К книге
Черное ожерельеРАССКАЗЫ. АКСАЙ И КОКСАЙ. 2
72%
РАССКАЗЫ. АКСАЙ И КОКСАЙ. 2
21

В сумерках мы доехали до Арчагула. Порасспрашивали встречных и отыскали дом Киргиз-аты. Опираясь на палку, стоял Киргиз-ата перед своим домом на бугорочке. Увидев нас, он спустился ниже. Не сразу узнал. Из дома выбежала пожилая женщина, бросилась к нам, принялась обнимать и даже всплакнула.

— Да буду я прахом у твоих ног! О, светоч мой, оставшийся от Мурата! О жеребенок, идущий по следам тулпара! — приговаривала она, целуя меня в щеки, в глаза, в лоб. Это когда узнала о том, кто есть я. Обняв бабушку Арзы, она ласково похлопывала ее по спине. Потом повернулась к согнутому временем белобородому старику, который почти не слышал и не видел, но стоял, весьма удивленный происходящим, закричала:

— О атеке! Неужели ты не узнал?! Родственница наша приехала! Сын Мурата приехал и тайеке из дома Мамута!

Старик протянул ко мне обе руки и, неловко ступая негнущимися ногами, пошел навстречу. Не обратив внимания на мое смущение, он прижал мою голову к костлявой своей груди и затрясся в беззвучных рыданиях. Худая его рука все гладила и гладила мои плечи, словно не веря, что это действительно я, а не видение, не мираж, не призрак. С тех пор, как умер отец, я не знал мужской ласки. Может, поэтому да еще от всех дорожных переживаний из горла моего вырвался какой-то сдавленный писк, и я зарыдал, зарывшись лицом в белую рубаху старца. Это была первая встреча со стариком, но мне никак не хотелось расставаться с ним, словно я увидел отца. Я давился слезами и не мог громко плакать. Слишком много было горя вокруг, слишком мало тепла. Об этом и о том, что без отца нас легко было обидеть. О том, как грубо кричал и обвинял во всех грехах мою мать сторож Кайракбай из-за того, что наша корова потравила колхозный клевер. Долгие, холодные зимние ночи вспомнил, когда трое детей Айши замирали от страха и тоски под одним одеялом, слушая разбойничий, волчий вой метели. Дрожали, прижавшись к матери. Сосед застрелил нашего щенка Куттаяка, сказав, что тот таскает яйца. Дед Салман, завидев меня, сразу начинает качать головой, приговаривая: «Эх, сирота, сирота!» В августе, когда возвращались с элеватора, все уехали вперед, и пришлось мне одному перебираться через глубокие темные саи и пугающие просторы степи, цепенея от страха. Как меня били хулиганистые мальчишки из села Евгеньевка, кучей напав на одного, и как я тогда звал на помощь брата Медетхана, которого я в лицо не видел. Вот о чем говорили мои беззвучные рыдания, вызванные лаской белобородого старца. Моя молчаливая жалоба. Старое сердце поняло меня без слов. Аксакал долго стоял молча, прижав меня к себе, пока я тосковал и скулил.

Или же… он жаловался мне на свои беды? Кто знает? «Заноза, которая поранила твою ногу, сынок, впивается в мое сердце. Все невзгоды, которые обрушились на твою голову, едва ты покинул колыбель, печалят меня. Лицо мое все горит от пощечин, которые безжалостно и щедро раздала тебе жизнь. Ночами ты постоянно живешь в моих коротких снах, днем — в мыслях. Отец рано покинул вас. Я далеко. Какая польза вам от моих переживаний? Не смог я протянуть тебе руку, малец. Не держи в сердце обиду. Хоть ты и слишком юн, но ты прямой наследник своего отца, мужчина в доме. Дух хорошего отца сорок лет будет кормить даже дурного сына. Хорошим человеком был твой отец. Тебе он был отцом, мне — шурином. Я, киргиз, счастлив был целовать своих детей от казашки. Своим был Нурали и для киргизов, и для казахов. А сейчас я совсем не тот. Ты видишь перед собой живого аруаха. Твой брат, мой сын Абдибек на фронте. Давно мой конь не оставлял следов на ваших дорогах. Это старость, сынок. А может, это война…»

— Оу, атеке! Поздоровайтесь же, наконец, с невесткой из дома Мамута! — И женщина осторожно, но настойчиво извлекла меня из объятий аксакала.

— Да буду я жертвой твоей, неужели это невестка из дома Мамута? — сказал старик, всем телом повернувшись к Арзы.

Матушка протянула ему обе руки.

Свидетелем этих затянувшихся приветствий был мальчик примерно одних со мною лет. Он то широко улыбался, растягивая рот до ушей, то хмурился, как грозовая туча. К нему и повернулась встретившая нас женщина, сказав:

— Оу, Мамытбек, привяжи-ка осликов! Не видишь, родственники приехали!

Мамытбек с готовностью кинулся исполнять поручение. А мы вошли в дом, глинобитную мазанку, каких полно в нашем ауле. Семилинейная керосиновая лампа. Мы прошли на гостевое место и уселись на самотканом коврике, постланном прямо на сухие кукурузные стебли.

Женщина то и дело поглядывала на меня и наконец спросила:

— Светик мой! Ты меня помнишь? Я тебя не раз на руках носила в ауле. Я же твоя Сусар-апа. Узнал? Ну, да откуда ему знать! Тогда ты был совсем маленьким. Я ездила к вам с дочкой своей Зинат… Ах, ее ты вспомнил? Замуж выдали Зинат…

Да, теперь я смутно припоминаю. Конечно же это была почти взрослая девушка со множеством мелких косичек. Она еще носила на голове островерхую меховую шайку.

— А это Мамытбек, — продолжала женщина. — Тоже твой родственник, единственный сын Абдибека. Ровесники вы с ним.

Парень широко ухмыльнулся, не сводя с меня глаз. «А где же Медетхан?» — спросил я про себя.

Дедушка Нурали дополз до стенки, с трудом устроился, поджав под себя ноги, и, не сводя красных, слезящихся глаз с матушки Арзы, спросил:

— Как дети, сноха, живы-здоровы? Здоров ли Мамут-аксакал? Кто ушел на фронт из ваших?

Арзы-апа не вставая передвинулась поближе к старику и громко заговорила:

— Дети, слава аллаху, здоровы. Двое ушли на фронт. Денно и нощно молим всевышнего об их здравии. От старшего уже давно нет писем. Сна лишилась, есть ничего не могу, про смех забыла, таскаю свои исстрадавшиеся кости по земле. Одна душа и жива. Бедный старик совсем высох от горя, сморщился. Прежних сил нет. Но приходится и ему работать как волу.

— Хвала создателю! — сказал Нурали-ата и прилег на бок. — Виденное с народом — праздник, сноха. Ничего не поделаешь. Вот и мы отправили Абдибека на войну.

Белая борода его тоскливо свешивалась на грудь.

Мамытбек прижался к худому плечу деда, смотрит на меня и улыбается.

Кончились обязательные при встрече расспросы. Дедушка Нурали рассказал, что после ухода Абдибека в армию он вызвал из соседнего аила свою дочь Сусар. Она и ведет хозяйство, ухаживает за старым и малым, стирает, готовит… Невестка, Сэнэмбуби, умерла. Имя Сэнэмбуби я часто слышал от Айши. Оказывается, покойная приходилась матерью Мамытбеку. И вот девяностолетний аксакал остался на руках своей пожилой дочери и единственного внука.

Я вспомнил шутку матушки Арзы о том, что имею право дернуть аксакала за ухо, поскольку он мой жезде — зять, и мне стало смешно. И жалко его до слез. Через некоторое время дедушка Нурали поднял голову:

— Уа, Сусар, мы тут увлеклись разговором и забыли обо всем. Поставь-ка чай, казаном займись. Вы гости почетные. В вашу честь зарежь хоть коня, хоть овцу, все будет мало. Но весной, как говорится, толстый худеет, а тощий рвется. Была коза, да и та принесла недавно козленка. Мне очень горько, что мы не можем зарезать для вас даже мышь. Но ничего, даст бог, будут еще солнечные дни, и мы увидим белый желудок белого верблюда. Да позволит создатель увидеть эти светлые дни!

Сусар-апа тяжело поднялась и занялась хозяйством. Скоро уже весело горели сухие кукурузные стебли в низенькой печи у самого входа.

— Кстати, — сказала Арзы-апа, — ваша невестка Айша посылает вам свой салем. Она очень хочет, чтобы встретились Барсхан с Медетханом, боится, что вырастут совсем чужими.

— О-о-о! — протяжно застонал дедушка Нурали, в груди его что-то хрипело и всхлипывало, красные глаза не отрывались от потолка.

«На что это он смотрит?» — подумал я, поднимая глаза. На потолке мазанки чернело пятно, там, где отвалился кусок штукатурки от недавнего дождя. Меня это почему-то испугало.

— Медетхан! — сказал наконец дед дрожащим голосом.

— Что с ним случилось? — не выдержав закричал я.

— Ничего с ним не случилось, — ответил дед.

— Э-э, не удастся тебе в этот раз увидеть Медетхана, — сказала тетя Сусар. — Шарбан вышла замуж и переехала в другой аул. Медетхана она забрала с собой. В Кара-Балте они теперь живут. Единственного сына покойного Амрекула…

Сусар-апа прижалась лбом к косяку, кусая губы. Потом пропела:

В Кара-Балту поехал я.

В кармане ни гроша…

С этими словами она встала, отряхнула платье и стала жарить кукурузу в раскаленном казане.

Вскоре мы пили жидкий чай, закусывая жареной кукурузой. «А говорили, киргизы сытнее живут», — вспомнил надежды матери и Арзы-апа.

Арзы-апа в это время рассказывала о том, как нас напугал какой-то человек в Коксае.

— Да бережет вас аллах! — нахмурился дедушка и замолчал надолго. Казалось, он забыл обо всем, погрузившись в нелегкие думы. Он теребил свою белоснежную бороду и совсем не смотрел на нас.

Зато тетушка Сусар ни на минуту не закрывала рот. Она говорила о том, как скучает по дочери своей Зинат, что стал ей часто сниться Абдибек, рассказывала, как вышла замуж Шарбан и увезла Медетхана. И тут принялись обе старухи вспоминать былое, Амрекула и Шарбан, моего отца и аул… Вспоминали до тех пор, пока обе не всплакнули. С болью говорили о том, что сыну Амрекула будет трудно в чужом ауле. Какой еще отчим ему достался?

Мамытбек украдкой показывает мне кожаный мешочек с альчиками, пытаясь выманить на улицу. Соблазн велик. Я не могу оторвать глаз от асыков, но и разговор старух хочется послушать. Сусар-апа, прежде чем начать ткать ковер, красит нитки в красный, зеленый, желтый, синий, черный цвета. Тогда она красит и альчики Мамытбека. Ах, какие они красивые! Когда настанет время возвращаться, Мамытбек обещает подарить мне целый мешочек бабок вместе с тяжеленной битой.

Когда стала меркнуть лампа, старухи вынуждены были закончить беседу. Сделали они это с большим сожалением. Прямо на сухую кукурузу постелили кошму и уложили нас с Мамытбеком…

После утреннего чая дедушка Нурали оседлал своего ишака, и они вместе с Арзы отправились в аил Шекер, надеясь найти там продукты. А мы с Мамытбеком пошли бродить вдоль Куркуреу-Су. Хоть весна и только что началась, на берегу уже поставили юрту. Над ней развевался черный лошадиный хвост, привязанный к шесту. В ответ на мой недоуменный взгляд Мамытбек коротко отрезал:

— Черная бумага.

Мы подошли к юрте и потихоньку заглянули внутрь. Опустив головы, сидели на кошме две женщины, одетые в траур, и тоскливо выпевали заплачки. Увидев нас, к порогу подошла девочка лет тринадцати-четырнадцати. Я думал, что она прогонит нас, но она, наоборот, как будто обрадовалась нашему приходу. На ней был изрядно потертый камзол из красного бархата с нашитыми серебряными монетами. Волосы заплетены в мелкие косички. На голове меховая шапка с пушистым пером совы. Взглянув на меня, она спросила у Мамытбека:

— А это кто?

— Это наш казахский родственник. Его зовут Барсхан, — по всем правилам представил меня Мамытбек.

— А меня зовут Чолпан, — серьезно сказала девочка.

А женщины все тоскуют, выводя горькие слова заплачек.

Только за юртой, в грозном реве буйной реки, не слышно плачущих голосов женщин. Река словно стремится заглушить голос горя, ревет и беснуется, бросая высоко вверх белую пену, прыгая с камня на камень. На берегу горбятся круглые камни. Мы уселись на нагретых солнцем камнях. Вершиной в небо упирается гордый Манас. На запад от него тянется цепочка гор. Это все Алатау.

— В какой стороне твой аил? — спросила Чолпан.

— Там. Аул далеко, — махнул я рукой в самый конец хребта. — О чем в юрте плачут женщины? — спросил я и почувствовал себя неловко.

Но Чолпан не удивилась.

— Бабушка и мама поют заплачки — прощальные песни. Пришла весть, что мой папа погиб на фронте. С тех пор они беспрерывно ноют «Карагул ботам». В давние времена у одного мергена был единственный сын. Он сшил сыну шубу из золотистых оленьих шкур. Однажды отправился охотник в горы за еликами[33], но день выдался неудачный. Пришлось ему возвращаться домой ни с чем. Подходит уж и вдруг видит — в высоких кураях спит елик. Прицелился мерген, выстрелил, а елик как закричит: «Апа!» — и замолк. Подошел мерген ближе, а это не елик, а сын его Карагул в той самой шубе. Оказывается, он шубу надел и пошел отца искать, но утомился, прилег отдохнуть, да и уснул… Заплакал горько мерген и сложил свою черную песню-прощание:

Бедное сердце отцовское плачет.

Думал я, елик по камешкам скачет.

Думал, на травке мать его спит…

Выстрел! И сын мой любимый убит.

Черные горы и черная степь…

Черное горе мешает мне петь.

Мой верблюжонок, мой Карагул!

В горькой траве ты навеки уснул…

О, зачем в эту шубу тебя я одел?

О, зачем на охоту идти захотел?

Или близкая кровь застилала глаза,

Или знал, что погаснет родная звезда?

Сам направил я смерть в твои тихие сны.

Кто утешит меня? Кто простит меня, сын?

Выстрел в сердце меня поразил наповал,

Гром и пламя, гроза и горный обвал.

Тихо все! Звуки умерли в небе.

Я пошел, чтобы сын мой не думал о хлебе.

Неудачен и тяжек был скорбный мой путь.

На пути моем страшном ты лег отдохнуть.

Ты в горах решил встретить родного отца,

Но не думал ты, сын, умереть от свинца.

Тяжко мне! Пожалей ты родного отца,

Встань, скажи, что приснился мне холод свинца,

Встань, скажи, что ружье до сих пор на стене,

Что не сына, оленя несу на спине…

Или небо огромное в юрту несу?

Кто так плачет тоскливо в дремучем лесу?

Кто так страшно кричит, что я сына убил?

Пожалей, Карагул!

Река металась и билась о камни. В лицо летели холодные брызги. Кажется, хочет крикнуть река: «Прекратите!»

Но потом, обессиленная и измученная, захваченная человеческим горем, пытается подхватить его песню, и воды быстрые уносят тоску далеко-далеко.

Послышался чей-то слабый крик. Оглянулись, а это Сусар-апа машет нам рукой. Мы слезли с камней и пошли домой. Чолпан долго смотрела нам вслед. Я подумал, что мы пообедаем и вернемся. Повернулся к ней и говорю:

— Мы скоро вернемся.

Но когда пришли домой, то увидели, что Арзы-апа уже уложилась и сидит на хурджунах, готовая в дорогу. Нурали-ата велел постелить себе одеяло на улице и лежит, отдыхает. Вернулись, оказывается, из Шекера.

— О Барсхан, родной мой, куда ты запропастился? — досадливо сказала Арзы.

— Твоя Арзы-апа торопится вернуться домой. Можно было и завтра утром выехать, а сегодня переночевать бы, — попросила тетушка Сусар.

— Ой-бу, Сусар! Да разве такое сейчас время, чтобы спокойно гостить? Завтра этому же Барсхану в школу идти. Мой старик на работе. Да и меня бригадир освободил на один только день. С таким трудом упросила. Никак нам нельзя задерживаться.

— Так ведь уже полдень, — возразил дедушка Нурали.

— Ничего страшного. До ночи, даст бог, и доберемся, — уперлась Арзы-апа.

Я не думал, что придется уезжать так скоро. Не хотелось мне расставаться с дедушкой Нурали, с Сусар-апой, с Мамытбеком. Я едва сдержал слезы. Тут я впервые увидел, как Мамытбек перестал улыбаться. Серьезно и непонятно смотрел он на меня. Расставаться всегда грустно. Когда он не улыбается, лицо у него становится суровым, холодным. Груз наших осликов потяжелел. Мы везли с собой по мешку зерна. Это было бесценным богатством.

Предыдущая главаГлава 21 из 29Следующая глава