом естественном, не отягощенном культурой и политикой виде, представляла идею «свободы». То была территория свободы, словно предназначенная для пуска воздушного шара и надувания пузыря. Украина ринулась в гибельный конфликт с Россией с азартом юноши, полагающего, что беды и болезней не существует. И если бы спросили у Миколы Мельниченко, стоит ли отдать жизнь за пузырь свободы, он бы не понял вопроса. Кажется, Микола Мельниченко был единственным, кто не нуждался в отправлении естественных потребностей. Прямой, как всегда, он стоял у вагонного окна и смотрел на снежную степь.