В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх.
К полудню капель вперемешку с мелкими радугами взбаламутит весь монастырский двор. Откуда-то выползет кот, единственный кот, которого удалось отстоять соловецким светилам – Демократия давным-давно из экономии запретила кормить домашних питомцев, а в остальной Автономии всех котов, не спрашивая разрешения у Демократии, сожрали.
Кот, убежденный, как все когда-либо жившие коты, в своем божественном происхождении, заорет, пророчествуя небесные кары чайкам, шныряющим возле окон столовой – бывшей трапезной собора. Сдобная повариха Люба соблазнится весенними испарениями и беспечно откроет окно. Самая наглая чайка, презрев кошачьи пророчества, влетит в столовую, стремглав ворвется на кухню, урвет прямо с разделочной пластиковой доски селедочный хвост и утащит добычу в белесое соловецкое небо.
Люба безрезультатно швырнет в нее разряженным допотопным айфоном, который держит специально для этой цели, выругается, как рыбак с водорослеловецкой галеры, зная, что за утерю считаного хвоста ей придется дорого заплатить последними баллами. Может быть, даже придется отказаться от линз – и кто же тогда будет разливать коктейли наманикюренными щупальцами в виртуальном «Геленджике». Люба подумает было даже всплакнуть, но вспомнит, что с утра принимала свои стабилизаторы и поэтому всплакнуть не получится.
Зато чайка удачно разбавит селедочной костью свою водорослевую диету – впрочем, диета соловецких постоянцев будет не многим разнообразнее. В честь прибытия партии новопредставленных Люба, жалея новеньких, объявит в столовой рыбный день. На ленту раздачи, помимо бамбукового винегрета, водорослевых тефтелей и крапивной солянки она выставит те самые селедочные хвосты, один из которых похитила чайка. Подтверждая серьезность чайкиного преступления, над входом будет висеть старинный советский плакат: «Сельдь – незаменимая закуска».
На гарнир Люба традиционно выставит плошки с морской капустой – свежей, квашеной и тушеной, а на десерт – коронное блюдо соловецкой столовой – компот из сухофруктов, настоящий компот из настоящей сушеной груши-дички! – этого добра столько скопилось в неприкосновенных запасах военных складов, что точно хватит до скончания века, тем более что ждать-то осталось всего ничего.
К явлению партии воскрешенных Люба украсит столики пластиковыми стаканчиками с пластиковыми гвоздичками, поставленными в воду, чтобы было похоже на настоящие, поправит заколку в высокой прическе, одернет нарядный фартук, еле сдерживающий пышную грудь, и вдруг тоскливо протянет на верхней, слишком высокой ноте: «Опустела без тебя земля-а-а-а-а… Ой…»
Плакат «Сельдь»
Как будто услышав призыв, в столовую тут же ввалится партия новопредставленных. Альфа Омега, толкая перед собой каталку с медленно приходящим в себя рыжим, постарается перекричать толпу:
– Если вы прекратите безобразничать, наша Люба выдаст вам щидакашу!
Толпа, действительно проголодавшаяся за долгие годы смерти, притихнет.
– И компот! – Люба с гордостью выпятит грудь и тут же узнает Альфа Омегу. – И ты тут, касатик! – повариха бросит завистливый взгляд на Машеньку. – Нашел-таки барышню свою, самую лучшую, как я погляжу. Везет же некоторым.
Машенька махнет отремонтированной рукой, и посреди столовой явится двухсторонний прозрачный наноэкран, а на нем – презентация в пауэрпойнте, яркая и примитивная, как все презентации. Плотник раздраженно зажует фильтр своей «Шипки», убежденный, что презентации вошли в деловые привычки человечества исключительно потому, что человечество постепенно утрачивало навык читать что-либо сложнее комиксов.
– Главный ингредиент щидакаши – стабилизаторы! – начнет Машенька. – Тут и опиаты, чтобы не чувствовать боль, и каннабис – чтобы не чувствовать грусть, и гормоны, и витамины.
– Закон разрешает это употреблять? – удивится любознательный Эйнштейн.
– Закон требует это употреблять! – уточнит ИЯ.
Античный старик в ветхом хитоне, который пока что не проявлял особого интереса к происходящему, вдруг прислушается к голосу ИЯ, покачивая головой и медленно поворачивая ее в разные стороны, как бы пытаясь понять не смысл сказанного, а откуда исходит звук. Подойдя ближе, Альфа Омега поймет, что старик, очевидно, почти слепой, а, может, еще и с деменцией, и, похоже, вообще не понимает, что с ним произошло. Альфа Омега сам протянет ему колбу и скажет:
– Вы пейте, пейте. И глазки ваши подлечатся.
Но тут очередные странности произойдут с рыжим! Как только взгляд его упадет на античного старика, рыжий выронит селедочный хвост, побелеет, глазки его, цвета разбавленной синьки, нальются багровым, забегают, ища, где бы укрыться, и он, соскочив с медицинской каталки, спрячется за самым дальним пластмассовым столиком, повернувшись ко всем спиной, и станет внимательно наблюдать исподтишка за этим непримечательным стариком в рваных лохмотьях. Старик, в свою очередь, не станет брать поднос с щидакашей, нарушив отлаженный Любой режим кормежки новопредставленных, и вдоль гремящей подносами линии раздачи вырастет пробка. Старческие капризы начнут порядком нервировать Любу.
– Пожилое человекоподобное! Не задерживайте очередь! – гаркнет Люба.
– Как вы сказали? Человекоподобное??? – вдруг оживится Эйнштейн, укладывая на поднос кошерный селедочный хвост.
– Во-первых, это звучит гордо! – воскликнет Машенька.
– Во-первых, вы мужчина или женщина? – спросит Эйнштейн, впервые внимательно оглядев Машеньку. Но Машенька не обидится.
– Слова «мужчина» и «женщина», как и слово «человек», запрещены Списком Свобод по закону об оскорблении чувств тех! – вмешается ИЯ.
– Об оскорблении чувств кех? – переспросит Эйнштейн и даже высунет от любопытства свой знаменитый язык [смотри QR-код].
– Тех! – гаркнет ИЯ. – Трансоболочек. Возможно, то, кого вы принимаете за человека, родилось моськой, но застряло в человеческой оболочке, потому что не хватило баллов на операцию по смене биологического вида с примата на моську – разве же оно виновато?
– Я смотрю, у вас вообще много претензий к биологии, – скажет Эйнштейн. – Хорошо, что я физик.
– Скоро привыкнете, – зевнет Люба, чувствуя дежавю, как всегда, когда приводят новую партию воскрешенных. – Я быстро привыкла. Они еще тут, низкий им славянский поклон, запретили варварское деторождение. Как мы, бабы, мучились! А детишки-то какие рожались! То болезные, то увечные, то не того пола, прости что скажешь. А эмбриончик в пробирочке раз-два сварганили, бац-бац, отредактировали, че не так – поправили, и он прямо загляденье!
Машенька, в своих целлофановых красных сапожках и шапочке из нейлоновой норки, покрутится перед толпой воскрешенных, как снежинка на детском утреннике, демонстрируя преимущества отредактированного эмбриончика.
– Все дети такие??? – воскликнет Эйнштейн.
– Больше нет никаких детей! – радостно объявит Машенька.
– Земля и так перенаселена, а тут еще вы, новопредставленные, – пояснит Люба. – Демократия постановила их больше не производить.
– Кого??? – воскликнет Эйнштейн, не веря своим ушам.
Эйнштейн
– Детей, – вздохнет Альфа Омега. – Мы – последние.
– И последние станут первыми… – старец в хитоне пробормочет что-то предельно невразумительное.
На этих его словах из угла, где рыжий в уединении доедал свой бамбуковый винегрет, раздастся недобрый смешок – может быть, даже злорадный. Но его никто не заметит, поскольку все уставятся на черешневую Машеньку, которая продолжит перелистывать слайды, остановившись на картинке со смайликом.
– Благодаря стабилизаторам, никто из последних людей ни разу в жизни не плакал. Никаких переживаний! Никакого страха! Спокойствие, только спокойствие! И больше вообще никаких слишком сильных чувств!
Вдруг полоумный старец, словно очнувшись от своей деменции, уставит невидящий взгляд на Машеньку и снова понесет околесицу:
– А любовь? В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх.
– ИЯ! Кака-така любовь? Пенсионер интересуется, – спросит, сложив чипированные ладони, Люба.
– Любовь – это одна из форм психопатии предпоследних времен, вызываемая неправильной работой гормонов. Предпоследние люди принимали банальное повышение уровня окситоцина за некое значительное чувство, называя его любовью. Глубина поражения этой болезнью доходила до того, что больной мог совершить убийство. Или даже самоубийство. В настоящее время – полностью побежденное заболевание, – ответит ИЯ.
– Откуда этот голос? Чей он? – взволнованно спросит старец, продолжая качать головой – то ли с осуждением (как это вообще свойственно старцам), то ли (как это тоже свойственно старцам) просто от немощи.
– Это я. Искусственное «Я», – скажет ИЯ. – Я тут всем управляю. Только меня не видно.
– Извините, а как же Бог? – снова вмешается Эйнштейн. – Всегда считалось, что всем управляет Бог. И это его не видно.
Старец повернет голову в сторону звука, исходящего от невидимого искусственного «Я», и с безмерной тревогой, боясь услышать ответ, спросит этот невидимый голос:
– Ты – Бог?
– Боже упаси! – воскликнет ИЯ.
Античный старик с облегчением выдохнет и перекрестится.
– Куда тогда делся Бог? – продолжит въедливый Эйнштейн.
– Бог запрещен Демократией, – ответит ИЯ, раздражаясь так, как если бы где-то увидело одновременно две или три буквы «ы».
И вдруг, сразу после этих слов, из-за столика, за которым одинокий рыжий уже доел винегрет, послышится хохот, безудержный хохот, закипающий в такую же необъяснимую истерику, которую этот псих выдал в морге. Опасаясь, как бы он снова не начал резать запястья, плотник попытается быстро скормить психу внеплановую порцию щидакаши, но рыжий отпихнет плотника, встанет из-за стола, подойдет к античному старцу, схватит его за руку и примется надсадно гоготать ему прямо в лицо:
– И что ты на это скажешь?! Это надо же было нас в одной партии воскресить! Не иначе, лукавый опять налукавил – артист!
Античный старик промолчит, вслушиваясь в голос рыжего и находя его очень знакомым – но мало ли было знакомых у старца, прожившего девяносто лет в проповедях и странствиях по городам и селам большой Европы и Малой Азии, где ему поначалу никогда не бывали рады, но к концу дня, когда закат уходил за камышовые крыши, пытаясь поджечь их нижней горящей дугой, вдовы, сироты, калеки, а иногда и здоровые, сытые, ползли, стараясь потрогать хоть край его оборванного хитона цвета давно пролитой крови.
– А смерти, оказывается, все-таки нет, – весело продолжит рыжий. – Тут вы не ошиблись. И как тебе бессмертие? А? Как оно тебе? Не так, как тебе ангелочки твои пели, да? И не так, как он сам всем вам пел! Я бы даже сказал – с точностью до наоборот! Так что ты теперь мне скажешь, апостол? Молчишь? Или скажешь «пути Господни неисповедимы»? Эта вечная ваша отмазка на все, как же она утомила уже! А я отвечу тебе – нет никаких Господних путей. Это все наука, чистые знания, эволюция, которая началась задолго до нас с тобой, хоть мы и сами с тобой древнее, чем небо. А я читал это все, читал, пока вы слушали бредни полоумного эгоцентрика, мне давала одна гречаночка почитать и Эвклида, и Архимеда, от нее я узнал, что все это ересь, и эта ваша хваленая вечная жизнь, если она и есть, то она в руках Архимеда, а не этого вашего Сына Божия. Гречанки – это тебе не покорные иудейки-затворницы, среди них есть такие, что можно все денежки отдать, и душу отдать, и бессмертие… – но тут старец оттолкнет рыжего, не дав ему насладиться рассказом о какой-то невероятной гречанке, за которую он отдал бессмертие две тысячи лет назад.
– Когда возгласит седьмой Ангел вострубить, совершится тайна Божия, как Он благовествовал рабам Своим пророкам, – полоумный старик произнесет какую-то окончательную бессмыслицу.
Но рыжий, странным образом, поймет старика.
– Ты хочешь сказать, что надо еще подождать? А сколько? Еще две тысячи лет? На сей раз кого ждем, апостол? Какого-то седьмого ангелочка? А шесть уже прилетали? Кто-нибудь их видел, иудеи? Или, может, хотя бы слышал? Они ж вострубить должны были! – издевательски крикнет рыжий, и этот крик отзовется в нем треском осиновой ветки, разрывающей перепонки. Рыжий рассвирепеет и прорычит: – Бога нет, ты слышал! Нет его! Запрещен! И некому меня отправлять в преисподнюю на вечные муки!
– Замолчи! – не выдержит, наконец, старец.
Рыжий упрет холеную ручку в бок, как бы готовясь к выступлению, скромно выставит ножку в древнегреческой щегольской сандалии и триумфаторски улыбнется:
– Не-е-е-ет, апостол! Теперь я буду говорить! Чувствую, сердцем чувствую – если бы оно у меня было – что теперь мое времечко! Теперь мое слово! А ты свое уже сказал, две тысячи лет назад. И судя по тем двум часам, что мы с тобой пока провели в вечности, никто за две тысячи лет слово твое не услышал! – рыжий снова взорвется залпом хохота, и его глаза цвета разбавленной синьки станут казаться дырявыми, как проеденный короедом крашеный старый забор. – Я выиграл. Может, отметим это дельце вечерочком в таверне у какой-нибудь местной гречаночки? Как земляки. Мы же оба с тобой никого тут больше не знаем. Денежки есть у меня! Интересно, тут сребреники обменивают?
Рыжий, демонстративно побрякивая пригоршней старинных монет, снова отчаянно рассмеется прямо в лицо античному старцу.
И старец – узнает.
– Ты что ли, Иуда? – прохрипит он так, будто все еще задыхается под грудой рыжих камней и песка, наваленных Прохором на подаренный торговкой белый платок.
– Я что ли, Иоанн!!! – расхохочется прямо в его полуслепые глаза Иуда.