К книге
В начале было Слово – в конце будет ЦифраЦифра. Часть вторая Автономия демократии. 32
79%
Цифра. Часть вторая Автономия демократии. 32
34

Когда же они от радости еще не верили и дивились, Он сказал им: есть ли у вас здесь какая пища? Они подали ему часть печеной рыбы и сотового меда.

Сухие тысячехвостые молнии, не проронив ни единой слезинки, будут хлестать Соловки, как светозарные юноши, которые с неба сошли на Секирную гору, чтобы высечь жену рыбака, оскорблявшую поселившегося здесь монаха Савватия в тот момент, когда он возносил хвалы и молитвы Господу.

Машенька недолго будет маяться в избушке Савватия. Встревоженная долгим отсутствием Альфа Омеги, она отважится наведаться в его келью, невзирая на свои разногласия с ржавым Савельичем.

Тихо войдя в монастырь, Машенька прокрадется в каменный коридор, где прошла молодость Альфа Омеги (которая на самом деле никогда не пройдет), где Савельич каждый год настаивал воронику, настаивая, что это отменное успокоительное, не хуже стабилизаторов, и тем же настоем споласкивал Альфа Омеге волосы, когда тот, замотанный в бамбуковое полотенце, возвращался из монастырской купальни и входил в их темную келью, где сам Савельич, тихоня, шурша за цинковым гробом, попивал свой отвар, вычитав где-то, что он хорош для общего укрепления организма и к тому же целебен при нервных нагрузках, а как же не быть нагрузкам, когда барин достался Савельичу неслухмяный, шальной, брыкливый, и сладу с ним не было отродясь.

В сыром, каменном коридоре из-под дверной щели будет сочиться тусклый, пугливый свет и такой же тусклый, неровный гул.

– Альфа Омега! Ты тут? – постучится Машенька.

Никто не откликнется. Но Машенька услышит определенно, что в келье кто-то есть, и кто-то там не один.

– Савельич! Открывайте!

Не дождавшись ответа, Машенька толкнет незапертую дверь. Тут же на нее хлынет странный запах – приятный, но странный – и какое-то странное пение – тихое, жалостное и торжественное – которого она никогда раньше не слышала. В темноте она разглядит продолговатые огоньки длинных, пахучих свечей и незнакомые фигуры, держащие эти свечи в руках.

– Что здесь происходит? – спросит Машенька.

На нее прицыкнут и ответят недовольным шепотом:

– Последование мертвенное!

И какая-то низенькая, неуклюжая фигура в черном платке шикнет:

– Отпеваем новопреставленного раба Божьего, не мешай!

Прижимаясь к стене, Машенька протиснется внутрь. Никто не обратит на нее внимания. Все глаза, отражающие свечные огоньки, будут обращены к цинковому гробу. В нем, потеснив припасы и пожитки, будет лежать Савельич – точнее, то, что от него осталось: груда металлолома и микросхем, накрытая белым саваном, с бумажным венчиком и воткнутой в сложенные ржавые лапы толстой свечой.

Женщины в черных платках будут искренне всхлипывать, стараясь не потушить свои свечечки и не помешать всхлипами священнику, читающему чинопоследование.

– Что это с Савельичем? – спросит Машенька кого-то из нелюдимых фигур.

– ИЯ его отключило, – шепотом скажет женщина.

– За что?

– За ослушание, вестимо. Он неслухмяный-то был, Савельич-то наш, равно как и дитятко его ненаглядное.

– А где дитятко? – снова шепнет Машенька женщине, оглядывая темную келью.

Но женщина, следуя за священником, захлебнется в молитве и не ответит Машеньке. В отсветах страшных молний, пробивающихся сквозь решетку окна, Машенька разглядит рыдающего в углу голубого ягненка и множество лиц незнакомых роботов, склоненных в общей молитве. Альфа Омеги в келье не будет.

– Господу помолимся! – пропоет робот-священник.

– Господи, помилуй! – отзовется металлическая паства.

Машенька подхватит ягненка на руки. Один ее глаз, цвета белой черешни, почти совсем побелеет, а другой, цвета черешни черной, окончательно почернеет, и, если бы она умела плакать, она бы точно заплакала.

– Где дитятко? Альфа Омега где? – схватит она металлическое плечо женщины в черном платке.

– Да хто ж его знает, сударушка. Говорят, его уже и в живых-то нет.

– Как это возможно? Смерть же запрещена…

– Кому запрещена, а кому – мать родна! – вмешается ИЯ, сующее нос даже в чужие поминки, впрочем, снисходительно относясь к проявлениям религиозности ржавых роботов (к счастью, совершенно не заразной для человекоподобных), поскольку что с этих роботов уже взять – даже на металлолом не годятся.

И тут к Машеньке придвинется низенькая, неуклюжая женщина и зашепчет ей в ухо, еле дотягиваясь до него своей квадратной металлической головой:

– На Голгофе он, милая, там он, болезный. Ты лети к нему, авось можно еще спасти. Меня тоже, как вспомню годы-то молодые, вертихвосткой дразнили, а тоже зря…

Но Машенька не дослушает робота-вертихвостку, вылетит из покойницкой кельи, пробиваясь между молниями, и направится прямо к Голгофе, задыхаясь от встречного ветра и тревоги, не успокаиваемой стабилизаторами.

Черные волны Белого моря накроют тело Альфа Омеги, протащат его по камням в воду, омывая кровь, и выплюнут снова на камни. Альфа Омеге почудится, что с грозовых небес в луче пронзительного света, к нему снисходит розовое фламинго на шикардосных летательных протезах, утешает его и тащит куда-то подальше от волн и камней, и вот дотягивает до одуванчиков и облокачивает на крест, установленный здесь в допотопные времена в честь каких-то неведомых Альфа Омеге соловецких мучеников, к которым он так неожиданно присоединился, причем крест ничуть не пострадает от удара целого колчана тысячехвостых молний, примчавших розовое фламинго, и послышится блеяние голубого ягненка, а за спиной у фламинго Альфа Омега увидит Савельича с корзиной каких-то снадобий, и вдруг Савельич заголосит:

– Охти-мнеченьки! Ну-тко посторонись-тко, – после чего отодвинет фламинго локтем в черном подряснике, и на этом Альфа Омега окончательно впадет в забытье.

Заскорузлой, мозолистой лапой, на ощупь определяющей соленость воды и съедобность гриба, Савватий ощупает раны Альфа Омеги. Невиданная гроза угомонится так же внезапно, как и взъярилась; волны вернутся обратно в стойло бухты Благополучия, гавань уляжется, закадит туманами, предрассветными сумерками, испарениями океана, и Савватий скажет испуганной Машеньке:

– Я его потащу, а ты посолонь ступай за бережину!

Зеленая ящерка Жиж, сопровождающая Савватия верхом на берестяном коробе, пояснит:

– Посолонь – значит, по часовой стрелке, то есть по солнцу, а бережина – прибрежный луг.

С этого часа старый Савватий примется врачевать Альфа Омегу – лепешками из шмелиного меда для оттяжки гнойного воспаления и сонной одурью, поморской багулой, от которой дурман и головокружение, и на запах ее, говорят, просыпается даже болотный змей, но зато и раны она лечит так, как не справилась бы никакая нанозеленка. Альфа Омега будет стонать, разметавшись на лавке в забытьи; болотная лихорадка, насланная болотным змеем, примется бичевать его так, что он закричит, выгибаясь дугой; и задрожат деревянные доски, стоящие на божнице, с еле видными на них древними ликами, перед которыми много раз в день Савватий будет вставать коленями на расшитый коврик и бормотать что-то под недоуменным взглядом Машеньки и еле слышным ворчанием ящерицы, которая будет фыркать себе под нос:

– Религия – опиум для народа!

Сорок дней будет Савватий врачевать Альфа Омегу, уходя помолиться в Церкву, сорок дней Машенька будет жить у Савватия, помогая ему, чем только может помогать почти безупречный редактированный эмбрион, постоянец последних времен, старцу, приплывшему на Соловки при Василии Темном, чтобы посвятить себя кротости зельной.

Поначалу Машенька будет пугаться старца: его непонятной поморской говори, остро наточенного скребка для овечьей шерсти, бездонного заплечного берестяного короба, в котором уместилась бы не только сама Машенька, но и медведь, привычки Савватия будить самого себя ровно в полночь пением псалмов вместо будильника и вообще, кажется, не спать, только дремать немножко после заката, приговаривая:

– Я раностай, кажжен день в полночь встаю. У Господа ночи-то нету.

Но приручить Машеньку окажется не сложнее, чем научить ящерицу читать Большую Советскую Энциклопедию: Савватий будет ласково звать ее деушкой, она его – дедушкой, их с Альфа Омегой ягненка Савватий пристроит в овечье стадо, ради которого он кажжен ден будет, взвалив на плечо косу, ходить на сенокос, не пользуясь от этого стада ничем, поскольку не ел отродясь скоромного, а молока не пил, с тех пор как был отнят от материнской груди.

– Зачем же вам, дедушка, целое стадо, если вы молока не пьете? – спросит его однажды Машенька.

– А куды их девать-то, деушка, агнцев? Приблудились к порогу, а куды пропастился пастух, никто ить не ведает. Призрел я их, пока пастух им не сыщется. Вот вылечим Альфа Омегу твово, авось, ему их и сплавлю.

– Как это сплавлю?

И Савватий расскажет Машеньке, что однажды так уже было, не здесь, а в Иудейской пустыне, на речке именем Иордан, на «переправе пророков», когда один пророк, именем Иоанн Креститель, переправил, то есть сплавил все свои пророческие дела другому, именем Иисус Христос – как сплавляли по другим, судоходным, северным рекам тяжелые баржи с лесом для постройки тюрем и монастырей (впрочем, чаще всего, тюрьмы и были монастырями, а монастыри – тюрьмами), но ведь в последние времена не то что пророк, а даже просто верующий человек на все Соловки остался один, раб Божий Савватий, и некому ему ничего ни переправить, ни сплавить, пока не очнется другой – и именно в ту минуту, когда Савватий расскажет об этом, вдруг заворочается Альфа Омега и, не открывая глаз, произнесет:

– Иду исполнить волю твою, Боже!

Машенька испуганно бросится к лавке и увидит, что Альфа Омегу перестало бить в лихорадке, и Савватий, не глядя, а только улыбаясь в белую бороду, подтвердит:

– Гля-ка, уж и колотье-то прошло у него, Господу благодарение!

Несмотря на сопротивление прижимистой ящерицы, Савватий покажет Машеньке клеть: берестяные бочонки меда, вяленную на ветру треску, сушеные подберезовики, мелкую ячневую крупу – скромные припасы монаха (по меркам Машеньки, абсолютно шикардосные). Он научит Машеньку сгребать угли в печной загнет, стряпать в широком глиняном горшке жидкую заспу и из ложечки кормить Альфа Омегу, которому – успокоит Савватий – просто нужно хорошенечко выспаться.

– А потом он проснется – и попросит исти. А у меня и рыбка, и медок припасен ему на верхосытку.

– На десерт то есть, – закатит глаза Жиж.

– Откуда вы знаете, что он проснется и попросит есть?

– Охти-мнеченки! Тебя вроде Маша величают, а не Фома! – вздохнет Савватий и расскажет Машеньке про Апостола Фому, по прозвищу Неверующий, который был – как и все, почитай, Апостолы – простым рыбаком, нищим и телом, и духом, еще и с двумя сросшимися пальцами, а Христос открыл ему истину, и усадил рядом с собой на тайной вечере, и сам ему даже ноги мыл, а когда пришло время Христу умереть и воскреснуть, Фома осмелился усомниться, и язык у него повернулся сказать: «Пока не вложу перста моего в раны от гвоздей – не поверю», и тогда Христу пришлось снова явиться и позволить Фоме засунуть палец в его раны, – здесь Савватий нахмурится так, что заходят седые перья над желваками, всем своим видом показывая, что Христос все-таки очень добрый, слишком добрый, сам бы Савватий этого Фому своими руками бы, – но тут же монах возьмет себя в эти самые руки:

– А впрочем, и он был истовый праведник, в Индии проповедовал. Там его и предали ученики, как Христа, и казнили, как их всех, почитай.

– Как же я почитаю, если я читать не умею? – опять ничего не поймет Машенька.

Савватий только всплеснет руками, а ящерица презрительно фыркнет и закатит глаза.

Обложив раны Альфа Омеги свежим капустным листом и медовой оттяжкой, Машенька и Савватий будут снова садиться за азбуку, и Савватий, тыча в оглавление Большой Советской Энциклопедии, будет читать то, что в ней не могло быть написано:

– Энто вот Лэ. Лето Господне. Скоро грядет, скоро – сама увидишь! – он улыбнется, глядя на закопченный потолок черной лачуги и перелистнет страницы энциклопедии. – Энто вот Ы.

– Эту букву я знаю! – захлопает в ладони Машенька. – ИЯ она бесит. Оно злится, что в русском языке нет слов на букву «ы».

– А куда ж они подевались, слова-то? Помню я, было такое слово – ыжлость. Вишь, вон ижло, – Савватий укажет на дрожащий за открытой дверью в рассветных лучах куст вороники. – Вишь, как трусится – потому что трусливый. Эдак все свои плоды растеряет. А энти плоды могли бы пойти на пользу ближнему, вылечить его хвори. Вот поэтому нельзя впадать в ыжлость.

– Ыжлость – это уныние, – лениво пояснит ящерица.

Но не так просто покажется Машеньке не впадать в ыжлость, глядя, как корчится на сосновой лавке Альфа Омега, как он стонет, мучимый то ли заживающими ранами, то ли оживающими воспоминаниями, которых Машенька будет только пугаться, и однажды она возьмет Альфа Омегу за руку, а он вдруг откроет глаза и ясно прикажет:

– Не прикасайся ко мне, ибо Я еще не восшел к Отцу Моему.

Машенька отпрянет, и Альфа Омега снова провалится в марево, в котором будет такая же златокудрая девушка, и он скажет ей то же самое, только та, в отличие от этой, поймет.

– Что это с ним? – испуганно спросит Машенька.

– Ничего, ничего, он выздоравливает, – скажет Савватий, и его древние глаза воссияют.

На рассвете, взвалив за плечи берестяной короб, рассовав по щелям подрясника плоские поплавки, вырезанные из толстого елового корня, Савватий будет уходить посолонь вдоль бережины то ли в лес, то ли к морю, приговаривая: «Пойду моху надергаю», – или: «Пойду забродить», – и ящерка с видимым неудовольствием, вытянув хвост, будет отправляться с ним, вскарабкавшись на берестяной короб. Сколько бы ни поймал Савватий, возвращаться они всегда будут лишь с одной рыбиной, и Машенька научится варить из семужьей головы жирную уху со ржаной мукой, но Савватий будет есть только похлебку из репы, по воскресеньям добавляя в нее ячмень и отвар из рыбьих костей.

– Зачем ты столько ловишь, дедушка, если домой приносишь только одну – и ту сам не ешь.

– Дык рыбу я в Церкве кажжен ден оставляю, для рыбаков, что на водорослеловецких галерах пашут. У них-то самих одна водоросля ловится, а настоящая рыба, как они думают, в Белом море давно уж не водится. Вот приходят они в Божью Церкву, видят рыбу мою – и веруют в чудо.

– Ты их обманываешь, получается? Альфа Омега говорит, что вранье уменьшает количество веры во Вселенной.

– Вовсе не обманываю, деушка. Рази ж это и в самом деле не чудо, что у меня кажжен ден полные сети, а у рыбаков – одна водоросля?

Перед сном Савватий будет протирать Альфа Омегу освященным отваром из Божьего дерева, которое так называлось во времена Василия Темного, а потом стало называться полынью, и однажды, на ровном месте споткнувшись (хотя сроду не спотыкался даже на неровном), выплеснет целый ушат Божьего отвара на руки Машеньки, от чего ее чипы заискрят, зашипят и потухнут, и она закричит, задыхаясь от ужаса, а Савватий скажет:

– Охти-мнеченьки, поломались! Ну, и ничего, деушка, так даже лучше.

И Машенька, посмотрев на свои абрикосовые ладони, удивительно быстро согласится, что, действительно, так даже лучше.

По вечерам они вместе будут плести корзины для рыбаков, или латать сеть длинной иглой, или толочь в деревянной ступе снадобья из собранных Савватием трав, а раз в неделю Савватий будет устраивать генеральную уборку лачуги, приговаривая: «Сегодня у нас суббота, сегодня избомытье», – и однажды, вынеся сор из избы, взглянет на небо и скажет:

– Вот жаворонок, радостных дней утеха! Значит, скоро Пасха. У Господа все вовремя. А на Пасху мы с тобой, деушка, курник испечем с налимьей печенкой, сыру овечьего и соломаты. Я на Пасху всегда рыбакам оставляю в Церкве соломаты с тюленьим жиром.

– Как вы дни-то считаете, если у вас даже допотопного эппл-вотч тут нет? – усомнится Машенька, которая все-таки не сразу разучится быть Фомой.

– Дык по воде. В сутках-от две воды: прилив и отлив. У Господа все по порядку.

Проводив Савватия, Машенька будет садиться разбирать льняное куделье или вязать крючком лоскутное покрывало для Альфа Омеги на случай, если он не очнется до конца света, то есть до холодов. Она лишь однажды отлучится из лачуги – когда Савватий расскажет ей, что видел зеленца – новорожденного тюлененка, и ягненок, тычась велюровой мордочкой ей в колени, упросит Машеньку сходить посмотреть.

Выйдя к берегу, вдоль которого, как огромный сторожевой пес, глухо урча, растянется еловый бор, у самой воды, на льдине они увидят желто-зеленый комок, пищащий в поисках мамы, с огромными черными человеческими глазищами, залитыми слезами, которые на самом деле будут совсем не слезами, а дополнительным увлажнением, нужным тюленю, чтобы одинаково хорошо видеть под водой и на суше, поскольку у Господа все предусмотрено.

Вскоре явится мама, притащив в пасти селедку, зеленец присосется к матери и станет заметно, что он начинает линять, и его мех, желто-зеленый от околоплодных жидкостей, становится снежно-белым, тем самым, ради которого этих бельков уничтожали в предпоследние времена, продавая их новорожденные шкуры за огромные деньги, когда в мире еще было на что их тратить.

Тюлененок будет так умилителен, так черноглаз и заплакан, что ягненок Я, который сам же просился на него посмотреть, тут же к нему приревнует и даже, вскочив на льдину, боднет его велюровой мордочкой в бок, за что получит строгий нагоняй от Машеньки. Назад они пойдут по весенней Голгофе молча, обиженные друг на друга, и Машенька станет не к месту вспоминать всю свою жизнь, в которой было так много всего: и ревности, и обиды, и шикардосных летательных протезов, и отвергнутых неронов, и неотвергнутых калигул, и пенных вечеринок с безногими аутокомпрачикосами в Геленджике, – типичная жизнь последних времен, в которой было так много всего и ничего не было.

Вернувшись, она упадет на колени перед лавкой, ее золотистые волосы накроют ноги Альфа Омеги, и Машенька запричитает, что прошло уже сорок отливов и сорок приливов, а Альфа Омега все так же лежит, разметавшись, на лавке, и так же бредит в своем полуобморочном забытьи, несмотря на все оттяжки из шмелиного меда и капустные перевязки с примочками из сонной одури.

– Он будет жить? – пропадающим голосом взмолится Машенька.

– Негоже впадать в ыжлость! – воскликнет старец. – У Господа все живы.

И вдруг Альфа Омега, как будто услышав переживания Машеньки, откроет глаза и ясно скажет:

– Я не сужу тебя…

– Во! Гля-ко! А я тебе что говорю? – Савватий продолжит спокойно нанизывать на ивовый прутик свежие листья мать-и-мачехи.

– Не суди да не судим будешь, – прошепчет, снова закрывая глаза, Альфа Омега.

– Вишь ты, что говорит! А все, кто был до него, требовали судить, да построже. Вот поэтому он Спаситель, а не они.

– Вы что же, знаете, кто он?

– И, как же мне не знать? Покаюсь, был грех – такие расхристанные давеча вы явились, что Христа-то я и не признал, и куда вся прозорливость моя подевалась по грехам моим. А как прикоснулся к Нему – тогда уж конечно. Хороший я был бы монах, ежели б не узнал благодати, к ней прикоснувшись! А ить так и должно было быть. У Господа все предсказано.

Сорок дней обгоревшие щепки лучины будут падать в поддон с талым снегом, и Машенька будет ходить за Альфа Омегой, удивляясь, как меняются его черты в тусклом свете церковных свечей, как они становятся похожи на почерневшие, еле различимые черты человека, изображенного на древней доске, стоящей на божнице в большом углу затерянной в кривых соловецких березах лачуги, высушенной и просоленной северными ветрами, как треска на ивовом прутике, в лачуге, где этим полуистлевшим чертам суждено будет возродиться.

Через сорок дней Он откроет глаза и – точно как предрекал прозорливый Савватий – скажет:

– Есть ли у вас здесь какая пища? – Он потянет носом в сторону печки. – Соломату вы вроде варили…

И они подадут Ему соломаты, печеной рыбы и сотового меда, а в Церкве на вершине горы, как всегда на Пасху, рыбаков будет ждать поморский курник с налимьей печенкой и оставшаяся соломата с тюленьим жиром, и над вересковой бережиной разнесется радостный зов монаха:

– Христос Воскресе!

Предыдущая главаГлава 34 из 43Следующая глава