Они были отрезаны од всего мира, потому что зима выпала такая снежная и свирепая, что должны были пересиживать морозы, почти не выходя из «хаты». Новую землянку осташенцы выкопали в трех верстах от Лебединского Свято-Николаевского монастыря, стоявшего, как и «Мотря», на плоскогорье посреди леса. Лошадей на этот раз доверили в хорошие руки на хуторах (сутужно было с фуражом), поэтому конюшню не рыли.
Рождество справили, можно сказать, по-человечески. В углу землянки даже поставили дедушку, только сноп был не из околотка, а из сухого камыша, которого они нарезали на лесном озерке, где брали живую воду, — из талого снега вода была пресная. Их повар одноглазый Карпусь (осколком выбило глаз ещё тогда, как брали Черкассы) приготовил ужин, как и полагается, из двенадцати постных блюд — были на столе свежие подпалки, узвар, пшенная каша, лук, мёд (на зиму всегда запасались кадибцем мёда), печёный картофель, квашеные огурцы, помидоры, капуста, была сушёная тараня, сэкономленная специально к этому дню, так как какой же Сочельник без рыбы, стоял здесь ещё мисочка масла, в которую они обмакивали хлеб и картошку, а также — ну, конечно, — кутя, правда, без мака, зато из толченого в ступе ячменя, сдобренного узваром и медом.
Добравшись до вечеровой зари, они сели к столу, проказали Отченаш, отведали по ложке углы, а тогда, взяв чаши (это были разного калибра кружки), стоя помянули погибших. Налили ещё, и Чёрный Ворон, сидевший в голове стола, снова встал, поднял свою чашу за каждого, кто зостался здесь зимовать, в том порядке, как они сидели по обе стороны от него — за Вовкулаку, Сутягу, Бегу, его брата Захарко, Козуба, Вьюна, Ладима, Фершала, Карпуся, Цокала, Неверующего Хому и, конечно же, за Ходю, который прозрел и также восстал против красного люципера.
Ходя аж просветлел од такого святочного момента, но скромно опустил голову и, уставившись в двенадцать постных блюд, не мог понять, что же это за праздник такой чудный, если Карпусь не поджарил им дикого козла, которого он, Ходя, выследил и подстрелил из лука возле того же озерца, где они брали воду. Да-да, Ходя смастерил себе настоящего лука, позакак атаман запретил стрелять в лесу, а куда же это годится, чтобы жить среди звериных и ходить голодному. Так что Ходя быстро смыкитил, как быть: вырезал подходящую свидину, выпарил её, выгнул дугой, из доброй сырицы натянул тетиву, а затем наделал таких стрел, что можно было идти не только на охоту, а прямо в бой, — он те стрелы оперил, наладил пулевые наконечники (на огне выплавил из пуль свинец), так что в землянке все аж рты пороскрывали, как увидели этого «могола» с сбывшимся луком. А когда перед самым Рождеством Ходя справил дикого козла, то тут уже казаки готовы были его на руках качать, и только Неверующий Фома заходился со всех сторон осматривать рогатого, подозревая, что тот сам пал од мороза. Да нет, упал цапок все-таки от стрелы, но Карпусь зажарит его лишь взавтра, потому что хоть повстанческий рацион поста не предполагает, рождественский ужин — святое.
Кому в этот день разрешалось есть дичь, так это разве Ладыму, ибо он был заядлым язычником, молившимся Дажьбогу, Сварогову, Перуну, Мокоше и, что интересно, незредка вымаливал у них то, что Ладыму было надо. Язычником он стал не из какой-то там каприза, а, можно сказать, таким появился на свет, ведь родился Ладим в Яру, который ответвлялся от деревни Ганжаловки таким глубочайшим рукавом, что люди, жившие там, почти никогда не выходили «наверх», и к ним, считай, никто не ходил «вниз». То были люди особенные и по натуре, и по своему подобию: невысокого роста, но очень коренастые, смуглые, аж черные (молись-потому что до Солнца) и слишком медленные, никогда никуда не спешили, не суетились, даже разговаривали нехотя. Так что и Ладим, коренастый и жарлый, рассказывал о своем Яре, словно пакле жевал: выходил он «наверх» разве раз в полгода, чтобы прикупить соли и спичек, а так жили на всем своем. Имели хлеб и к хлебу, доколе не спустилась «вниз» орда и не забрала у Ладыма не только хлеб, но и молодую жену, с которой они только-только обручились. Тогда Ладим упросил Перуна, чтобы тот «убил громом» насильника, после чего вынужден был бежать в лес, и так тут прижился, что другого избитую уже и не представлял. В лесу он еще ближе был к своим богам, и вот даже сейчас, перед ужином, отошел в угол к Дедуху и, подняв руки, тихонько и очень медленно помолился, а тогда так же медленно повернулся к столу и медленно слушал, что говорит атаман.
— Поблагодарим же, ребята, Бога, — обращался ко всем Черный Ворон, — за то, что мы с вами живы, не заломились и до сих пор воюем. А если придётся погибнуть, то дай нам, Господи, встретить смерть…
— В бою! — хором откликнулись казаки.
— Атоже, в бою, — повторил Ворон. — Ибо даже лучшим воинам не всегда выпадает такое счастье. Чека всё оплела своими липучими сетями, и я… — Он мысленно молвил: и я не уверен, что её агента нет среди нас, — но не сказал вслух. — И я хочу вспомнить наших атаманов Загороднего, Голика-Зализняка, Гупала, которые так по-дурацки влипли в те сети. Теперь не можем ни помянуть атаманов, ни выпить за их здоровье, потому что не знаем, какова их судьба. Да какая же…
Ворон надолго замолчал. Откуда ему было знать, что атаманы еще живы и готовятся к бою?
Без работы, конечно, томились. Перечистили оружие, перелатали одежду, поросказывали друг другу все, что знали. Вурдалака сокрушался по своей кобыле: Тася — девка с характером, не каждый присмотрит за ней. Однажды Вовкулака, купая Тасю в Тясмине, нечаянно задел её под хвостом, то так волкнула, что он едва без яиц не зостался.
— Ну, яйца — то полбеды, — спроквола молвил Ладим. — Хорошо, что она тебе зубы не выпердела.
— Это в вашем Яру такие шуточки? — обиделся Вовкулака.
— Слушай, Ладим, — перебил их Неверующий Фома, чтобы порой не завелись. — А что вы делаете в своем Яру целую зиму?
— Вышиваем, — зевнул Ладим.
— И мужики? — не поверил Фома, хотя знал, что Ладим вышивает нивроку. Всегда имеет при себе иглу с красной нитью и как убьет москаля, кружит на шлике своей шапки крестика. Бывает, что и не одного. Теперь тот шлык напоминал расшитые наличники.
Среди крестиков было немного и белых — Ладим успел повоевать и с деникинцами.
— В нашем Яру мужиков нет, — уважительно сказал Ладим.
— А кто же там у вас?
— У нас господа-хозяева.
— Вон как. Слушай! — Фома перевёл недоверчивый взгляд на Вовкулаке. — А ты откуда взял, что твоя Тася девка?
— У нее глаза ясные.
О девушках они тоже болтали. Их послушать — то любку должен был каждый. Верилось разве что Козубу. Он так рассказывал о своей Ярине, что все притихали и смотрели на него «ясными глазами».
Строгое, даже хищное лицо Козуба ласковело от застенчивости. Недолгое время он встречался с Яриной, но однажды они «побывали на небе». Ивасю, — сказала Ярина, когда провожала его в лес. — Ты ко мне вернешься. Да когда что… не может так быть, чтобы ты не оставил после себя сына.
Казубу верил даже Неверующий Фома. У другого он спросил бы: «Так как там на небе?», а тут прикусывал язык.
Наболтавшись, они резались в карты. Одну колоду уже стерли на пакли и нарисовали новые. Ворон пожертвовал на то шесть листов из рыжего сшитка, которого он «одолжил» у корреспондента газеты «Красный Октябрь», когда они выходили из Народного дома. Листы порезали на тридцать шесть игральных карт, — чем бы дети ни радовались. Давно замечено, что когда группу людей поселить на одном тесном клочке, то рано или поздно между ними начинаются ссоры. Ибо у каждого есть свои привычки и недогоды: тот по ночам храпит, тот такой разговорчив, что от него болит голова, а тот раздражает уже только тем, что все время перед глазами. Ворон заметил, что чаще всего споры возникают при игре в карты.
Сперва играли на «погоны», потом на щигле (ну, как дети), тогда на какие-то мелкие вещи, а когда Вьюн проиграл Козубови своего «штайера», атаман разозлился крайне. Он отложил в сторону томик Гамсуна, которого перечитывал во второй раз, так как на эту зиму не успел запастись книжками — кроме «Кобзаря», в его полевой библиотечке был ещё сборник драматических произведений Леси Украинки, подаренный Тиной (не её ли рукой в «Одержимий» подчёркнуты строки: «Мессия: Что значит, женщина, отдать душу? Мириам: Значит — буть готовым погибнут за любовь»), завалялась также «одолженная» у большевиков книжечка «Три шашенника» о Моисее, Христе и Будде и вот этот томик Кнута Гамсуна, которого Ворон отложил в сторону, услышав, до чего дошла уже игра.
— За такое вуркаганское обращение с оружием, всякий, кто бы то ни был, подлежит военно-полевому суду, — сказал он. — И заслуживает… объявления вне закона.
Это означало, что Вьюн должен навсегда от них уйти, не имея права пристать к другому отряду. Все растерянно смотрели на атамана, который не имел привычки менять свое решение, но загвоздка была в том, что ни один из них, даже если бы очень хотел, не имел права до весны покидать землянку. Следовательно, объявленный вне закона подлежал расстрелу.
Вьюн, без того бледный, стал похож на мумию.
Козуб хотел было мерщей вернуть ему револьвер, но натолкнулся на тяжёлый взгляд атамана.
— А ты не рыпайся, — сказал Ворон Козубови. — У самого рыло в перьях. Против «штайера», либонь, кольта ставил, не пуговица?
— Да, господин атаман…
Ребята переглянулись — они знали, что Козуб против «штайера» закладывал свои трофейные часы «Сута».
— Сначала поставишь револьвер, потом лошадь, а дальше? Всех нас? Разве мы святили оружие для того, чтобы играть на него в карты?
— Этот револьвер не свячен, — сказал Вьюн. — Я сам забрал его в «червонца».
— Не имеет значения, — отрубил Ворон. — Никто из нас не имеет права торговать оружием.
— Мы не торговали, — шепотом молвил Вьюн.
— Меняли, закладывали, перепродавали — это одно и то же. И вместо того, чтобы вовремя опомниться, он еще и оправдывается. Вы оба заслуживаете расстрела! Да если проигран револьвер один, то сделаем вам поблажку, — Ворон прискалил глаз. — Пусть умрет кто-то один из вас двоих.
Вурдалака уже догадался, что отец атаман решил только полякать «бисовых детей». Еще лет два назад, может, так и было бы, но не теперь, когда их зосталась горстка. Поэтому Вовкулака подыграл атаману:
— Э, только один.
Ошеломлённые казаки молчали. Каждый чувствовал, что здесь что-то не так, что сказуемый атаман крайне суров, тем более по отношению к Козубу, который взял на себя половину вины. И что это за решение — пусть умрет кто-то один из двух?
Атаман пояснил:
— Если вы такие картежники, что вам уже и револьверы не нужны, то сыграйте на свою жизнь. Одну партию. Тот, кто выиграет, будет жить. И исполнит приговор.
Казаки нахмурились, с трудом прикидывая, что же это оно получается.
Косуб с Вьюном первыми втянули, что и к чему, и сели за стол друг против друга. Вурдалака взял самодельную колоду карт, начал тасовать, они, благенькие, разлетались, падали. Вурдалака их подбирал и снова пытался перемешать. Наконец протянул бревно Козубовы, приглашая сдвинуть. Козуб покачал головой, и так же сделал Вьюн. Тогда Вовкулака исподволь раздал по шесть карт, засветил козырем винового туза. Казаки, затаив дыхание, встали вне спин игроков.
Козуб взял карты, исподволь растянул их веером и, не увидев ни одного козыря, сказал Вьюну:
— Ходы.
Вьюн так же не спеша посмотрел в свои карты, перевёл взгляд на Козуба, на атамана, тогда обвёл глазами казаков, стоявших за спиной у его соперника. И бросил карты на стол.
— А что тут играть, когда уже сыграно, — встал он из-за стола. — Моя карта бита еще в предыдущей партии. Я готов.
— Господин атаман, — отозвался Вовкулака, который стоял позади Вьюна. — Мне кажется, что есть обстоятельства, которые могут смягчить приговор.
— Говори.
— Во-первых, Козуб не заставлял своего кольта. По правде говорю, что он ставил часов. Но оговорил себя, чтобы понести наказание вместе с товарищем.
— А во-вторых? — прищурил глаз Ворон.
— Во-вторых, господин атаман, Вьюн настолько осознал свою вину, что сам осудил себя на смерть. По правде говорю, посмотрите! — Вовкулака опрокинул Вьюновы карты лицом вверх, и все увидели шесть козырей — от виновой восьмерки до короля. Это действительно был удивительный жребий.
— Гм… — «заколебался» Ворон.
— Атаманэ… — тихо отозвался Сутяга. — Ребята погорячились.
— Погорячились, — в один голос проказали Ладим и Карпусь.
— Погаляцковали, — жалостно вещал Ходя.
— Что ж, тогда можно смягчить приговор, — «пошатнулся» Ворон. — Так как виновники покаялись, не спасали свою шкуру, а ставили выше всего казачью общительность, постановляю: всыпать им для очищения совести по двадцать шомполей.
«Ху-у-у», — облегченно выдохнули казаки, и их натянутые, как бубоны, лица распружились.
— То есть они друг другу всыпят, — вел далее атаман. — Дайте им замашнего шомпола. Желательно от «Арисака»[50], чтобы синяя была срака.
Тут уже казаки засмеялись, да не до смеха было Вьюновы.
Ему первому выпало спустить штаны и лечь на скамейку. Козуб взялся до «очистки совести» не на шутку. Он высоко заносил шомпола над головой и, портя Вьюна по озадью, за каждым ударом спрашивал: «А будешь? А будешь?» Вьюн извивался, как вьюн, но, закусив рукав, не ойкал и не стонал, а только рыкал.
После двадцати ударов он еще немного полежал на скамейке, затем встал и, пьяно шатаясь, начал нащупывать опущенные до колен брюки, показывая всем своего двухколесного пулемета. Немного очнувшись, Вьюн взялся шомполовать Козуба, — а будешь? — но тот тоже не кричал, не стонал, а только, как байбак, посвистывал носом.
Вьюн в последний раз чохнул шомполом и отвернулся — на его лбу поблескивали капельки пота. Козуб и дальше лежал, как будто, потеряв лик ударам, ждал следующего. Наконец встал, достал из кармана «штайера» и подал его Вьюну. Затем мутными глазами посмотрел на Ворона.
— Спасибо, отец, — сказал он. — Да если можно, налейте рюмку.