На беду свою, на слезы жены своей, на сиротство детей своих Джоффре де Борха отправился в Мессину.
Город Мессина, стоящий на трех колоннах, одна из которых обвалилась, вторая потрескалась, а третья была целая, был поглощен морем. Задрожала Мессина, задвигалась. Поднялась высокая волна, обрушилась на город.
Большую жатву, кровавую жатву собрало море. Многие сгинули в пучине. Многих недосчитались.
Но Джоффре море не унесло. Джоффре море оставило. Каменные своды дворца обрушились на него, и выгнули ему грудь, и выпустили ему кровь.
Его нашли и привезли к жене, в Скуиллаче. Долго смотрела на него Мария, а потом спросила:
– Вот что бывает, когда люди разбиваются? Как хрупки люди. Люди хрупки, как стекло.
Все подивились ее спокойствию. Летели встревоженные письма – письма, полные горя. На похороны брата примчался только Сезар, поддерживал вдову за локоть. Но вдова словно не нуждалась в утешении.
– Всем бы быть в горе такими твердыми, как вам, благородная донна, – сказал ей деверь – Сезар.
– Я его любила, – сказала Мария, качая на руках крошечного Франческо, пока ее дочери тихо и настороженно сидели в углу детской. – Я его любила. Не думай, что я его не любила. Я его любила, но люди хрупки: они разбиваются, как стеклянные вазы. Люди не сильно прочнее стекла.
Сезар построил рожицы младенцу, погладил трех девочек по головам и понесся дальше: быть орудием отцовской воли. А скорбь по брату осталась сидеть у него на плечах.
Мария велела закупать ковры. Весь замок она заполнила коврами. Когда дочери выходили на улицу, она велела расстилать ковры перед ними и запрещала ступать по голой земле или камню. Она стала бояться скатиться ночью с кровати и упасть, поэтому спала на полу, обложившись подушками, и дочерей клала рядом с собой. Все столы она укрывала тремя слоями скатертей, даже столы в студиоло, предназначенные для написания писем. Она оборачивала тканью ножки стульев.
Но белокожие ее дочери бились бог знает обо что: разноцветные синяки расцветали на их ногах и руках. Тогда она велела надевать им как можно больше одежды, по три пары перчаток, по три слоя чулок, по три камизы[29]. Бедные девочки соловели и прели от жары, а мать лишь приговаривала:
– Люди не прочнее стекла. Люди сделаны из материала, подобного стеклу. Люди подобны стеклу. Люди сделаны из стекла. Если вы будете недостаточно внимательны, вы можете разбиться, как ваш бедный отец. Что-то смахнет вас с полки – и вы разобьетесь, разлетитесь на тысячи мелких осколков. Я не допущу такой судьбы, стеклянные мои дочери.
Во второй раз явился Сезар в Скуиллаче. Взметенный тревожными письмами, отправленными писцами и кастеляном замка, он приехал, чтобы убедиться самому, не наговаривают ли на его невестку.
Увидев все это, он думал недолго. Велел служанкам одеть девочек нормально, снял метр ткани с упарившегося, почти сваренного младенца, пришел говорить с невесткой, которая была в ужасе от его действий.
Она лежала на полу среди подушек и говорила:
– Не подходите, синьор, вы меня разобьете. Почему вы так жестоки со мной? Вы ведь брат моего мужа!
Сезар подумал, что бессмысленно ее переубеждать, как внезапно она вытащила из груды одеял и подушек бесстыдно обнаженную ногу, подняла ее высоко, чтобы он рассмотрел, задрала платье. Сезар вначале скривился – вдова брата! – но после увидел, что пальчики на ногах действительно стеклянные, и колено стеклянное тоже, и стекло идет уже по всей ноге, поднимаясь к бедру, смешиваясь с плотью.
Он выбежал из комнаты к детям, размотал младенца – но тот был розовый и человеческий.
Велел раздеть племянниц. Молочные мамки за эту вольность смотрели на него с неодобрением, но ему было все равно.
Младшая – трехлетняя – была еще слишком мала, чтобы впечатлиться страхами матери. Была вся теплая, гладкая, розовая, обыкновенная. Сезар выдохнул, велел ее одеть.
Средняя – пятилетняя – была тревожна, как мать. Пальчики ее ног были стеклянными.
Старшая – семилетняя, – будучи голой, перед взрослым мужчиной жалась. Нога у нее была не хрустальная, а железная.
Сезар спросил:
– Почему?
Она ответила, пока ее одевали:
– А я не разобьюсь, я железная и смелая.
Сезар засмеялся, поцеловал ее в лоб и сказал:
– Нет. Ты и так не разобьешься, отважная девочка. Тебе для этого стальная пятка не нужна.
Долго он думал, что делать со средней девочкой.
В конце концов он велел вывести во двор самую восхитительную белую кобылу, которую только мог сыскать в округе. Гриву ее он велел украсить цветами и лентами, и укрыть ее велел самой красивой попоной, которую только могли найти в замке.
Он взял девочку на руки и поднес ее к узкому окну, показал ей лошадь. Спросил:
– Нравится?
Лошадь нравилась, и очень, и Сезар покатал племянницу. Потом он проводил ее в сад и дал нарвать все цветы, которые ей приглянулись. Потом он показал девочке живописный ручей и как весело прыгать через него. К исходу третьего дня она забыла материнский страх, и пальцы ее стали розовыми.
Тогда Сезар повелел готовить две кареты: одну полностью обить подушками, чтобы везти в ней донну Марию, а другую нормальную: в ней поехали служанка, кормилица, малыш Франческо и три его старшие сестры.
Прибыли в Феррару.
Лукреция выбежала им навстречу, целовала притихших, испуганных, осиротевших при живой матери девочек, тетешкала малыша. Говорила:
– Я ваша тетка, я сестра вашего отца, ну же, не бойтесь меня. Муж мой сейчас сражается, и есть угроза его герцогству, так я живу здесь, жду его возвращения. Какая ты смелая, Лукреция. Ты знаешь, что тебя назвали в честь меня? У нас чудесное имя, не так ли? Дай посмотреть на тебя, Антония, ах, до чего тонкая у тебя красота, ты вырастешь настоящим сокровищем! А ты, маленькая Мария, может, хочешь узнать, что у меня спрятано в этом кулечке? Да, это сладости по случаю вашего прибытия, мои дорогие девочки.
Так она заболтала их и увела, и они не видели, как из кареты доставали их мать и несли в заранее подготовленные для нее покои.
Мария-вдова жаловалась Сезару, что когда ее несли, то уронили – и мизинец левой ноги у нее откололся. Сезар проверил: мизинца и правда больше не было.
С тех пор жила Мария в своих покоях, где полы были устланы коврами, а стены обложены подушками, забыла она своих детей, и думала, что стеклянная, и стала в конце концов целиком стеклянной.
А детей ее растила Лукреция, Лукреция целовала их по утрам, Лукреция крестила их перед сном.
Я помню.
Я помню – моих отца и мать, братьев. Наши забавы и нашу учебу. Как на праздник Богоявления выпекались большие пироги, и в них клался волшебный боб, исполняющий желания. Мне никогда не доставался этот несчастный боб, но Сезар всегда отдавал свой, если ему попадался. Впрочем, старшие – Сезар и Хуан – всегда были немного отдельно от нас с Джоффре. Только мы немного подросли, их услали учиться в университет Пизы.
Но еще я помню, как на день святого Иосифа нас, отглаженных и расчесанных, приводили к отцу. Он улыбался нам и выдавал каждому по кульку печенья-зепполу[30]. Строгие няньки, руководимые нашей родственницей-испанкой, были готовы забрать у нас печенье и выдавать потом по воскресеньям в течение года, но отец был добродушен и проницателен. Он сажал нас у своих ног и велел есть печенья прямо на месте. Пока мы шуршали кульками, отец нам что-то рассказывал. Как ни странно, именно эти его наставления я помню ярче всего. Может, он был не так уж и неправ в своем подходе, хотя за это на него неодобрительно смотрели наши няньки.
Я хорошо знаю историю своей семьи. В семьях, подобно нашей, крепко держатся за такие знания – даже крепче, чем в тех семьях, чей род уходит веками к античным героям или чудовищам, рожденным от связи богов и прекрасных смертных.
Я знала, что бедная сестра Джиролама умерла родами, а Изабелла – от мора, бушевавшего тогда на юге Италии. Что Педро Луиджи погиб в горах.
Я помню, что маленький Родриго – бастард отца и одной куртизанки – умер в тринадцать лет от чумы. Я очень горевала о нем.
И много еще чего помню.
Но иногда, в такие ночи, как эта, мне кажется, что все на самом деле было не так. Мне кажется, что я вижу, как моя мать превращается в дерево, а сестры, которых я никогда не видела, парят призраками за окном. Мне кажется – и это ужасно, – что Сезар целует меня как женщину, а не как сестру. Мне кажется, что мои косы чуть приподнимаются над землей, мне кажется, что если я обернусь, то увижу, как они парят. Тогда я смогу их отрезать и соткать из них покров, и наброшу на Феррару, и никакой недруг ее не найдет.
Это глупо, конечно. Может, когда-то такое и было возможно, но те времена прошли. В такие дни я перекидываю косы себе на грудь и в очередной раз убеждаюсь: волосы – это только волосы.