Одним вечером Санча все чему-то улыбалась.
«Мужнин брат ко мне явится за полчаса до полуночи», – думала она, и ее веселила и пьянила эта мысль, как бокал жженого вина.
«Вы не знаете этого», – мысленно говорила она служанкам.
«Вам этого не понять», – кивала она Сезару, улыбаясь мечтательной улыбкой.
«Скоро, скоро я, жена одного твоего брата, стану женою другого», – ласково касалась она рукава Лукреции, красивого парчового рукава с бобровою опушкой.
Лукреция смотрела на нее приветливо, и Санче вдруг показалось, что для золовки существует только один брат.
Санча бросила эту мысль.
«Кем он явится ко мне? – думала она. – Войдет ли он как он сам, Хуан де Борха, герцог Гандийский? Нет, это вряд ли: здесь только пищу дай слухам, этой ядовитой спорынье, и она прорастет сквозь пол, стены, кровати, и насквозь людей тоже прорастет, пока они будут спать на этих кроватях. Может, он войдет как свой брат, Сезар де Борха, кардинал Валенсийский? В фиолетовом облачении клирика? Или в мирском, что так любит Сезар, в черном кожаном тюрбане и с тремя белыми перьями. Нет, тоже вряд ли: Сезар любит какую-то другую, он любит другую».
Холод прошел по всему телу Санчи, словно она увидела что-то запретное.
«Тогда, быть может, он войдет в облике моего мужа, герцога Скуиллаче? Никто не удивится мужу, входящему к жене. Нет, в таком виде он не придет: он знает, что в таком виде я его не приму и выгоню отсюда. Если бы я хотела Джоффре, он уже вчера был бы моим. Но я его не хочу, и Хуан это знает».
Тут Санча со всеми распрощалась и отправилась в дом Ванноццы. Ехала в карете, сопровождаемая лишь несколькими служанками. Дом Ванноццы почти пустовал – слуг королевская дочь за людей не считала.
Надевала платье и все гадала, кем придет к ней любовник. Рыцарем? Герцогом? Прелатом?
И Хуан пришел – но пришел не принцем, не рыцарем, не разбойником, не трубадуром, не кардиналом, не любовником и не мужем. Он пришел, одевшись в скучную, запыленную, серую одежду нотариуса, и говорил голосом скрипучим и нудным. Веселая Санча от этого сморщилась.
Ей доложила служанка, что смиренный законник желает ее общества, что он заходит с черного хода, как прислуга, – и это было неглупо, неглупо, но так скучно, так жалко! Санча велела сказать ему, что у нее в гостях кардинал Орсини, что он пришел что-то выведать у нее про семью де Борха, чтобы нотариус не уходил – ведь проницательный кардинал увидит это из окна, – но и не заходил. Чтобы он ждал, ждал прямо на улице, прижимаясь к стене дома.
Санча велела подать себе обед и сполна наслаждалась им. К ней еще раз пришла служанка, которую хватал за руки и умолял несчастный Хуан. И тогда Санча велела ему сказать, что теперь к ней пожаловал кардинал делла Ровере, и все расспрашивает, расспрашивает, и надобно умаслить его, и накормить его как следует, этого желчного человека – ведь гуморы его не в порядке.
Ночь уже шла к середине, но Санча не ложилась спать и не звала к себе – ей хотелось знать, как долго он так простоит. Ей хотелось его как следует измучить, чтобы лучше думал, прежде чем приходить к ней в таком скучном виде, чтобы дышать забывал, измученный страстью к ней, чтобы не думал, что то, что она однажды взяла его за руку, значит, что она навсегда стала его.
Хуан простоял под окнами целую ночь, а она так его и не пустила. Он замерз, и заболел, и долго кашлял потом.
Санча, движимая раскаянием, начала виться вокруг него, все больше и больше, сильнее и сильнее, была все нежнее и ласковее, чем была до этого.
Хуан ни словом, ни делом не выказывал ей неодобрения, не вспоминал о прошедшей ночи, и могло показаться, что он забыл о ней. Но он не забыл.
Через несколько месяцев, когда он поправился, они уговорились на свидание – только теперь она должна была прийти к нему. И она пришла.
Он целовал ее: умело целовал, это Санча поняла сразу. Руки его пробежали по шнуровке ее платья – и веревочки словно плавились под его касаниями. Ловко расплетать их он тоже умел. Руки у него были теплые и очень приятные, и каким-то образом оказалось, что верхнее платье уже отлетело в сторону и что за ним полетело нижнее, и рубаха, и вот руки скользили прямо по возмутительно голому телу, заставляя теперь плавиться саму Санчу.
Вдруг послышался какой-то звук, Хуан поднял голову, а потом схватил Санчу и уложил ее на кровать, накрыл длинным синим одеялом, всю, с головой. Лицо при этом у него было строгое, и сказал он сурово:
– Лежи так. Если откроешь лицо – будет беда.
Он вышел из комнаты, но почти сразу вернулся, и с ним шли какие-то другие люди – мужчины, – потому что половицы скрипели под тяжелой поступью, хотя Санче через одеяло не было видно их лиц, а только силуэты.
– Проходите, господа, проходите! – зазывал их Хуан, прямо туда, в комнату, где пряталась под одеялом дрожащая от ужаса Санча.
Они окружили кровать, заполнили помещение шумным дыханием, шутками, разговорами, кислым запахом вина.
– Я обещал вам, – счастливым голосом говорил Хуан, – показать ножки моей любовницы. Смотрите все и убедитесь, что ступни у нее подобны мрамору, а ногти подобны перламутру.
Он немного откинул одеяло снизу – так, чтобы обнажить только ступни. Мужчины, стоящие над кроватью, засмеялись, стали переговариваться – но Санча словно оглохла и не понимала их слов, она различала только слова Хуана, а тот сказал:
– Хорошо, колени тоже! Но только колени, зарубите себе: колени, не больше. От колен-то не будет беды.
Он поднял одеяло выше, обнажив ее колени. Санча сведенными пальцами цеплялась за одеяло. Только бы он не открыл ее лицо, только бы не лицо, все остальное – ладно! Но не лицо.
Снова послышались голоса, и теперь, к своему ужасу, она поняла их речь:
– Если у нее такие ножки, какие у нее должны быть груди! Какие бедра! Герцог, поднимите одеяло чуть выше, покажите нам ее целиком.
Санчу, которая до того лежала, словно мертвая, пробила мелкая дрожь, а Хуан засмеялся. Но потом он сказал:
– Нет уж, господа, посмотрели – и будет. Ступайте теперь.
Так он уговорил их, и вышел, и плотно затворил за собой дверь, и закрыл ее на ключ, а ключ унес с собой. Санча лежала, боясь пошевелиться, а потом резко, одним движением, втянула ноги под одеяло и лежала, свернувшись, еще некоторое время – выбираться из-под одеяла ей было страшно: а вдруг они вернутся, и увидят ее полуодетой, и, главное, увидят ее лицо? Такой позор она не переживет, ведь он разойдется всюду, всюду, дойдет до Неаполя, и сердце ее отца лопнет от горя… Хотя нет, это вряд ли: сейчас война, он думает о войне, а не о незаконной дочери. Но все равно.
Дверь скрипнула, открылась, закрылась, заперлась на ключ.
Хуан сказал:
– Я здесь один.
Санча некоторое время лежала молча, а потом взвилась пантерой из-под одеяла и ударила его по лицу, прямо куда-то туда, где были его глаза, рот, нос. Он слабо охнул и отступил, а она, почувствовав, какая пощечина жесткая и мокрая, а лицо человека мягкое, неожиданно смутилась и закричала:
– Мерзавец, негодяй!
– Все, все, прости меня, – сказал он, отворачивая лицо. – Теперь все, мы квиты. Я бы никогда…
Но от звука его голоса Санча снова взбесилась: исхлестала его яростным шквалом пощечин – так, что назавтра казалось, будто он слишком долго был на солнце, потому что кожа его сплошняком покраснела.
Он только стоял и глупо улыбался, а потом потянул ее обратно к кровати, в шелковые тенета греха и сна, и они продолжили там свой бой, и заснули, переплетясь на перине, словно две влюбленные змеи.
Поутру Санча потянулась, поглядела за окно: там уже светало, но песни жаворонка еще не было слышно.
– Ты не даришь мне подарков, – строго сказала она, наблюдая из теплой, раскаленной двумя телами кровати, как он, поеживаясь, одевается.
Он торопливо натянул брэ и только потом обернулся к ней, сказал:
– Чего тебе хочется, милая? Я все добуду.
Санча потянулась, как кошка, сытая и довольная. Сказала:
– Я хочу золотой браслет.
Хуан замер, и рубашка выскользнула из его пальцев, сделавшихся вдруг толстыми и слабыми, словно чужими.
А Санча продолжала:
– Я хочу золотой браслет, какой однажды видела во сне. Такой, знаешь, чтобы у него была посередине крупная ягода ежевики, но непременно из драгоценного камня, скажем, аметистовая! Да, аметистовая – это будет хорошо, он как раз бывает такого цвета, как настоящая ежевика. И чтобы по руке тянулись три резных листика, как настоящие листья ежевики, только пусть будут золотые…