К книге
В начале было Слово – в конце будет ЦифраЦифра. Часть вторая Автономия демократии. 34
84%
Цифра. Часть вторая Автономия демократии. 34
36

И будете ненавидимы всеми за имя Мое; претерпевший же до конца спасется.

С тех пор как явились тысячехвостые молнии, испепелившие то немногое, что оставили постояльцам свалки последние времена (включая телебункер с галетами и кока-колой), с тех пор как адскую саранчу затмили приплывшие на водорослеловецких галерах рогатые змеекрысы с парализующим ядом в деснах, Автономию Демократии охватила апатия. Возненавидев вечность, ностальгируя по вожделенной смерти, каждый будет, как справедливо сказал Иоанн, не холоден, не горяч, но тепл. Еще точнее – еле тепл.

Только те, кто был воскрешен недавно и сохранил остатки энергии первой, невечной жизни, продолжат кое-как барахтаться в жизни вечной, посреди кричащего бравого нового мира, слишком ясно помнящего времена, когда еще было кому и за что кричать браво.

Плотник, верный клятве Демократа, организует полевой лазарет и будет вести прием пациентов прямо в акриловой ванне, которую он простерилизует океаническим кипятком.

Бедолага Эйнштейн, монотонно роясь в смердящем хламе, все еще не оставит надежд откопать что-то полезное, но попадаться ему будет исключительно шикардосное (никогда не бывающее полезным). Держа в левой руке изумрудные запонки, а в правой – инкрустированный хумидор, он усядется на чемодан «Луи вуиттон» и продолжит пытать изможденного Прохора библейскими нестыковками.

– Позвольте поинтересоваться, как ваша религия относится к астрологии?

– Плохо. Бесовщина это, – глухо ответит Прохор.

– Ага! Позвольте еще уточнить, кто такие волхвы?

– Волхвы? Маги разные, чародеи.

– И астрологи, верно?

– Верно, – нехотя согласится Прохор.

– Ага! И они, маги, чародеи, астрологи, по звездам определили, что родился Христос. И даже точно нашли пещеру, где он родился, подарки ему принесли. В Евангелии так написано, верно?

– Ну, и что? – разозлится Прохор, не желая подтверждать, что наука, признаваемая бесовщиной, все-таки правильно указала время и место рождения Спасителя.

– Ничего, ничего, – хихикнет Эйнштейн. – Я просто уточняю. А вот еще вопросик. Иисус родился в Рождество, так? А воскрес в Пасху, так? Почему тогда Рождество всегда в один день, а Пасха – в разные? Человек родился, как положено, в один какой-то день, а умирает он каждый год в разные дни?

– Тогда был еще лунный календарь. Христос воскрес в первое воскресенье после первого полнолуния, следующего за весенним равноденствием. А полнолуния и равноденствия каждый год в разные дни. Решили так и оставить, – процедит Прохор.

– Кто решил?

– Первый Вселенский Собор христиан!

– Который прошел в четвертом веке? Когда и Христос давно умер, и ты сам, Прохор, давно умер? Выходит, это все придумали люди! Которые и Христа-то не видели никогда. А может, они напутали?! – хитренько спросит Эйнштейн.

– Люди много чего напутали. А нам теперь распутывать, – отзовется, тяжело разматывая водоросли, Иоанн.

– Святая макрель, как же вы задолбали! – ругнется Билл Гейтс.

– Хлебало завали, а то я тя ща разъерошу! – вдруг гаркнет Сэмэн. – Христос есть. Я украл его плащаницу! А то, шо там нет его ДНК, как раз и доказывает, шо он Бог!

Мадонна, застывшая у костра, даже не шелохнется от этих споров о том, был или не был ее единственный сын Спасителем и был ли он вообще. С тех пор, как Иоанн поведал ей, что Альфа Омега, научный руководитель Района, всеобщий любимец, которым она все эти годы лишь любовалась издалека, погруженная в двухтысячелетнюю печаль по первому сыну, это и есть ее первый сын, снова пришедший на землю в ее утробе, она впадет в тот же полуобморок, в котором пребывала остаток своей невечной жизни после Его распятия.

Да и у Сэмэна не останется сил ругаться с Гейтсом. После предательства старой шайки он из пластиковых обрезков и гимнастических обручей сколотит себе новую шайку – в прямом смысле слова – и будет дни напролет лежать в ней, как Диоген в своей бочке, уставившись в черное варево неба, и размышлять о том, что на месте Диогена перегрыз бы Македонскому горло, если бы тот загородил ему солнце[20], да только в последние времена Македонского-то еще можно сыскать среди воскрешенных, а вот солнце, незабвенное солнышко, пульсирующее сердце неба, сыскать нельзя.

Что-то неладное случится и с Прохором. Он будет все вспоминать слова из свитков Учителя о том, что многие станут холоднее праха и мертвее мертвецов, подозревая, что это о нем самом. Глядя на Иоанна, продолжающего бессмысленно добывать ламинарию, на копошащихся в мусоре обитателей свалки, на бурое варево неба, Прохор попытается вспомнить, что такого, действительно, было в этом Христе, что они поверили в его обещание вечного счастья, и был ли он, Прохор, когда-либо счастлив, и стоило ли ему, соответственно, вообще появляться на свет – ведь появляться на свет без надежды на счастье – не только обидно, но и довольно глупо.

Он вспомнит, что единственный раз, когда ликование, истинное, не натужное, заполняло его существо, было две тысячи лет назад, в Антиохии, на перекрестке Великого Шелкового пути и Дороги Специй, в городе, где построенные строго под прямым углом улицы по образу и подобию египетской Александрии в центре сходились, окаймленные колоннадами, у грандиозного фонтана, спасавшего от сирийской жары. Он с отвращением и благодарностью вспомнит весь этот город-праздник, где никогда не было недостатка ни в вине, ни в оливках, ни в первоклассных рабах, среди которых встречались искусные парикмахеры, повара и даже ученые греки, а, впрочем, много было и таких, кого продавец ставил в самую темную тень и оборачивал ему лоб тряпицей, чтобы рассеянная матрона, выбирающая садовника подешевле, не разглядела на лбу клеймо беглого каторжника.

Прохор в тот день пришел на городской рынок купить папируса, чтобы переписать свитки Учителя. После безжалостного полудня в пригороде Эфеса, когда Учитель приказал ему закопать себя заживо, прошло уже двадцать лет, и свитки, которые Прохор неизменно таскал за собой, продолжая дело Учителя в Никомидии, на берегах Мраморного моря и на сирийских караванных путях, истрепались.

На рынке в лицо Прохору сразу ударили запахи перца и миндаля, фундука и кедровых шишек, персиков, абрикосов, изюма и фиников. Длинный ряд кокосов и мармелада из сирийской айвы уходил, замыкаясь горою маслин, а на песке бахвалились дороговизной амфоры с пятнадцатилетним фалернским вином.

У самого входа в крытых палатках лежали панцири черепах, рога носорогов, раковины наутилусов, бирюза и агат и целые горы ладана – ведь римляне так любят ладан, что могут сжечь на похоронах годовой запас всей Аравии. Отдельно торговали драгоценным нардовым миром, добытым из нежных гималайских цветов, – тем самым, которым златовласая Магдалина-блудница поливала ноги Христа и вытирала их волосами.

Рынок гудел хриплыми, сорванными голосами императорских маркитантов, вольноотпущенники тянули к ним руки, предлагая наперебой одежду из лучших тканей для римских воинов. Странствующие коробейники пытались сбыть имбирь и корицу, черное дерево, перья и благовония, так необходимые римскому воину в дальнем походе. Вдоль лавок сновали мастера серебряных дел, бойко менявшие валюту с немалой лихвой.

В это время в Антиохию как раз наведался император Траян со своим войском, чтобы пополнить запасы по дороге в строптивую Парфию, никак не желавшую признавать, что власть римского императора слаще, чем дыня в меду, и живительнее, чем фалернское, в гордую Парфию, полагавшую, что если парфяне сто пятьдесят лет назад в Армении разгромили легионы самого Красса, великого победителя Спартака, и не просто разгромили, а накололи голову его сына на парфянское копье и самому ему залили в глотку расплавленное золото, то им до сих пор все можно.

Он их проучит, великий Траян, но сначала императорским маркитантам нужно навьючить три тысячи мулов мясом и ячменем, уксусом и оливками и, конечно, амфорами вина, без которого римский легионер воюет вполсилы. Нужен и сыр – и со всей провинции съехались сыровары: кто с острым овечьим, способным выдержать и военный поход, и морское плавание, кто с деликатным шафрановым, кто с излюбленным римлянами копченым в яблоках, а кто и с изысками для императора – сырами, настоянными на цветах чертополоха и инжировом молоке.

Также императорской свите требовалось лучшее масло, чтобы в пути очищать себя после пыльного перехода – обмазываться целиком, собирая маслом всю грязь и пот, а потом соскребать его серповидным бронзовым стригилем.

Зажав нос посреди рядов соленой рыбы и запечатанных смолой амфор со зловонным соусом гарумом, Прохор направился туда, где продавали слитки металла, керамику, мраморные и деревянные бочки со свинцовыми пломбами и нужный ему папирус, – и оказался в той части рынка, где торговали рабами.

Несмотря на зимний месяц, за спиной у работорговца стояла голая женщина, едва прикрываясь длинными светлыми волосами и ладонями. На груди у нее висела табличка: «Эвника. Ест мало. Покорная». Рядом с торговцем была бочка самого дешевого масла, выжатого из оливок, пораженных вредителями, – он купил его для освещения комнат, корма рабам и других непродовольственных нужд. Что-то высчитывая, торговец загибал фаланги пальцев девочки лет семи, используя ее вместо счетов. Вдруг он побагровел, ударил девочку по лицу и заорал:

– Ты что наделала, тварь! Палец разжала! Я на двести денариев сам себя обманул из-за тебя! – и тут же с силой выгнул палец девочки в обратную сторону, так что фаланга хрустнула, обнажилась кость, и хлынула кровь.

Девочка, плача, бросилась к матери, а торговец, не глядя, сильно огрел их обеих плетью, разъярившись так, что не пожалел даже испортить кожу Эвники, из-за чего ее цена могла сильно упасть.

– Что же ты делаешь? – закричал порывистый Прохор. – Ты же ей палец сломал!

– Не переживай, она с матерью идет довеском, за нее отдельно все равно никто денег не даст, – объяснил торговец. – Пока эту тварь можно будет как-то использовать на кухне или в постели, ее еще кормить года три.

– Да я говорю, она живой человек же! Ребенок!

– Что-о-о-о? – заорал торговец. – Ты кто такой, чтобы мне проповедовать! Клянусь Меркурием, я тебе самому все пальцы пообломаю!

И вдруг повернулась аккуратно уложенная и напомаженная голова одного из местных гурманов, всегда лично выбиравшего виноградный сироп, чтобы скормить его поросятам для улучшения вкуса их мяса.

– Он христианин, – сказала уложенная голова с отвращением, как если бы увидела в виноградном сиропе увязшую саранчу.

– Что это значит – «христианин»? – заинтересованно спросил кто-то из заскучавших маркитантов, наблюдавших, как мулов грузят мешками отборной полбы.

– Последователь Христа, – зевнул гурман.

– Христа? Грязного обманщика, выдававшего себя за сына Божьего, которого распяли в Иерусалиме, как паршивую собаку? – расхохотались маркитанты. – У него еще есть последователи? Их не всех еще скормили львам и сожгли на праздничных факелах?

– Есть, и их много! – сказал гурман. – Это они травят колодцы, чтобы люди болели язвами, это они пьют кровь наших младенцев.

Прохор, не в силах вынести хулу на Христа, вскипел, схватил тяжелые бронзовые счеты и, забывшись и забыв наставления Учителя, швырнул их прямо в гурмана. Но ловкий гурман увернулся, и счеты задели озабоченную обеспечением нужд императорского похода голову маркитанта. От головы счеты отскочили к мулам, разбили амфору – вино потекло кровавыми ручейками по пыли базара. Работорговцу и другим язычникам-маркитантам будто бы не хватало только этого вида крови, чтобы наброситься на Прохора и в полминуты растерзать его на клочки, так, что его кровь смешалась с еще продолжавшими растекаться ручейками вина.

С высоты полета своей души Прохор успел увидеть эту свалку и клочки своего тела, разбросанные в базарной пыли, и услышал визг рабынь и матрон, и успел почувствовать безграничное счастье, истинное ликование от того, что Господь удостоил его принять мученическую смерть, защищая Его имя, но вдруг все затряслось и обрушилось – и Прохор на миг подумал, что, видимо, с таким грохотом души окончательно покидают землю, но нет, это было начало знаменитого антиохийского землетрясения.

Взревели мулы и люди, крыши палаток смяли слоновые бивни и тюки кардамона, а дальше, в городе, в развалинах вилл и языческих храмов, где горели светильники, воспламенились язычники, заживо погребенные под завалами, разверзлась земля, загорелись фундаменты, и лава хлынула под ноги убегавшим, испепеляя живых, кричавших из-под земли, и серая взвесь камня, песка и плоти, как чадра, покрыла бесстыжую голову Антиохии. Сам император Траян едва успел выпрыгнуть в окно, иначе лежать бы ему рядом с его приближенными придавленным изумительной красоты колонной роскошного храма. И Траян, и все вокруг, и даже душа Прохора, наблюдавшая сверху, решили тогда, что это и есть конец света, и Прохор даже успел возрадоваться, что Господь приурочил такое поистине знаменательное событие к окончанию его, Прохора, скромной жизни. Откуда ему было знать, что до конца света придется прождать еще две тысячи лет, воскреснуть и заживо гнить на гарлемской свалке, вспоминая тот день, когда его растерзали язычники, как самый счастливый день обеих своих жизней.

Прохор тоскливо взглянет на Иоанна, не умея разглядеть за бельмами его выцветших глаз, видит ли Учитель, что происходит в его душе, и не теми ли же сомнениями оглушена его собственная душа. Но Учитель будет молча ловить пластиковой бельевой сушилкой, как неводом, ламинарию, выуживая ее двадцатиметровые ленты из затаившихся на глубине подводных плантаций, не для того, чтобы прокормиться, а для того, чтобы привычным, монотонным трудом заглушить в себе тревогу и победить все ту же апатию, начавшую уже одолевать и его. Он будет стараться удержать в себе память о Христе и о его пророчествах и для этого раз за разом будет мысленно возвращаться к тому дню, когда он ловил макрель, когда он был еще юн и растерян в жизни, и ему, рыбацкому сыну, было стыдно признаться, что он ненавидит ловить макрель, мучается, потому что ему, рыбацкому сыну, жалко эту макрель. Разумеется, она не святая, но она молодая, красивая, и в гладком ее, серебристом животике, вероятно, тяжелая ноша… Иоанн страдал не от того, что убивает макрель вместе с ее потомством – раз уж так заведено Господом, что одни должны быть пищей других, то нужно поменьше размышлять и побольше повиноваться, – а оттого что обманывает чужую доверчивость. Он все представлял, как плывет молодая самка, нагруженная тысячей еще не родившихся самок, пробирается в мутной воде, обессиленная, голодная. Чтобы нести свою ношу, а потом еще найти силы извергнуть ее из себя и стать матерью, ей нужно подкрепиться, а в воде так мало съедобного и так велика конкуренция за еду… Но вот он висит, червь! И подумать бы ей, откуда ему взяться в воде, дождевому червю, ведь он живет в почве, ведь она никогда здесь такого не видела, это точно ловушка, очевидно же вроде бы… Но ей, беременной и голодной, не очевидно. Беременные и голодные вообще изрядно глупеют – и вот уже страх обессилеть от голода накануне мучительных родов берет свое, и макрель глотает наживку – крюк раздирает ей челюсть и выдергивает ее в оглушительное удушье, в мучительную смерть, сравнимую со смертью на кресте, ведь на кресте погибают именно от удушья, – и все исключительно из-за ее доверчивости, то есть внутренней чистоты, а обманул эту чистоту и обрек беременную молодую самку на смертные муки вместе с ее потомством он, Иоанн, считающий себя правоверным, и лишь для того, чтобы и без того промаринованные развратом римляне приготовили из нее свой богомерзкий маринад гарум, который Сенека называл «дорогостоящей сукровицей протухших рыб», чтобы потроха невинных макрелей вместе с потомством выставили на солнце на пару месяцев, а потом этой зловонной жижей поливали фазанов и красноперок, не зная, как еще извратиться в своем пресыщении.

Именно в ту минуту горестных размышлений в лодке посреди Галилейского моря кто-то, не различимый среди акаций и миртов, обратился к нему с берега на арамейском:

– Брось свою рыбу и следуй за мной, Иоанн!

Иоанн замрет, удерживая в руках пластиковую сушилку, и не сможет сразу понять, это голос его воспоминаний, с каждым днем становившийся назойливее и громче, или это ангелы сподобились наконец-то навестить дряхлого Апостола, ведь они не являлись с самого его воскрешения.

– Клюет-то хоть? – со смехом скажет тот же голос.

Иоанн окаменеет, как жена Лота, превратившаяся в соляной столб за то, что обернулась взглянуть на пылающие Содом и Гоморру, когда Господь велел никому из спасшихся не оборачиваться, но Иоанну в этот светозарный миг Господь, очевидно, велит что-то прямо противоположное, поскольку Иоанн, обернувшись, не превратится в соляной столб, но, наоборот, просияет сахарной глыбой сладчайшего счастья: обернувшись, он даже своими полуслепыми глазами не то чтобы увидит, но ясно, как истину, почувствует Его.

– Помнишь, я обещал, что сделаю вас ловцами человеков? – спросит Христос, улыбнувшись. – И много ты наловил?

Иоанн, глотнув пересохшим ртом дымный воздух, не успеет ответить Христу, когда оба они услышат пронзительный крик Мадонны, бегущей к Сыну по свалке, по которой другие могут только ползти. Христос протянет руки к матери, и Она, упав на колени, осыплет поцелуями его все еще кровоточащие стигматы, оставшиеся от вырванных чипов.

– Сыночек, сыночек, сыночек… – будет повторять Мадонна, гладя его, тоже коленопреклоненного, по шелковым волосам, по лицу, которое за сорок дней у Савватия уже покрылось мягкой бородкой, и, глядя на это, Машенька, скромно стоящая чуть поодаль в чем-то белом, длинном и с длинной накидкой – в чем представлял ее Альфа Омега на красной дорожке в виртуальной Москве, – первый раз в жизни заплачет и даже почти поймет, что имеют в виду Мадонна с Сыном, когда они поднимут головы к небу и хором воскликнут:

– Боже хвалы моей! Боже силы! Да воссияет Твое лицо!

Сэмэн, оторвавшись от созерцания мерзости неба, не сразу поймет, кто перед ним, и на всякий случай сверится с татуировкой у себя на груди.

– Таки шо ты на это скажешь, Алик? Иллюзия? Или совпадение? – спросит он Эйнштейна.

– Скажу, что при помощи совпадений Бог сохраняет анонимность, – скажет Эйнштейн и нащупает в кармане свою записную книжечку, чтобы записать в нее эту мысль.

В суматохе никто не обратит внимания на Прохора, который первым заметит, что, куда бы ни повернул свою голову Христос, над головой его расступается черно-бурое варево неба, и в воронку летит синий свет, а следы его ног на бетоне заполняются талой водой, и в ней проклевываются одуванчики.

– Благословенна Антиохия, благословенна Антиохия, – воскликнет Прохор, прославляя жадный торговый город, основанный за триста лет до Христа в месяце Артемисии в первом часу дня, когда восходило солнце, на месте лавровой рощи, выросшей там, где, по глупой легенде, Зевс превратил в лавровое дерево нимфу, давшую обед девства и изнасилованную Аполлоном, город, давно растерзанный халифами и крестоносцами, – благословляя его за то, что именно в этом городе впервые в истории человечества прозвучало гордое имя «Христианин».

Предыдущая главаГлава 36 из 43Следующая глава