К книге
Сторож брата. Том 1Том 1 Главы 1–25. Глава 10 Маленький человек и его бедные люди
44%
Том 1 Главы 1–25. Глава 10 Маленький человек и его бедные люди
12

Двадцатый век воплощал в жизнь теории века девятнадцатого, но получилось скверно.

Догадка озарила умы: девятнадцатый век обманул — дурную теорию подсунул! Вот почему случились мировые войны и революции: девятнадцатый век поставил неверный диагноз, и все лечение мира вышло неудачным. Тогда новый двадцать первый век решил отомстить девятнадцатому веку за обман.

Когда хочешь отомстить социальной концепции, надо обозначить субъекта истории, ради которого выстроена неправедная социальная концепция — конкретному субъекту и следует мстить. Вот, допустим, Великая французская революция мстила аристократии, это логично. А кому должен мстить двадцать первый век?

Вероятно, сегодня логично мстить Французской революции, потому что именно с ее пафоса и начался злосчастный девятнадцатый век. Виновато проклятое дерево свободы, что было посажено на Марсовом поле, а год спустя три германских романтика (это были отнюдь не романтики, жест прекрасен) — Гегель, Шеллинг и Гельдерлин посадили символическое дерево свободы на площади Тюбингена. Ради кого философы посадили на рыночной площади германского городка претенциозное растение? Якобинский террор, наполеоновские войны, Венский конгресс, прусская философия Гегеля, марксизм, Октябрьская революция, фашизм и наконец — о, счастье долгожданного отдыха! — воцарилась глобальная рыночная демократия.

Однако злокозненное дерево продолжает смущать души. Двадцатый век показал, что плоды дерева — ядовиты, но граждане наивно продолжают их употреблять в пищу. Впрочем, и Адама, как известно, соблазнили плодом запретного дерева. Адама из райского сада прогнали, вот и хозяин сегодняшнего мира должен задуматься: кому именно должен отомстить двадцать первый век, чтобы рынок и демократия функционировали бесперебойно? Гегелю? Робеспьеру? Ленину? Или тому плебею, ради которого дерево свободы сажали?

Всякий индивид, который знаниями вознесен над толпой, обязан задать этот вопрос. Оксфордские путешественники, сливки европейской культуры, едут в чужой мир — что скажут они дикарям? Не прокиснут ли сливки?

Марк Рихтер, наблюдая за своими попутчиками (местный поезд «Оксфорд — Лондон» комфортом не баловал, жесткие сиденья, пассажиры сидят тесно), заметил, как изменился брюссельский чиновник Астольф Рамбуйе. В стенах Камберленд-колледжа Рамбуйе был одним из многих ученых воронов, и уж точно не вожаком вороньего грая. По мере продвижения в сторону континента черты пухлого лица французского аристократа сделались значительными.

Астольф Рамбуйе отправлялся в землю снежного беззакония, вооруженный огромным фолиантом, который выложил на вагонный столик.

— Я не первый, кто спускается в ад, — сказал аристократ значительно. — Иду по стопам великого соотечественника. — Аристократ положил ладонь на книгу, словно принося присягу в суде.

Бруно Пировалли оживился.

— Так вы итальянец! Любители спагетти всегда рады соотечественнику! — жовиальный Бруно раскрыл объятья. — Бифштекс по-флорентийски! Супертосканское! Вы флорентиец? Данте с собой возите?

Астольф Рамбуйе ответил макароннику презрительно.

— Это работа маркиза де Кюстина, «Россия в тысяча восемьсот тридцать девятом году». Серьезная книга.

— А я думал, «Inferno» — вы сами сказали про ад.

— Кюстин назвал рабскую Россию чертогами ада.

— «Россия в тысяча восемьсот тридцать девятом году»? — уточнил обстоятельный Алистер Балтимор, английский джентльмен. — Так это двести лет назад написано?

Поскольку Алистер Балтимор сколотил состояние на современном искусстве, дата не убедила. Вообще, на арт-рынке девятнадцатый век заметно просел.

— Издана когда?

— Тысяча восемьсот сорок третий, — с достоинством ответил дипломат.

Алистер Балтимор взвесил возможные бенефиции от издания 1839–1843 годов.

— Не актуально.

— Маркс издал Манифест в тысяча восемьсот сорок восьмом, и некоторое влияние имеет, — сказал Рихтер.

— Не заметил, — холодно сказал галерист.

— Маркс и Данте не актуальны. — Рамбуйе отмахнулся от конкурентной литературы. — Середина девятнадцатого века знаменательна не марксизмом, но концепцией Наполеона Третьего, Токвилля и Кюстина. Мое окружение в Париже… — заметил брюссельский чиновник и французский аристократ и уточнил: — Я имею в виду маркизу де М. и баронессу де Б.; близкие мне люди полагают, что проблема Французской революции стоит остро, как никогда. Именно сейчас Запад подводит итог долгой дискуссии.

Поезд от Оксфорда до Лондона идет не более сорока минут, но гражданин Пятой республики успел прочесть лекцию соседям.

— Коллега упомянул имя Данте, — начал Астольф Рамбуйе, — и, хотя мало интересуюсь «Комедией», имя Данте употребляю часто. Только добавляю к имени Данте одну букву.

— А именно?

— Добавил букву «С». Получается имя Дантес. Француз на службе русского императора Николая Первого и сенатор императора Наполеона Третьего. В этом факте — фокус проблем века. Преодоление революции через аристократическую демократию. Следует читать Токвилля, имея в виду опыт Дантеса.

— Того самого, который застрелил поэта Пушкина, — уточнил Марк Рихтер. Рамбуйе он слушал внимательно.

— Русские склонны переоценивать подражательного автора. Кюстин анализирует феномен русской культуры. Женщина, ревность, вызов, пистолеты — и вуаля! Поэт, чье творчество состоит из цитат Байрона, Гете, Шатобриана и Мериме — убит западным политическим реформатором.

Алистер Балтимор подтвердил кивком головы, что сюжет любопытен.

— Кюстин описывает вакханалию, устроенную вокруг смерти поэта. Другой русский автор (некий Лермонтов, Кюстин ставит его невысоко) создает поэму «На смерть поэта», в которой обвиняет иностранца, погубившего русскую культуру. Но культуры не было изначально!

— Любопытно, — согласился англичанин.

— Кюстин описал антагонизм между русской культурой и «законом». Не только Крым, не только Донбасс, но и случай с Пушкиным обнажают проблему.

— В чем проблема?

— Извольте. Пушкин и Дантес стреляются на основании дуэльного кодекса. И тут же законному (повторяю: «законному»!) победителю предъявляют претензию в том, что он «убил культуру России»! Высказывают оскорбительное подозрение, что дворянин носил кольчугу под камзолом. Будто бы прислали из Парижа.

— В рамках ленд-лиза, — не удержался Рихтер, но Рамбуйе не расслышал.

— Разумеется, не было кольчуги — пуля попала в пуговицу. Резюмирую: закон столкнулся с националистическим чванством.

— Об этом книга Кюстина? — спросил англичанин. История оказалась скучной.

— И Кюстин, и Токвилль, и Наполеон Третий поставили вопрос, который сейчас решает Брюссель: как перевести популярную идею равенства в рамки иерархии, не разрушив феномен гражданских прав. Спекуляции марксизма пропагандируют новый тип гегемона — так называемый пролетариат. Первоочередная задача — действительно создать новый тип гегемона. Новую глобальную элиту. Спонсирую в России журнал «Дантес», стремлюсь воспитать правовую личность.

Англичанин зевнул: право не интересует того, кто обладает правом от рождения.

Марк Рихтер слушал Рамбуйе с раздражением.

Прежде, как и всем московским интеллигентам, ему нравилось, когда бранят варварские нравы родины. Сейчас стало неприятно: точно он один имел право ругать Россию, а иностранцу этого делать не следует. Впрочем, он же сам — иностранец.

— Готовите военную кампанию? — поинтересовался Рихтер. — Кюстин издал книгу в тысяча восемьсот сорок третьем, за десять лет до Крымской войны. Теперь информация доходит быстрее.

— Кюстин подготовил идеологическую базу войны, соглашусь с тезисом, — сказал Рамбуйе, — и не он один; Токвилль в заключении к первому тому дает исчерпывающую характеристику России.

— Ну как же! Токвилль рассуждает о русском рабстве. Сразу же после главы, в которой обосновал исчезновение индейцев. — Рихтер говорил зло, и ему было стыдно за свою злость. Я ведь и сам так думаю, почему злюсь на француза? Еще решат, что я патриот России. И он подумал о старшем брате, который знал историю вопроса и был патриотом. Мне надо промолчать, думал Рихтер. Но все-таки добавил: — Кюстин был в России всего три месяца.

— Три месяца — более чем достаточно, — сухо сказал Рамбуйе. — Больше не рекомендуется.

— Мой брат, — сказал Марк Рихтер, — занимается девятнадцатым веком всю жизнь. Жаль, мы не можем послушать его лекции.

Подъезжали к Паддингтонскому вокзалу, где путешественники собирались пересесть на кэб.

— В черный кэб пять человек сядут, — сказал экономный Бруно.

— Пусть вас будет четверо, — сказал Балтимор. — Я поеду сам по себе. Make yourself comfortable, — и поволок чемодан с бургундским вином к свободной машине.

— Что касается меня, я рада чувствовать близость мужчины, — сказала Жанна Рамбуйе, усаживаясь между Бруно и Рихтером. Рихтер обратил внимание, что во время речи мужа Жанна старательно отводила глаза, вероятно, переживала за Пушкина и Россию. Впрочем, кто поймет душу искательницы приключений.

Черный кэб ехал по Лондону, который Марк Рихтер видел в последний раз.

Ехали мимо четырехэтажных особняков с маленькими садами, где уже скоро, в конце февраля, зацветут синие гиацинты, где обязательно живет лиса и малиновка, где за стеклом камина теплый огонь от угля. Ехали мимо пабов, в которых прежде сидели Честертон и Шоу, мимо библиотек, в которых работали Спенсер и Карлейль, мимо театров и галерей, уродливых буро-кирпичных домиков, воткнутых застройщиками в те места, где падали германские бомбы. Ехали мимо нищих, которых лучше всех описал Диккенс. Нищие Лондона не похожи на парижских клошаров, которые просто возлежат на тротуарах, а еще охотнее на теплых воздуховодах метрополитена. Нищие Лондона всегда куда-то бредут, окликая прохожих, требуя денег.

Лондон всегда клокочущий и кипящий город, в котором не живут просто так — никто не умеет жить просто ради жизни. В Лондоне все куда-то идут, что-то хотят откусить от действительности — успех, славу, кусок булки. Это город маленьких людей, которые рвутся стать людьми большими.

Здесь, в этом самом Лондоне, Карл Маркс и писал — одновременно с Токвиллем и Кюстином — писал ту самую книгу, посвященную торжеству «маленького человека».

Вот с кем следует свети счеты двадцать первому веку — с беззаконным «маленьким человеком», которого смутили утопиями, и маленький человек разрушил закон.

Мы все хотим сказать именно это, думал Марк Рихтер, но сказать стесняемся.

А вот мсье Рамбуйе прямо говорит, и, видимо, это мнение Брюсселя.

Мстить решили озверелым толпам, чинившим революции и войны, мешавшим благостному развитию прогресса и капитализма; но так сказать нельзя — уличат в расизме, обвинят в социал-дарвинизме. «Маленький человек» — это воплощение народа; народные толпы управляются мелкими страстями маленьких людей — так считали граждане, интеллектуально возвышающиеся над массой. «Маленький человек» Гитлер, «маленький человек» Сталин, да и самозванец Наполеон вызывал презрение у современных ему рослых императоров тем, что был человеком маленьким — во всех отношениях: и беспородным, и низкорослым. И те, кого маленькие люди возбудили, — в свою очередь были маленькими незначительными людьми. Все тираны, возрождавшие в двадцатом веке ретро-империи, все они были «маленькими людьми». Этих тиранов вытолкнула на поверхность истории философия Просвещения и гуманистическая литература, вот они и воспользовались моментом, забрали власть.

Так думал Марк Рихтер, профессор-расстрига, вспоминая споры с братом, собирая остатки своей рассеянной памяти. Автор этой книги не может и не хочет комментировать мысли человека с расшатанной психикой, автор просто описывает то, что происходит в сознании героя.

Рихтер думал так: классическая литература девятнадцатого века всегда защищала «маленького человека» — так называли забитого обитателя городских трущоб, которого государство походя стирает в пыль. Этот маленький человек стал критерием нравственности общества. Про него и Диккенс писал, и Пушкин с Гоголем обратили сострадательный глаз на убогого. А потом, после того как они обласкали сочувствием одинокого, другие гуманисты, идущие следом за гениями, обнаружили, что убогих, оказывается, много. Неприкаянных называли «бедные люди» и рассказали миру, как «бедные люди» страдают. Прежде убогим тоже иногда сочувствовали, но как-то вскользь: иных дел хватало. Бедных людей колонизировали и пороли, и сочувствие дозировали. А тут — гуманисты всполошились. А бедные люди и распоясались: стоило философии Просвещения провозгласить равенство, как корсиканский капрал возмечтал стать Императором, а семинарист из грузинского села оттяпал полмира. Тут надо тонко понимать разницу: если половиной мира желает управлять потомок Черчиллей, это нормально; но капралу и семинаристу не положено. Капрал и семинарист, дабы достигнуть власти, опираются на толпы себе подобных, и гуманист двадцатого века обнаружил, что своим состраданием возбудил вооруженные массы. Оказалось, что «бедные люди» — не кучка оборванцев, а огромная толпа бандитов. Цивилизация ставит вопрос: толпа бедных людей состоит из многих «маленьких человечков», или «маленький человек» не имеет к «бедным людям» отношения? Иными словами: сострадание, направленное на одного маленького человека (ну, пожалели клошара), следует ли распространять на всех «бедных людей»? Их ведь рождается бесконечно много, этих убогих, — тут на всех сострадания не напасешься. Альберт Швейцер, доктор в черной Африке, он, вероятно, понял «категорический императив» излишне буквально — речь, вероятно, шла об абстрактном маленьком человеке, а не о всех бедных людях разом. К тому же нередко «бедные люди» столь резво неслись в атаки, что затаптывали отдельных маленьких людей. Только вознамеришься испытать сострадание к «маленькому человеку», а глядь — его уже «бедные люди» затоптали.

Россия традиционно воспринимается миром как общество бедных людей, правильно? И управляет бедными людьми маленький человек. Все верно? Я нигде не ошибся? Так спрашивал себя Рихтер.

Черный кэб ехал по Лондону, и Марк Рихтер уже собрался было спросить своего коллегу, профессора Пировалли, что тот думает о проблеме «маленького человека», но затем решил, что такой вопрос следовало бы адресовать не Бруно, а Данте. Ответ Данте был бы (как подозревал Рихтер) беспощадным. А ведь Маркс взял терцину Данте в эпиграф, упомянул во вступлении.

Задам вопрос в Москве, решил Рихтер; спрошу у тамошних акул капитала — у этого американца, на встречу с которым еду. Или у миллиардера Полканова. Спрошу прямо, кому надо мстить: маленькому человеку или бедным людям?

Если бы подобный вопрос задали американскому негоцианту, коллекционеру, гражданину цивилизованного общества Грегори Фишману, он бы развел руками в недоумении: никому уже мстить не требуется — всех виновных наказали, капиталы распределили, развитие мира идет равномерно, счет в банке пополняется. Но если бы любопытные настаивали: все-таки то тут, то там возникает какой-то мелкий тиран, вредные идейки пробиваются сквозь ровный асфальт цивилизации, волнения в Африке, мусульманский вопрос не радует, так называемые «бедные люди» рвутся к большим деньгам — тогда рассудительный Грегори Фишман сказал бы так:

— Цивилизация научилась себя защищать. Здоровье мира требует регулярной профилактики. Проходим же мы ежегодно check up в клинике? Вот и в социальной истории мира требуется ежегодная проверка. Так сказать, санация. Или чистка рядов.

Негоциант Фишман употреблял слово «чистка», хотя слово взято из порочного большевистского лексикона, так сталинисты называли регулярные карательные операции внутри общества. Но здравое зерно в определении есть: организм мира следует регулярно чистить. Если забыть про регулярные очистительные процедуры, то возникнут проблемы у демократии, у рынка, у организации сложного механизма западного мира.

А далее Грегори Фишман отослал бы назойливого собеседника к своей супруге. Диана Фишман многие годы стоит у руля одной из тех организаций, что следит за здоровьем мира. «Эмнести Интернешнл»! Права маленького человека! Супруга негоцианта мягко, но бескомпромиссно, как она умеет, пояснила бы:

— Мы, — сказала бы она, — врачи мира. Иногда требуется дать организму таблетки. Иногда надо воздействовать на мир диетой. Но бывают случаи, когда требуется хирургическое вмешательство. Воспаление можно лечить, а если гангрена — орган нужно ампутировать.

Собеседник при таких словах ахнет. Скажет взволнованно:

— Но организация «Эмнести Интернешнл» защищает узников совести, защищает, а не карает! Ведь ампутациями вы не занимаетесь, не правда ли? Соберетесь защищать маленького человека, а убьете много бедных людей.

Диана Фишман отвечает в таких случаях обстоятельно:

— «Эмнести Интернешнл» не является принципиальным противником использования насилия для достижения политических целей во всех случаях. В преамбуле Всеобщей декларации прав человека говорится, что «необходимо, чтобы права человека охранялись властью закона в целях обеспечения того, чтобы человек не был вынужден прибегать, в качестве последнего средства, к восстанию против тирании и угнетения».

— Что-что? — любопытный в этом пункте запутался. — Не является противником насилия? Это, простите, как понять? Насилие необходимо, чтобы угнетенные бедные люди не восставали против тирании? Я запутался. А разве восстание — не борьба за права? Тогда что именно вы охраняете?

— Права человека охраняем, разумеется.

— Права какого человека? Маленького? Или очень большого?

— Сложный вопрос. — Госпожа Диана Фишман с сожалением посмотрит на демагога. Увы, базовые принципы демократии приходится втолковывать по многу раз. — Итак, объясняю. Революция сама по себе — не защита права. Революция — это отрицание легитимной власти. Некоторые революции мы поддерживаем. А некоторые революции мы осуждаем. Amnesty International не поддерживает и не осуждает применение насилия оппозиционными группами, равно как и не поддерживает и не осуждает действия властей, осуществляющих вооруженную борьбу с вооруженными оппозиционными движениями.

Тут собеседник и вовсе перестанет понимать.

— А какие критерии у вас имеются, чтобы поддерживать или осуждать насилие?

Госпожа Диана (некоторые конгрессмены называли ее «совестью мира») терпеливо ответит:

— Amnesty International призывает власть и оппозиционные группы соблюдать гуманитарные принципы. Если оппозиционная группа пытает или убивает плененных ею людей, то Amnesty International осуждает такие действия. То же самое касается действий властей, когда правозащитников пытают.

— Действия российских диверсионных батальонов в Донецке вы осуждаете?

— Со всей строгостью.

— Когда украинские солдаты убивают донецких граждан — тоже осуждаете?

— Подобные факты мне не встречались.

— Однако имеются.

— Позвольте. Если государство пытается вернуть свои территории, оно действует в рамках правового поля.

— Не понимаю. Украинское правительство образовалось в результате Майдана. То есть в результате революции. И Донецкая республика образовалась в результате революции. Против того правительства, которое образовалось в результате революции. Почему вы поддерживаете одну революцию и не поддерживаете другую?

К этому моменту Диана Фишман уже поймет, что собеседник глуп. Или, что вернее всего, демагог.

Впрочем, это диалог гипотетический: кто же осмелится так подробно расспрашивать Диану Фишман?

Доехали до вокзала Сан-Панкрас, откуда отправляются поезда на Париж. Суровая британская архитектура: везде открытый кирпич и железо — как это созвучно твердой душе островитянина! Подле их кэба остановился персональный экипаж Алистера Балтимора; британец выгрузил запасы бургундского, установил на тележку, мягким движением покатил перед собой.

Посреди вокзала — гигантская скульптура символического свойства. Величественная бронзовая группа запечатлела проводы солдата в очередную колониальную экспедицию. Солдат едет на войну, девушка обещает ждать и грустить. Солдат, судя по всему, обещает вернуться невредимым, когда убьет всех за морями. Ах, сумеет ли юноша сдержать слово? А вдруг его ранят? Оторвут ногу? Куда послали этого юношу? В Южную Африку? В Родезию? В большевистскую Россию? В Германию? В Сербию? В Ирак? В Ливию? На Донбасс? Он везде нужен, неутомимый Томми. И только пыль от его шагающих сапог, и отдыха нет на войне.

Группа путешественников прошла мимо произведения пластического искусства, не обнаружив интереса; видимо, дело в том, что не все были коренными британцами. Алистер Балтимор, единственный чистокровный англичанин среди путешественников, задержался у монумента. Лондонский галерист почувствовал прилив гордости за суровую страну, за неизвестного солдата. Постоял у памятника, бескомпромиссно оглядел перроны вокзала.

Да! Он тоже едет в чужие снега. Так мы живем, солдаты Его Величества, храня немногословное достоинство; живем на острове, на который не ступала нога неприятеля, зато наша нога в солдатском ботинке ступала везде. В минуты национальной гордости Алистер Балтимор забывал, что он торговец современным искусством, а не солдат. На таких торговцах, как он, зиждется рынок, а на пьедестале рынка стоит вся западная цивилизация. Алистер Балтимор глядел вперед, туда же, куда глядел бронзовый солдат: в непокоренные еще земли. Дойдем и туда! Дошел ведь Сесиль Родс в недра Африки! Доплыл Уолтер Рейли до диких берегов! Рынок будет везде! Каждый несет свою ношу, думал Алистер Балтимор. Облик негоцианта преобразился: перламутровый толстяк с седыми кудрями вокруг лысины сделался подобен бронзовому изваянию. Марк Рихтер увидел Алистера Балтимора заново. Не все ли равно, чем торгует купец, если он возводит цитадель цивилизации.

— Итак, прошу в Париж! — Астольф Рамбуйе приглашал в поезд «Евростар» так, как будто приглашал в иную культуру, ибо континентальная Европа к тому времени уже осознала себя культурой иной.

«Однако проблема-то общая», — думал Рихтер. Пока путешественники рассаживались в комфортабельном вагоне, он продолжал свое рассуждение.

Допустим, двадцать первый век решил отменить сочувствие маленькому человеку, а что «бедные люди» сами вымрут, это и так понятно. Однако возникла путаница: оказалось, что существует, помимо понятия «маленький человек», еще и понятие «лишний человек» — употребляли его в саркастическом, конечно, смысле. Дескать, человек становится «лишним» потому, что для общества таланты или свойства этого субъекта непригодны. В этом же духе употреблял свой термин «человек без свойств» и Музиль, описывая крах и чванство гибнущих империй, дескать, есть вот такой особенный человек, но его таланты обществу непригодны. Так возник новый вопрос: «маленький человек» — он «лишний» и он же «без свойств»? Ведь нелепо выйдет — сделаешь революцию, развяжешь войну ради спасения «маленького человека», а потом выяснится, что надо было «лишнего человека» защищать.

На платформе, немного в стороне, стояли люди в желтых жилетах с плакатами. Они выкрикивали какие-то лозунги, но Рихтер не мог разобрать, какие именно: на вокзале и без них было шумно.

Чтобы понять, в чем разница между обиженным «маленьким человеком» и «бедными людьми», надо припомнить те перспективы, что сулили бедным людям в двадцатом веке.

Карл Маркс полагал, что «бедные люди» станут пролетариями, создадут прибавочный продукт для общества и затем осознают, что их труд движет социальную историю вперед. Но давно замечено, что рабский труд предпочтительней, нежели самостоятельные усилия. Трудовые коммуны не прижились; счастливо расставшись с обольщением пролетарской судьбой, «бедные люди» Запада перешагнули через пролетариат, и превратились в «средний класс», который в трудовой процесс вовлечен не буквально.

— А здесь уютно!

— Этот путь займет три часа. Важно, чтобы поезд от Парижа до Москвы оказался пристойным.

— Надеюсь, купе там двухместные?

— Дорогой, мы создадим с тобой очаровательный салон Рамбуйе!

— Мы с Бруно откроем ресторан.

— Но, умоляю, парижский ресторан! Не английский паб!

Спутники Марка Рихтера уже поднялись в вагон, и Рихтер пропустил всех вперед; хотел сосредоточиться. Задержался на перроне, крики демонстрантов не беспокоили его.

Мысль требуется додумать, нельзя оставить вопрос нерешенным. Раймон Арон верно сформулировал проблему в «Эссе о свободах», в самой первой главе «Карл Маркс и Алексис Токвиль». Арон разочарован в «догматическом эгалитаризме» социалистических стран, в Токвиле видит антитезу политическому детерминизму. Либерал, антифашист, критик марксизма искал компромисс: гражданское общество равных, в котором объективное знание (есть ли такое?) уничтожит идеологию социализма. Одна поправка, думал Рихтер: эссе о свободе написано в 1983 году, во время вегетарианской фазы западной демократии. Во втором акте надо было сравнить нацизм с коммунизмом — Арон это и сделал. Но это всего лишь второй акт драмы — Раймон Арон помер, не досмотрел пьесу до конца. А самое интересное впереди: сегодня играют уже третий акт.

Согласно Арону, для Токвиля «демократия» — это состояние общества, для Маркса — механизм управления. И тезис Токвиля принят как определяющий для общества Запада, n’est-ce pas? Здесь лукавство: что такое пресловутое «состояние общества»? Маркс различает «формальные» и «реальные» свободы: длину рабочего дня относит к реальным правам, а политическую декларацию к формальным. Токвиль же полагает, что гражданский дух создаст права неизбежно.

Скажем, Арон утверждает, что мятеж в Венгрии 1956 года был осуществлен против политического режима (демократии в марксистском понимании) во имя формальных свобод. А если бы революция произошла на Западе, то была бы направлена на свержение демократии как состояния общества (имела социальный смысл)? Почему антикоммунистическое восстание следует рассматривать как революцию четвертого сословия? Допустим, украинский Майдан в данной «ароновской» терминологии — чему служит? Кто субъект подобных революций? И кто выгодополучатель?

— Бруно, вы мне поможете с чемоданом вина?

— Разумеется, Алистер! И помогу с корыстными целями!

Рихтер стоял у открытой двери в вагон первого класса, слышал одновременно и разговоры привилегированных пассажиров в вагоне, и крики демонстрантов.

Наступил так называемый «сервисный капитализм», такая форма владения, когда не обязательно прикасаться к орудиям труда, и даже иметь фабрики в собственности не нужно. Важнее стали те, кто превращает продукт труда — даже не в денежные знаки, а в символические отношения, зафиксированные в договорах; целью являются цепочки договоренностей — своего рода обмен символами в планетарном масштабе. Вместо капиталистической схемы «деньги-товар-деньги», сменившей схему «товар-деньги-товар», возникла схема обновленного обмена — выглядит она так: «символ-власть-символ». Обменивались символами, то есть влиянием и связями. Не власть важна сама по себе, отныне власть — лишь инструмент влияния. Влияние на распределение символов вытеснило товар и власть как таковую — по той же логике, по какой интернетные издания вытеснили книги и газеты, условная криптовалюта потеснила национальные денежные знаки. Влиянием не торгуют, его обменивают на иное влияние, это натуральный обмен символами, исключающий реальное существование. Отныне нижние страты общества трудились, верхние распределяли товар и прибыль, но те, что парили над денежным капиталом — были надсмотрщиками за распределением. Они не прикасались к трудовому процессу — фактически, к власти пришли люмпены. Как и люмпены былых времен, выпавшие из процесса пролетарского труда, новые люмпены жили в собственной реальности. Люмпен-миллиардеры стояли не ниже общества, не находились под мостом, подобно люмпен-пролетариям. «Люмпен-миллиардеры» находились выше условных «бедных людей» — парили на персональных самолетах, перемещаясь из одной офшорной зоны в другую.

«На что вы жалуетесь, — говорил бедным людям один из российских приватизаторов, — у вас ведь и раньше ничего не было. Подумаешь, я присвоил себе права на нефть и газ, которые прежде считались общими. Но это же был символ, поймите, глупцы! Символ! Вы понимаете, что такое символ? В реальности у вас не было доходов от газа. Вы бедны по самой природе вещей. И вещей я у вас не брал. Символ я себе присвоил, вместе с символом — власть. А как превращать власть и символ в доходы — это вы никогда не узнаете».

Так рассуждал не только российский богач Полканов или его американский двойник Фишман. Так рассуждал весь новый класс, образованный Великой Контрреволюцией двадцать первого века — новый люмпен-гегемон.

И вскоре люмпен-гегемон осознал свою историческую миссию: люмпен-миллиардер стал воплощением великой концепции Просвещения.

Я запутался, говорил сам себе Марк Рихтер, что-то я упустил или неверно сформулировал.

Закон есть основное завоевание Просвещения, закон есть фундамент Просвещения; закон выстроил общество Запада. Закон необходим для справедливых отношений между производителем и пользователем труда. Но однажды закон заменил труд и заменил даже товар. Не столь важно, сколько человек зарабатывает и, тем более, что он производит: в большинстве случаев ничего, помимо новых параграфов закона. Мы живем в обществе символического обмена, а регулирует обмен главный символ символов — Закон. В конце концов, человечество пришло к простой формуле: «закон — это символ общества», а существует ли общество само по себе, не столь важно.

Оставалось перевести в символ народ; и новый век с этим справился. Народ договорились считать условной величиной. Эта условная единица в арифметических уравнениях могла иметь отрицательный или положительный знак. Некоторые народы были свободными, а некоторые — несвободными. В символическом смысле, разумеется.

— Мы едем туда, — продолжал Астольф Рамбуйе речь, прерванную в электричке «Оксфорд — Лондон», — где права человека ничего не значат. Русские именно потому и собираются напасть на Украину…

— Только собираются? Уже напали. — Алистер Балтимор называл вещи своими именами. — Война между Россией и Украиной неизбежна: рабы не могут простить соседнему народу желание стать свободным.

— Свободным от чего? — спросил Рихтер.

— От России, разумеется! Следует вступить в Объединенную Европу и НАТО. Свобода есть путь к закону от беззакония.

— Даже ценой войны? Я хочу понять: те люди, которых убьют, они уже никогда не станут свободными. Убьют сотни тысяч человек. Во имя закона?

— Да. Во имя закона. Народ идет на жертву, чтобы жить внутри закона.

— Но ведь жалко людей, ведь украинцы погибнут. Матерей жалко. Вам не кажется, что в концепции «свободы» отсутствует главный пункт: право на жизнь?

— Не могу поддержать этот дискурс. Существование раба или гибель свободного человека — вот в чем сюжет сегодняшней трагедии.

Рихтер кивнул.

Всякая трагедия делится на три акта.

Месть девятнадцатому веку была великой трагедией: в последнем акте надлежало покарать главного субъекта неприятностей — «бедных людей», то есть покарать народ. Следовало перевести народ в символическую единицу.

Третий, финальный, акт невозможен без первого акта и без второго акта.

Действие трагедии строилось так: в первом акте демократия, воплощенная в политических партиях, вступила в бой с автаркией, подавляющей свободу индивида.

Воля деспота должна покориться общему закону. Выборы, депутаты, сенат, парламентское большинство. Первое действие наполнено романтической борьбой. Первое действие зрителям понравилось, о нем приятно вспоминать, слегка пугаться прошлого и гордиться дедами.

Во втором акте Атлант цивилизации расправляет плечи. Это действие заполнено составлением контрактов, декларациями намерений. Публика в зале скучает, но народу предлагают много развлечений: авангардная живопись, рок-музыка. Политические партии становятся банками. Банк — это и есть политическая партия цивилизации, другие партии не требуются. Мало того: наличие некоей политической партии может привести к тирании. Политика — это капитал: говорят об идеях, но делят деньги. Скажем, Джефферсон выступил с конкретным предложением ограничить и отменить негритянское рабство. Однако в течение последнего десятилетия восемнадцатого века самой поразительной особенностью позиции Джефферсона по вопросу рабства стало его абсолютное молчание, и все попытки эмансипации рабов прекратились. Существование рабства в эпоху Американской революции само по себе является парадоксом, но точно так же отсутствие прав трудящихся Украины во время Майдана и во время национальной борьбы за независимось тоже кажется парадоксом. Однако это не парадокс, но принцип действия второго акта драмы: в обществе наступает нравственный анабиоз. Второй акт монетезирует политические декларации, обустраивает цивилизацию символического обмена.

Цивилизация победила везде — лишь кое-где остались архаичные тираны. Чтобы полноценный тиран появился, его надо вырастить, воспитать — так воспитывали Гитлера, Саддама, Каддафи, Асада. Проверенный метод — так откармливают гусей для добывания качественной гусиной печенки. Тирана (как и гуся) ласкают, кормят с руки, приглашают в гости, вместе фотографируются. Гусь привыкает к безнаказанности — ему мерещится, что он стал другом мясника. Тирану разрешают ставить шатер около Елисейского дворца, и он обнимается с лидерами свободного мира. Растут капиталы свиты тирана, растет отчужденный от народа продукт. Гусь жиреет — и в тот момент, когда тиран (обласканный цивилизацией) созрел, цивилизация вспарывает его стране брюхо. Конечно, целью является только печенка гуся; но убить приходится целого гуся, разрушить надо страну. Второй акт заканчивается — поднимается занавес третьего действия.

Третий акт, как и первый акт, — опять кровавый. Но необходимый. Ради третьего акта и писалась пьеса. В первом акте народ победил условного тирана. Во втором акте правит демократия и приходит к форме символической власти народа, символического капитала, символического обмена.

В третьем акте осуществляют окончательную санацию мира. Переводят в цифровой символ народ. Тирана объявляют тираном на том основании, что в его стране отсутствует демократия, провозглашенная в первом акте. Но выясняется, что народ поддерживает негодяя. А ведь тирану сознательно разрешали морить подданых — так он получит больше денег, и печенка у гуся станет жирнее. Угнетал, гробил, порол и унижал — чтобы заслужить партнерство с просвещенным миром: а тупые рабы все равно его любят! Значит, тиран — не вполне тиран? Непростой поворот сюжета! Еще недавно маршировали демонстрации «Даешь честные выборы!» — но оказалось, что народ хочет, чтобы им правил «тиран». Для того ли раскормили гуся и растили тирана, чтобы удовлетвориться тем, что «тиран» демократически избран? А как же фуа-гра? Избранников варварского народа объявляли тиранами, потом вешали, убивали; Альенде, Саддама, Каддафи, Милошевича, на очереди Путин; возможно, они все заслужили свою участь. Но главная интрига не в этом! Попутно требуется объявить весь народ, избравший тирана, варварским. Следует подключить культуру к задаче по извлечению гусиной печенки. Весь народ в культурном отношении не имеет права на существование: ведь данная популяция не усвоила азов Просвещения. Гитлер действовал грубо: оперировал понятием «Untermensch»; сегодня — изящнее. Народу дали шанс, но данный народ и его культура символизирует автаркию!

Вот и третий акт, думал Рихтер. Новые властители мира — люмпен-миллиардеры — справились с символической статистикой прекрасно. Если следует мстить французской революции, то мстить надо идее народа.

— Мы переоценили Россию, — говорили умнейшие люди человечества, — Россия слишком возомнила о себе, со своей так называемой «великой культурой». Пушкин! Скажите на милость — экая величина! Рупор беззакония.

— Культура России основана на беззаконии, — говорил Астольф Рамбуйе. — Такая культура будет наказана. Рыцари цивилизации обязаны ее защитить.

Сказано здраво, убедительно.

Интересно, настанет ли момент, когда всю Европу переведут в состояние символа? Но спросить об этом неловко. Как оспорить дипломата?

Однако раздался голос, осмелившийся перебить брюссельского дипломата и французского аристократа. Марк Рихтер поразился тому, что и как сказала Жанна Рамбуйе, супруга Астольфа.

— Какой ты аристократ? — презрительно сказала очаровательная Жанна. — Ну, какой из тебя рыцарь? Французский рыцарь шел впереди войска, а вы в Брюсселе, в вашем новом салоне Рамбуйе, решаете, каких нищебродов будете бомбить. И бомбишь не сам, сам ты с официантом спорить только можешь. Зовете других нищебродов на войну, скупаете по дешевке. На Баярда ты не похож. И на Роланда не тянешь. И на француза тоже.

— Не похож на француза? — Астольф Рамбуйе вскипел. Дипломат решил не обострять вопрос о рыцарстве и реплику о Баярде предпочел не замечать.

— Какой же ты француз?

Рамбуйе побледнел, щеки обвисли.

А ведь он и впрямь не француз, подумал Рихтер. Нос картошкой, щеки толстые. Всякое бывает, но породистый француз выглядит иначе. Рыцарь Баярд совсем другой. Впрочем, что я, еврей, понимаю во французской аристократии?

Любопытно, думал Рихтер, что концепция аристократической республики противоречит концепции демократической республики; и странно было бы аристократу отстаивать демократическую республику. Но именно демократическая республика превратила закон в символ.

Приводя в данной главе путаные мысли незадачливого историка Рихтера, автор не может не отметить главный парадокс в рассуждениях, точнее, ущербность таковых. Сам Марк Рихтер был типичным «маленьким человеком», предателем, бросившим семью и детей ради иллюзорных представлений о долге перед жизнью (то есть совершал как бы «свободный выбор»). Он был не вправе рассуждать о символическом обмене, поскольку сам являлся воплощением — и ущербным воплощением — символического жеста. Что мог знать он о демократии и аристократии — если был межеумком, не сумевшим выстроить собственную маленькую жизнь.

Астольф Рамбуйе в споре с женой призвал на помощь попутчиков; и помощь пришла.

— Жанна, ну что вы, право!

— Жанна, как не стыдно!

Алистер и Бруно поднялись на защиту обескураженного коллеги. Каждый про себя подумал, что такая прелестная женщина наверняка имеет тысячи причин для семейной ссоры, и вообще, красавице задорный характер иметь необходимо! Однако надо и коллегу выручать. Ученые вороны мягко объяснили жене дипломата, что миссия у цивилизации и впрямь имеется, демократия в опасности, а рыцарство теперь выглядит иначе.

— Ведь вы согласны, Рихтер? — спросил Алистер Балтимор.

— Я в современной политике не разбираюсь, — сказал Марк Рихтер. — Но у меня иной вопрос. Скажите, Алистер, — спросил Рихтер, — чем вы собираетесь в поезде закусывать? Везете чемодан бургудского, так? А закусывать чем?

— Как чем? Разумеется, фуа-гра.

Предыдущая главаГлава 12 из 27Следующая глава