К книге
Черное ожерельеРАССКАЗЫ. АКСАЙ И КОКСАЙ. 1
69%
РАССКАЗЫ. АКСАЙ И КОКСАЙ. 1
20

Наш аул называется Аксай. А рядом с Аксаем народ часто ставит Коксай, словно имена братьев. «Если Аксай — наш аул, то в какой стороне лежит Коксай?» — думал я. Вопрос мучил меня недолго. Вскоре я увидел и Коксай. Путь туда запомнился мне на всю жизнь.

Шел третий год войны. То утро, когда Айша разбудила меня, было серым и неприветливым. Мы, дети, уже привыкли вставать раньше рассвета. Но кто не знает, до чего сладок утренний сон, как трудно бывает вырваться из его ласковых объятий.

— Вставай, Барсхан! Апа Корганбая ждет тебя, — сказала Айша.

«Апа Корганбая» — это Арзы. Айша же моя родная мать, но отец приучил меня называть ее по имени.

Два старших сына Арзы, Орха и Ноха, сейчас на фронте. Айша называет их Мирза-ага[27] и Шырак[28], соблюдая обычай, запрещающий женщине называть имена родственников мужа. Но их младшего брата Корганбая Айша зовет по имени, поэтому Арзы у нее «апа Корганбая». Этот самый Корганбай на два года старше меня.

— Я уже привела серого ишака большого дома и привязала. Вставай же, Барсхан.

«Серый ишак большого дома» — это скакун дедушки Онгарбая. Большой и сильный осел скакал не хуже иного рысака. Говаривали, что в его жилах течет кровь куланов[29]. Мелюзге вроде меня не часто выпадал случай поездить на сером красавце: не каждому доверял дед своего скакуна.

Послышался с улицы истошный и горький рев застоявшегося животного.

Айша заторопила меня:

— Заждалась тебя апа Корганбая, собирайся, живо.

— Апа, куда это Барсхан едет? — захныкали младшие братишка и сестренка.

— В аул Киргиз-аты.

В обычное время трудно отвязаться от малышей — они капризничают, плачут, ругаются, цепляются. Но сейчас притихли, признали мое право, в их глазах появилась странная гордость за старшего брата, который, кажется им, едет на фронт и непременно победит всех врагов. Они смотрели на меня с восхищением, ибо в их представлении батыр таким и должен быть — курносым, заспанным и тощим. Малыши даже застеснялись в присутствии такой важной особы, стоят переминаясь, не зная, куда спрятать босые ножонки.

— Э-эй, Айша! Готова ли ты? Где же этот Барсхан? — заголосила с улицы Арзы-апа.

Я пулей вылетел из дома и тут же увидел матушку Арзы верхом на лохматой черной ослице. Голову старухи украшал белоснежный кимешек из полотна, обернутый тюрбаном-кундиком, на плечи был надет синий камзол.

— О, апа Корганбая! Уж не на свадьбу ли ты так вырядилась? — засмеялась Айша.

— Не каждый день выпадает дорога в те края. Зачем же худобу свою показывать киргизским сватам? Потому и надела лучшее, что было.

— Эх, мать Корганбая, видно, о таком случае и говорят, что если и сойдет блеск с узорной чашки, то уж во всяком случае фасон останется, — проговорила Айша, пытаясь подсадить меня на серого осла.

Но я вырвался и сам вскочил в седло. Ишак завертелся на месте от нетерпения. Сердце мое распирала такая гордость, словно я восседал на белом аргамаке колхозного председателя Тасходжи. В дверях торчали неумытые любопытные мордашки брата и сестренки, Они уже посинели от утренней свежести.

— Ну-ка, брысь домой! — прикрикнул я, пользуясь правом старшего.

— Да будет сопутствовать вам удача в пути! Да хранит вас дух святой Домалак! — сказала Айша.

— Да сбудутся слова твои! — отозвалась Арзы-апа.

Мы тронулись в путь, держа перед глазами пик Манаса, чтобы потом свернуть на «черную дорогу» — так называлось у нас шоссе.

Аксай проводил нас прохладным ветерком. Чудится — белогривый лев разинул огромную пасть, чтобы зарычать, но так и застыл, сломленный неведомыми чарами. Только ледяное дыхание доносится до нас. Таким видится ущелье.

Между тем наступило утро, развеялась предрассветная хмарь. Небо ясное-ясное, как глаза ребенка, очень чистое, высокое, и только далеко, у самого горизонта, стелются легкие облака. Проснулись птицы. Пронзительным чириканьем нарушили тишину воробьи, затосковала кукушка по брошенным детям, откашливается спросонок ворона, пробуя голос, застрекотала сорока.

Холодный воздух переливается, как прозрачный шелк. Это уже не слабый ветерок из ущелья Аксай, а целый океан свежести и бодрящей прохлады. Кажется, мы плывем в его живительных волнах вместе с нашими осликами, с аулом, с дорогой, с придорожными камнями и степью. Можно пить этот воздух, зачерпнув ладонью. Но куда несут нас его волны?

Кто-то закричал сзади, мы испуганно оглянулись. Айша бежала за нами.

— Эй, мать Корганбая, я совсем забыла сказать… Передай Киргиз-ате, пусть покажут Барсхану Медетхана. Чего там прошлое ворошить! Всякое было. Дети не виноваты. Пусть они знают друг друга. — И Айша прослезилась.

— Перестань! — прикрикнула старуха. — Плохая примета провожать сына в дорогу слезами.

— Я ничего… Я уже… кончила. Я не плачу, — дрожащим голосом сказала Айша и пошла к дому, то и дело оглядываясь на нас. Она казалась совсем маленькой в своей грубой шинели. Какой-то солдат на станции продал ее по дешевке, боясь опоздать на поезд. Теперь Айше есть что надеть на работу и в гости. Я смотрю ей вслед. Мне становится горько, и я мечтаю о тех днях, когда серая шинель не будет больше гнуть к земле хрупкие плечи Айши.

На пологом склоне сая застыл аул. Издали его домики напоминают плеяду зябких пастушеских звезд. Из ржавых буйных трав, замерших вдоль дороги, шумно выпархивают жаворонки и провожают нас.

Возникают редкие островки белого чия. Там, где дорога огибает изголовье сая Шокибас, лежит кладбище, придавленное к земле ветрами, дождями, временем. Среди могил бродят коровы. Дувала[30] никакого нет. Совсем вплотную к кладбищу прижалась пашня, словно мало земли…

Проезжая мимо кладбища, Арзы-апа пошевелила губами и провела ладонями по щекам. Потом она повернулась ко мне и строго сказала:

— Если тебе выпал путь мимо кладбища, то ты должен сказать: «Судный день близок».

— А что это значит? — недоумеваю я.

— Это значит, что души умерших в тоске ждут судного дня. Если путник скажет, что судный день близок, то аруахи радуются, услыша такую весть, и на время успокаиваются. Если же молча проедет мимо кладбища живой человек, то духи предков огорчаются и тоскуют еще сильнее.

— А что такое судный день?

— В тот день все умершие найдут на том свете своих близких. Мать сына найдет, сын — отца…

Дорога звонкая, твердая. Кое-где обломками стекла поблескивает лед. Хоть и науруз[31] сейчас, самая середина марта, но все еще холодно. Совсем недавно теплый ветер, называемый в этих краях «золотой лопатой», сбросил грязный снег в овраги, и грозно ревела вода в саях, мутная, красноватая. От недавнего бурана, неистовствовавшего целую неделю, полегли высокие белые кураи. Это репейник, чертополох, дурман… Сквозь них пробивается новая поросль, покрывая землю зеленым бархатом. Бледные подснежники раскрылись, мужественные цветы, нежные и сильные. Небесные горы еще не сбросили снег. Только отдельные утесы стояли нагие и гордые, сурово глядя на агонию зимы. По словам учителя географии, наши горы образовались более ста миллионов лет тому назад. До чего коротка человеческая жизнь по сравнению с ними! Взять, к примеру, меня, которому едва стукнуло тринадцать.

Мы проделали изрядный путь по еще не раскисшей дороге. Одна за другой отстают от нас скалы, черные, бесснежные, — камни Керегетаса. Они справа. Слева тянутся горы Каратау. Впереди Манас.

Проехали и Ибрай-сай, самый глубокий овраг Мынбулака. На дне его долго лежит снег, спрессованный вьюгами. К весне снег подтаивает снизу, и под твердым настом образуются пустоты — целые пещеры и лабиринты. В них и проваливается скот. Сначала рвется, пытаясь выбраться, потом смиряется, слабеет… Сквозь ледяную корку пробивается зеленое солнце, и все вокруг кажется весенним лугом. Зима умеет утешать свои жертвы. Однажды весной пропала козочка деда Бейсалы. Отыскалась она, когда в сае сошел весь снег. Козочка паслась с крошечным козленком, которого родила в ледяных палатах. А корова старухи Пияш погибла. Провалилась и замерзла. Аксакалы пожалели одинокую Пияш, единственный сын который был на фронте. Они сказали, что нет ничего нечистого в мясе замерзшего животного, ибо вода чиста в своей основе. А лед — та же вода. Они разделили мясо и собрали деньги с каждого дыма. На собранные деньги старухе помогли купить другую коровенку.

Уснула, что ли, матушка Арзы? Молчит все. Слышится только фырканье осла да треск ледяной корки на дороге.

Видно, задумалась старая о своих детях. Какими же были Орха и Ноха? Плечистые, красивые, яснолицые мужчины. Представительной была совсем недавно и сама матушка Арзы, но с тех пор, как началась война, она сильно постарела.

Я то и дело заглядываю ей в лицо: может, догадается хоть слово сказать. Но молчит матушка Арзы. Тогда я не выдерживаю:

— Апа, далеко еще?

Арзы подняла голову, как человек, оторванный от сладкой дремы, огляделась вокруг.

— А! Да это Чонкара. Еще довольно долог наш путь. К самому подножию Манаса добираться будем. И Коксай минуем.

Ни одной живой души не видать кругом. Ни конного, ни пешего. В небе плавными кругами ходят черные орлы. Кроме этих царственных птиц, не видно ни пташек в небе, ни мышей в поле.

Дорога кремнистая, твердая. Весело бегут ишачки.

— По этой дороге уезжала из родного аула твоя старшая матушка, — сказала вдруг Арзы, уставшая от собственного молчания.

— Какая матушка?

— Старшая сестра твоего отца была отдана замуж за киргиза по имени Нурали. К нему мы и едем. Да будет ей пухом земля и видятся счастливые сны! Да-а. Отдали ее в чужой аул, а ей, видно, очень трудно было привыкнуть к обычаям другого народа. Тосковала и мучилась бедняжка. Киргизы переваливают горы на летние свои кочевья, и путь их проходит через перевал по узкой тропинке. Голову подымешь — над тобой мрачный утес навис. Вниз глянешь — бездна темная молчит. Всем известно, что говорят о таких дорогах таджики: «На такой тропе путник подобен слезе на реснице». Стоит коню сделать неверный шаг — и пропасть ринется навстречу несчастливой человеческой душе. Успеет ли сказать в предсмертной тоске человек: «Алла-гиакбар»? Страшные дороги в горах. И сказали киргизы:

«О коки, надо завязать глаза казахской келин».

Иначе могла голова закружиться, и упала бы она в пропасть. Вот чего видела в жизни твоя старшая матушка, мир праху ее. Прожила жизнь. Старик ее жив до сих пор. Он тебе зятем приходится, жезде, и ты, как приедешь, дерни его за ухо. Имеешь полное право, — добродушно пошутила бабушка, коротко рассмеявшись.

— Арзы-апа, почему уехал в эти места Медетхан? — решился я задать вопрос, который долго мучил меня.

Мать часто говаривала: «Брат твой Медетхан в киргизской стороне живет». — «Почему же он там? Почему не с нами?» — спрашивал я, но она только вздыхала в ответ. Иногда даже плакала.

Вот и матушка Арзы тяжело вздохнула:

— О бедный мальчик, от твоего вопроса родились нелегкие воспоминания…

Она помолчала, а потом тихо заговорила:

— Я уже рассказывала, что большую апу выдали замуж в эти края. Ее младший брат — твой отец Мурат, да будет радостна его душа в садах аллаха! Потом идет Амрекул… Ты же знаешь дядю Амрекула? Ну, да что это я говорю?! Ведь тебе в то время еще и года не было. И Медетхану тоже… м-да. Так вот, любил Амрекул ездить к сестре в гости. Иной раз на целое лето уезжает к киргизам на джайляу. Ездил он, ездил да раз украл девчонку Шарбан, дочь одного киргиза по имени Османалы. А девка-то, оказывается, была за другого просватана. Шум поднялся. Аллах свидетель, чуть не дошло до кровопролития между казахами и киргизами. С трудом все уладилось. «Я своей волей пришла. Не нужно из-за меня ссориться», — сказала девушка. Эти ее слова решили дело. Иначе никак не соглашался на мировую Османалы. А чем все это кончилось? Ай-ай-ай! И то сказать, красоты необыкновенной была девушка, без единого изъяна. Ох, и хороша была! В наших сердцах алым саксаульным огоньком зависть горела к ее красоте, жгла и не гасла эта зависть. Что там говорить. «Если достаток у тебя, родичи завидуют. Если нет у тебя, ничего не дадут». Мало было таких, кто бы не завидовал счастью Амрекула и Шарбан. Или чей-то недобрый глаз зло призвал, или язык ядовитый, но через год после вашего рождения умер твой дядя Амрекул. Если я не запамятовала, было это в осень 1933 года…

Никак не хотела верить в смерть мужа несчастная Шарбан. Иной раз даже казалось, что не совсем она в своем уме. Каждый день ходила она к старшему кайнаге[32] Сарсенбаю и горько и безутешно плакала.

«Покажи мне Амрекула, — просила она жалобно. — Хоть разочек покажи мне его. О-о, какое у тебя каменное сердце!»

И не выдержал Сарсенбай, все обычаи предков нарушил, разрыл могилу, потревожил кости несчастного Амрекула и показал покойного его красавице вдове. Говорят, сильно тронут был тлением труп, но один ус остался. Низко опустила голову Шарбан и отвернулась. Больше она любить не могла. Не прошло и года, как она стала требовать, чтобы ее отправили к родным. О казахи, мой бедный народ! Так о вас говорил великий Абай. Женщина по обычаю не должна покидать род мужа. Ее отдают за брата покойного. Вот и в тот раз хотели выдать ее за твоего отца Мурата. Попробовали, но ничего не получилось. Мать твоя уперлась. Сколько было слез и крика, аллах видит! Так и не согласилась Айша принять ее в свой дом, а теперь сама жалеет. Мужа не захотела делить с красавицей Шарбан, и никому не достался он. О Мирза-ага, да будет душа твоя радостна в садах аллаха! А-ах-х!

С шумом вылетела из придорожных кустов птичья стайка, низко пролетела над землей и села неподалеку. Заметив мое удивление, Арзы-апа сказала:

— Кеклики это. Милостью аллаха доехали мы и до Коксая.

Я ударил пятками своего скакуна, направляя к тому месту, где приземлились кеклики, но меня остановила Арзы:

— Брось, глупый! Разве их поймаешь, кекликов?

Как бы подтверждая ее слова, стая сорвалась с места, снова низко прошла над землей и скрылась с глаз. Тут я заметил, что мы спускаемся с горы в глубокую низину. Противоположная отвесная стена обрыва вся в складках и трещинах. Видно множество нор и пещер. С резким пронзительным криком носятся какие-то большие птицы. Со дна доносится глухой шум горной реки. Ослы оживились, заспешили к воде и не двинулись с места, пока не напились вволю. Черная ослица вздумала лукавить. Несмотря на то, что бока ее вздулись, как тугой барабан, она не отрывала морду от сладких струй, делая вид, что все еще не напилась.

— Эй, Барсхан! Поддай-ка этой притворщице! — велела матушка Арзы, ударив пятками в бока ленивой. — О, чтоб ты подохла, хы-хы!

Я размахнулся и со всей силой треснул черную по заду толстенной палкой. Она дернулась, перебежала речку вброд и вылезла на другом берегу.

Там мы спешились, размяли затекшие ноги, напились ледяной воды. Она бежала серебристой змейкой по дну глубокого ущелья, между громоздкими камнями, принесенными половодьем. Просто некуда было ступить из-за гладышей и замшелых валунов, между которыми буйно разрослись боярышник, плакучая ива, молочай…

Почки ивы набухли, как соски у коровы. Физически ощущалось, как рвется наружу новая жизнь, и если бы не журчание речки, казалось, можно было бы услышать мелодию зарождающейся жизни, какую-то неведомую тончайшую свирель, приветствующую ее восход. Это и есть Коксай. А травы и кусты такие же, как и у нас в Аксае, отметил я. А проголодавшиеся ишаки набросились на молодую траву, словно никогда такой не видели, жадно щиплют, не поднимая ушастые головы от лакомой зелени.

Но хоть вода и журчит совсем так, как у нас в Аксае, ущелье неприветливое. Оно какое-то корявое и мрачное. Одинокому путнику, пожалуй, боязно в этих местах. А вдвоем не страшно. Как только мы присели отдохнуть, над нами на серебряной нити повис ласковый жаворонок. Арзы-апа закатала рукава и умылась. Потом она бросила взгляд на солнце и, хотя еще не пришло время молитвы, расстелила пояс и принялась за намаз. Лицом она повернулась в сторону Мекки, а в той стороне лежал и наш аул. О чем, как не о здоровье сыновей своих Орхи и Нохи, о благополучии оставшихся на ее попечении молила мать, припадая лбом к каменистой земле в мрачном ущелье. Но не услышал ее аллах.

Шум отвлек Арзы-апа от молитвы. Она обернулась. Выше нас среди камней застыла, как архар, белая ослица с огромным всадником на спине.

Рассмотрев нас издалека, всадник подъехал ближе. Обычно на белых ослах разъезжали по аулам нищие — дивона. Но этот совсем не похож на дивону. На голове у него огромная меховая шапка — борик. Правда, шкура козленка изрядно потерлась. Одет он был в старый суконный чекмень. Под седлом вниз дулом прижато одноствольное ружье. Глаза как две чаши, наполненные кровью. Вид неприступный, холодный. Длинные усы свисают по краям крепкого рта.

— Ну, куда путь держите? — грубо спросил он.

— В Арчагул, — ответила Арзы.

— А кто у вас там есть?

— Мы едем к человеку по имени Нурали.

— Чего это вы по аулам разъезжаете? Кто будет работать в колхозе? Или у вас нет колхоза? — накинулся он на матушку Арзы и повернулся ко мне: — Эй, ты! Почему не на фронте? Дезертир? Скрываешься здесь от властей?

— Что ты, что ты! — испугалась Арзы-апа, поглядывая на ружье пучеглазого. — Как язык-то повернулся ребенка дезертиром обзывать? Он недавно еще грудь сосал, в люльке пеленки пачкал. В мирное время он бы и чашку похлебки без хныканья не съел. На вид только взрослым кажется. Время такое, что и сравнить не с кем из мужчин. Дети еще… А все лето маялись на тяжелой колхозной работе. Косточки у них еще не окрепли для такой работы… Сами-то вы почему не на фронте? — внезапно перешла в атаку Арзы-апа.

— Я-то? — растерялся пучеглазый, стал зачем-то поправлять ружье под седлом. Потом растянул губы в широчайшей улыбке. — Перед войной на Майские праздники я бороться вышел, ну, и переломали мне ребра. Вот какие дела, кума, стал я с тех пор инвалидом. Ну да ладно! Что жалеть зря? А у тебя, кума, что в хурджуне? — И он тяжело слез с ишака. Ружье со звоном упало на землю.

— Господи! Что может быть у таких путников, как мы? В Арчагул едем проведать родичей — и все. Что у нас может быть? — зачастила не на шутку встревоженная Арзы-апа.

Наступило короткое молчание.

Пустынно и мрачно кругом. Ущелье угрюмое. Даже вершина небесных гор едва виднеется за зубчатой стеной темных утесов. И нет ничего, кроме неба над головой. Кричи, не кричи — никто тебя не услышит. Побеги — и камни станут хватать тебя за ноги. Старуха да мальчишка. А этот здоровенный мужик. Можно верить, что он участвовал в борьбе.

Пучеглазый слез с ишака, вперевалочку подошел к хурджуну Арзы, запустил туда лапы.

— Эй, что ты делаешь? В своем ли ты уме? Или ты разбойник с большой дороги? Как тебе не стыдно! Кого грабишь? Женщину слабую и ребенка? Эх, ты! — Арзы-апа обеими руками вцепилась в свой мешок.

Я тоже не выдержал и, бросив повод серого, заорал:

— Агай, не трогайте!

И потянул его за рукав. Он повернул ко мне свое страшное лицо, и я чуть не закричал от ужаса, увидев кровавые смеющиеся глаза. Он чуть толкнул меня ладонью, и я отлетел назад, едва не упав.

— О господи! — причитала матушка Арзы. — За что такое наказание? О аллах! Или мало мы видели горя? — Она села на землю и стала царапать ее.

В хурджуне, прямо сверху, лежал отрез вельвета. У дедушки Мамута были небольшие способности к торговле. В свободное от колхозной работы время он ездил в Ташкент за тканями, которые потом обменивал на продукты. Сейчас на базаре хоть шаром покати. Не то что за ткани, а и за чистое золото не выменяешь ничего съестного. Поэтому матушка Арзы и взяла с собой отрез, полагая, что киргизы живут посытнее. Кроме того, за пазухой везла она деньги, которые дала ей Айша. Нелегко достались они Айше. Масло от молока единственной коровенки носила она на базар, отказывая детям, по грошику собирала. Я заметил, что если одной рукой Арзы-апа хваталась за хурджун, то другой прикрывала место, где лежали деньги Айши…

Пучеглазый поднял мешок и хотел навьючить на ослицу, но вдруг опустил на землю. Смотрел на серого скакуна и посмеивался. Усы топорщились, зубы оскалены.

— Эй, пацан! Давай ишаками меняться?

— Нет! — отчаянно крикнул я.

— Брось, поменяемся! У меня ослица тяжелая ходит, ишачонок твоим будет.

— Не пойдет! — отрезал я.

Если лишусь сейчас серого ишака, то нет мне больше дороги в аул. Из-за этого осла дедушка Онгарбай долго был в ссоре с Мамутом, мужем матушки Арзы. А ведь Мамут приходится ему родным братом!

Во время уборки урожая, в счастливую страду, дедушка Мамут возглавляет красный караван, доставляющий зерно на элеватор. Весь частный тягловый скот, брички, арбы мобилизуются для этого славного и радостного дела. Конечно, серый аргамак дедушки Онгарбая призывается в первую очередь. Так что дедушка Онгарбай неделями, месяцами не видит своего ишака, не может выехать даже на самое короткое расстояние и выглядит совершенно несчастным и подавленным.

— Эй, Мамут, — обращается он каждый день к младшему брату, — верни моего ишака!

— А тебе известно, что такое война? — отвечает ему всякий раз Мамут. — Люди не только скотину и арбы не жалеют для победы, а и своих детей. Так что, твой ишак дороже человека, дороже наших детей? Эх, ты! — задевает Мамут самое больное место бездетного брата.

Бездетным по старинке считали в ауле и того, у кого были только дочери. Из дома Онгарбая никто не пошел на войну — некому было. Онгарбай очень страдал от этого, а тут еще насмешки брата. Не выдержал Онгарбай, вцепился в воротник Мамута и несколько раз пребольно ударил его палкой по спине. Произошло это на току. Все аульчане видели потасовку братьев из-за серого осла Онгарбая.

А теперь его хочет забрать этот усатый верзила. Сохрани, господи! Если я лишусь ишака, не будет жизни и моей матери. Ведь кайнага ни разу даже не посмотрел ей прямо в лицо, скажет ей немало резких и обидных слов. Каково ей будет?

А пучеглазый тем временем успел навьючить хурджун Арзы-апы на нашего серого и взял его под уздцы. Арзы-апа с жалобным криком вцепилась в полу его чекменя.

— Дай тебе аллах все радости жизни, скажи, что ты просто пошутил! Скажи, что просто решил нас напугать и посмеяться! Ты же пошутил? Дай бог не видеть тебе горя в жизни! Отпусти нас с миром! Зачем тебе обижать беззащитных и несчастных путников?

— Вы только поглядите, как она сладко и жалобно поет! «Несчастные, слабые…», а сама вырядилась, как прежде только байбише одевались. Это все называется контрабанда, поняли? На войне люди кровь за вас проливают, а ты, старуха, вырядилась и едешь на той. Так дело не пойдет! Я все ваши вещи должен сдать властям.

Пучеглазый всерьез вознамерился сесть на серого. Но тот забаловался, не стоит на месте, взбрыкивает и кружит. Пытаясь сесть, разбойник даже про ружье свое забыл. Лежит оно себе, где упало… А что, если?.. Внезапная мысль обожгла меня. Двумя прыжками достиг я ружья, схватил его и навел на верзилу.

— А ну! Слезай к чертовой матери! — грозно закричал я.

— Ой-бай! — замахала руками Арзы-апа. — Сорванец! Чтоб тебя! Ой-бай! Брось сейчас же! Беды не оберемся!

Но сама близко не подходит.

Пучеглазый смотрит на меня с интересом и посмеивается.

— Не стреляет ружьишко-то, — сказал он вдруг. — Капсюли отсырели, видать. Ночью в степи холодно было, а под утро роса выпала. Вон за той скалой только что застал я спящую козочку. Пригрелась красавица на солнышке. Я прицелился, спустил собачку, а ружье осечку дало. Я снова оттянул затвор — р-р-раз. Осечка. Я тогда другой патрон вставил. Осечка! Снова и снова — осечка. Тут уж я разозлился, подошел поближе да как запущу в нее ружьем. Козочка вскочила — и ну бежать, только стук пошел по камням. Досада меня взяла. Такое мясо упустил. Еду злой как черт, а тут вы попались. Нашу встречу сам бог послал. Эй, мальчик! Ты все-таки не шути с ружьем. Оно не стреляет, но все равно нельзя играть с оружием.

Но я продолжал целиться в него. Мушка так и пляшет между его выпученными глазами. Я понимаю, что у меня сильно дрожат руки. Трудно целить в человека. А тут еще Арзы-апа причитает:

— О-о-о, не успел родиться, а уж на чужую жизнь замахивается! Брось ружье! Брось, паскудник! Еще в чреве матери узрел ты смерть своего отца, теперь свою видеть хочешь? — И все всплескивает руками.

— Ладно, — сказал я и опустил ружье дулом вниз, но тут увидел на краю утеса нахохлившегося коршуна. Дай, думаю, хоть на нем сорву свою злость.

Вскинул ружье и, почти не целясь, нажал на спусковой крючок. Грохнул выстрел. Все вокруг окуталось едким дымом. Ничего не видать. Показалось, что обрушились горы в это глухое ущелье.

Оправившись от первого страха, я осторожно открыл глаза и увидел на земле распростертого грабителя. Сначала я подумал, что пуля попала в него, но в стороне на камне, распластав широкие крылья, издыхал коршун. Пучеглазый поднял голову. Лицо у него посерело, глаза растерянно мигают. Тихонечко поднялся на ноги. Осторожно ступая, пошел к своей белой ослице. С трудом вдел ногу в стремя, сделанное из пестрой волосяной веревки, и тяжело взгромоздился на животное. Медленным шагом направил он ослицу ко мне, молча протянул руку за ружьем, молча опустил его перед собой вниз дулом, молча погнал ослицу в воду и уехал, ни разу не обернувшись.

— О аруах! О тенгри! Семь лепешек, семь монет! Боги! Аруахи! — заголосила матушка Арзы, бросилась ко мне, сунула палец мне в рот и стала давить на нёбо.

Я стоял как истукан, совершенно разбитый, потеряв способность радоваться и печалиться. Вид мой очень напугал Арзы-апу.

— Бисмилла! Бисмилла! — приговаривала старушка. А всадник на белой ослице все удалялся и удалялся.

Предыдущая главаГлава 20 из 29Следующая глава