Знаю твои дела, ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч!
Мусор, скатываясь с бетонной рухляди, когда-то бывшей Нью-Йорком, сползет в океан, океан нальется им, как фурункул, а потом извергнет его обратно на берег, как созревший фурункул извергает свой гной. После сокрушительного фиаско гитлеровской шайки, на свалке все вернется на круги своя, на резиновые надувные круги, служащие постояльцам Автономии последним пристанищем.
Иоанн, отдав плотнику плащаницу Христа и с тех пор ничего не зная ни о судьбе плотника, ни о судьбе Христа, неожиданно успокоится, решив, что как-то Господь управит – точнее, как-то управится сам, без него, Иоанна.
Билл Гейтс, свалившийся со своего быка на черном рассвете, когда убийственный холод сменился дурной жарой, растопившей кристаллическую связь миллиардера и золотого тельца, решит все-таки не селиться в Финансовом квартале, поскольку слишком велик соблазн опять примерзнуть к быку, а это все-таки неприятно.
Он доберется до самой фешенебельной свалки Пятой Авеню и, греясь у пластиковых костров, мерзлыми вечерами будет развлекаться диспутами с Иоанном, пока тот, вспомнив навыки юности, наловчится выуживать водоросли из смердящего океана пластиковой бельевой сушилкой, как неводом.
– Единственный на земле высший разум – вот он! Тут! – Гейтс потычет в свои сияющие чипы, нарочно дразня Иоанна.
Иоанн презрительно швырнет Гейтсу немного водорослей.
– Знаю твои дела. Ты ни холоден, ни горяч. О, если бы ты был холоден, или горяч! Но ты тепл.
– Святая макрель, что он несет! – Билл Гейтс стрельнет глазами, ожидая поддержки широкой общественности, но общественность только заливисто загогочет.
– Ибо ты говоришь: я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды, а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг. Советую тебе купить у меня золото, огнем очищенное, чтобы тебе обогатиться, – продолжит Иоанн.
– Нет, вы слышали, он еще хочет мне что-то продать! Да я таких, как ты, могу оптом купить эшелон!
– Советую еще тебе купить у меня белую одежду, чтобы не видна была срамота наготы твоей.
– Моей??? Моей наготы??? Я в свитере и в джинсах, а ты в балахоне каком-то драном!
– И глазною мазью помажь глаза твои, чтобы видеть.
– Это ты мне говоришь? Ты же слепой!
Прохор, находивший (в отличие от остальных постояльцев свалки) эти регулярные диалоги скорее неуважительными, чем развлекательными, позовет Иоанна к пластиковому костру. Иоанн, отгоняя саранчу лыжной палкой, приладит у костра свою сушилку, развесит на ней ламинарию.
И вдруг в бликах огня отразятся лица двух новеньких. Иоанн, привыкший не задерживать взгляд на женщинах, лишь коснется полуслепыми глазами женской фигуры в чем-то темном и длинном и в темном платке – и тут же узнает сопровождающего ее плотника, вернувшего ему позвоночник на сизых камнях в бухте Благополучия. В руке плотник будет держать тот самый лоскут, который Иоанн с единственной негасимой надеждой вручил ему на соловецком берегу, вручил так бережно, как не мог бы вручить жизнь единственного младенца, тот самый лоскут, который остался в руках Мадонны, когда ее и плотника парализовали гюрзы Демократии на глазах у шокированного леща, тот самый лоскут, от которого – Иоанну ли не знать! – зависит вечная жизнь человечества.
Иоанн вздрогнет и попятится, не желая верить своим глазам, к тому же они действительно много раз его обманывали – почему бы не понадеяться, что обманывают и сейчас.
– Не говори мне… Я не вижу… не хочу видеть.
– Я не смог его воскресить, – тихо скажет плотник. – На ткани не было его ДНК.
Истерзанная душа Иоанна тут же ринется в пятки и еще ниже, сквозь бетонные челюсти – до самой изжоги земли.
– А ты думал, там может быть его ДНК? Господь не оставляет следов. Тебе ли не знать, сынок, – Иоанн почувствует, как женщина мягко взяла его за руку.
И сразу узнает Ее голос. Узнав, споткнется о какую-то пластиковую ванночку, которую сослепу примет за античные ясли[17], и, потянув за собой ленты сушащейся ламинарии, рухнет на колени. Впрочем, в этот момент он рухнул бы на колени, даже если бы не споткнулся.
– Неужто узнал? – мягко обнимет его Мадонна, приподнимая с колен. – Говорила тебе – береги глазки. А ты все писал и писал в темноте.
Мадонна погладит всхлипывающего Иоанна по спутанным, редким седым волосам.
– Ну, садись, садись. Все тебе расскажу, – скажет Мадонна.
Она улыбнется грустно, вспоминая Эфес, вспоминая, как провела остаток своей первой жизни с этим седым, полуслепым стариком, когда он не был еще ни седым, ни слепым, ни стариком, как, затопив поутру хворостом печь, она погружалась на целый день в полуобморок, в котором пребывала с тех пор, как Его распяли и она отдалась скорби и тишине, послушная строгостям иудейских законов, предписывающих женщинам молчать и покоряться, и хотя после смерти мужа и Сына ей стало некому покоряться, кроме Господней воли, она продолжала молчать, а Иоанн ни о чем и не спрашивал – он был слишком занят проповедями в селениях, где ему поначалу никогда не были рады, но потом сироты и вдовы, а иногда и здоровые, сытые, ползли за ним, стараясь потрогать хоть край его истрепанного хитона цвета давно пролитой крови.
Не дожидаясь приглашения, привычно, как хозяйка, Мадонна (также известная как дева Мария), присядет у очага, как будто все эти годы именно она была его хранительницей, подбросит в костер пару пластиковых бутылок: в отсветах языкастого пламени лицо Марии покажется торжественно смуглым, как древние изваяния, как пасхальные яйца, которые стали красить луковой шелухой, когда другая Мария (также известная как Магдалина), обратила в христианина римского императора, при котором распяли Христа.
– Меня воскресили в 51-м, – начнет дева Мария. – Я чипироваться отказалась. Тогда меня отправили на принудительные работы на бамбуковые плантации.
– Там я ее и встретил потом, – добавит плотник. – Ходил собирать бамбук для нанозеленки – и увидел…
Плотник обнимет Мадонну, как бы согревая ее.
– Когда меня воскресили, я уже была беременна. Как это произошло, я не понимала.
И тут, ровно на этих словах, Иоанн неожиданно побледнеет, затем по лицу его разольется какая-то новая, свежая краска и он, как юноша, резко выпрямится, жадно уставив подернутые белой пленкой глаза на Деву Марию.
– Ты что-то хотел сказать, сынок?
– Нет-нет, продолжай, продолжай, жено!
Дева Мария спокойно продолжит:
– Я была напугана этой беременностью, изумлена, ведь мне уже столько было лет. Потом вспомнила, что Сарра ведь родила Исаака в девяносто…
– Дальше, что же?! Что дальше?? – нетерпеливо перебьет Иоанн, вызвав недоуменные взгляды всех окружающих.
– Ты разве торопишься, Иоанн? Торопиться нам больше некуда. Дальше родился у меня сын…
На этих словах Иоанн затрясется, шумно вдохнет, как от внезапной радости или горя, и тяжелые бельма в его глазах засияют – видимо, бликами от костра.
– Мы скрывали, что Мадонна родила сама, – продолжит плотник. – Тогда уже стали запрещать варварское деторождение, как они его называли. Мы сказали всем, что он из пробирки, редактированный. Я любил его, воспитывал как своего.
– Пожил с нами сыночек 12 лет… – продолжит Дева Мария.
– А потом ИЯ проводило очередную перезагрузку информационных баз и обнаружило, что он нередактированный. Таких детей изымали. Забирали в оздоровительные лагеря на опыты, проверяли, можно ли отредактировать уже рожденного – вместе с болезнями и геном старения убрать у него пол, расу, память.
– Толком у них ничего не получилось, все-таки 12 лет, не эмбрион. Но чипировали, конечно, нашего сыночка…
– Как и меня, – скажет плотник. – Да я и не возражал. Я же не воскрешенный, я из предпоследних – родился в 2025-м, когда матери уже не пели нам колыбельные – колыбельные нам пел ютуб. В мое время годовалый ребенок еще не мог говорить, но уже разбирался в мамином смартфоне лучше, чем сама мама. Гаджеты и тогда уже, по сути, заменили нам память, знания, человеческое общение. Со временем искусственное «Я» заменило нам все. Смартфон или чип – это был просто вопрос дизайна.
Плотник помолчит, дважды затянется «Шипкой» и продолжит ворчливо, уже почти старчески, вспоминать, как все они – в том числе и он сам – задрав подбородки, обгоняли друг друга в этом заманчивом марафоне, в начале которого вообще-то было указано, что в конце тупик, да никто не читал указатели…
Иоанн все это время будет молчать и, кажется, даже забудет дышать, и только блики костра в его глазах воссияют яростнее и радостнее.
– Чипы стали частью нас самих. Со временем мы перестали понимать, где наше Я, а где наше ИЯ, – продолжит почти оправдываться плотник.
– Искусственное «я» не может заменить волю человека. Даже Господь оставляет человеку собственную волю, – возразит Прохор.
– Как видишь, волю мне действительно оставили, – усмехнется плотник, вспомнив крики ИЯ о том, чтобы он прекратил выделять ДНК из плащаницы Христа, и как ему было наплевать на эти крики, и как зашипела змеиная гвардия по линолеуму, и как ему было наплевать и на гюрз. – Поэтому я теперь не пью бамбуковый кофе в своем кабинете, а умираю от холода здесь, на свалке.
– Где сейчас ваш сын? – спросит наконец Иоанн. Руки его задрожат мелко, как листики вороники на соловецком ветру, и плотник удивится, ведь Иоанн стоит совсем близко к костру, мог бы уже согреться.
– О-о-о, наш сын стал большим ученым! Научный руководитель Района! – с гордостью скажет плотник.
В глазах Иоанна появятся тусклые слезы, но вообще-то от пластиковых костров глаза слезятся у всех, не только у полуслепых античных апостолов. Костер станет гаснуть. Мадонна тихо встанет помочь Прохору собрать еще мусора, пригодного для горения. Когда она удалится, Иоанн вдруг едва не набросится на плотника, при этом стараясь все-таки говорить тихо, чтобы Мадонна не слышала.
– Как же ты не увез ее с младенцем, Плотник? Иосиф вот вывел их с младенцем-Христом в Египет, когда Ирод хотел его убить!
– Иосифу ангел сказал их увести! А мне никто ничего не говорил! – снова начнет почти оправдываться плотник.
– Но как же ты позволил его забрать? Как же ты отдал сына туда, где нет места любви? – спросит Иоанн, сверкая глазами.
Плотник, начиная уже раздражаться, жестом покажет на все вокруг: груды горящего мусора, окруженные сгорбленными, больными, голодными, злыми людьми, отрыжка фурункулезного океана, адская саранча под ногами, а над головой – беспросветная тьма и язвы гниющего неба.
– И какой у меня был выбор? Депортация в Автономию? Здесь, что ли, есть место любви?
Как бы тихо ни говорили плотник и Иоанн, Дева Мария услышит весь разговор. Речь Иоанна напомнит ей все, что было давно похоронено в ее изможденной душе и, казалось, похоронено навсегда. Она попытается вспомнить лицо Сына, опять услышать Его слова, непонятные ей, темной женщине из Галилеи, но вспомнит лишь, что Он обещал вернуться, обещал, что они увидятся снова, и с этой надеждой она доживала свою невечную жизнь, положившись на хлопоты того, кого Прохор называл Учителем и кто не был для Нее никаким учителем, а был одним из Его учеников – самым юным и поэтому самым восторженным.
Мадонна вернется с ворохом мусора, безмолвно подкинет его в костер. Скрестит руки, глядя прямо в огонь, и скажет восторженному ученику:
– У тебя нет детей, Иоанн. Ты не знаешь, что значит стоять и смотреть, как твоего ребенка, твою кровиночку, которую ты грудью своей выкормила, прибивают к кресту. Как он корчится на этом кресте, истекает кровью, как его кусают тысячи оводов, и он опухает от ран на глазах у меня, у матери, задыхается, хрипит под палящим зноем, в неописуемых муках. А толпа книжников и фарисеев улюлюкает в унисон – любая толпа всегда улюлюкает в унисон – и каждого, Иоанн, каждого в этой толпе я растерзала бы одними своими руками!
Мадонна замолчит, не отворачивая взгляд от огня. Лицо ее запылает, глаза заискрятся. Остальные, притихнув почтительно, будут смотреть вниз.
– Я знала, Иоанн, что это жертва во имя спасения человечества. Но я скажу тебе – первый раз тебе это скажу – в тот день мне не было дела до судьбы человечества. Я думала – пусть все погибнет, все пропадут пропадом, только чтобы сыночек мой так не страдал. Я молилась, чтобы на этом кресте он поскорее умер, – вдумайся, Иоанн! У тебя нет детей, Иоанн, а я видела смертные муки своего первого сына.
Мадонна развернется, чтобы уйти, и, вновь обернувшись, договорит:
– Я не хотела видеть муки второго.
Иоанн сделает шаг, закачается, но удержится на больных ногах. Он возьмет руки Мадонны в свои, покроет их радостными слезами и скажет ей то, от чего она осядет в беспамятстве на бетон, и плотник едва успеет ее подхватить. Он скажет ей то, что сам понял сразу, как только она сообщила, что ее воскресили беременной, то, из-за чего бельма тоски в его полуслепых глазах сменились бликами ликования, а никаким, конечно, не отсветом пластикового костра:
– Мария… Мария! Возликуй, Дева Мария! Этот младенец, который был в твоем чреве, когда тебя воскресили, отрок, которого у тебя забрали в 12 лет, взрослый муж, который сейчас строит Район, – это и есть твой первый сын! Твой первый, единственный сын!