К книге
Чёрный ворон. (Оставшийся)ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. 2
65%
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГЛАВА ТРЕТЬЯ. 2
42

Еще не привезли из Черкасс «бандитов», а в Народный дом напихалось столько людей, что немного не поводтаптывали друг другу ноги. Немало зевак столпилось у входа, потому что внутри уже ни пройти, ни сесть, зато здесь, на улице, они первыми увидят арестантов, увидят, на чем их привезут, в кандалах или связанными.

Собрался здесь люд местечковый, было немало и крестьян, преимущественно дяди в серых свитках, которым все надо знать, пришли и женщины — видно, что из дальних деревень и окрестностей, потому что, не зная друг друга, не собирались группами погомонеть, а стояли по одной, по двое, робко поглядывая на дорогу. Отдельно чипела на костуре старушка, согнутая чуть-чуть не к земле бабушка, пришкандибавшая сюда из последних сил и тоже выглядевшая арестантов.

Может, среди них был кто-то из ее внуков?

— Проход! Ослобоните проход! — суетилось у входа четверо милиционеров, распихивая ловкачей, качавшихся не упустить того, что будет на улице, а потом чем быстрее пропихнуться внутрь. — Кому сказано?! А вы, бабушка, встаньте в посторонку, потому что вас тут задавят!

Аж вот послышался грохот моторов — «едут!» — и в Народный дом подкатила черная легковая машина, а за ней, подпрыгивая на мостовой, причмихал грузовик. В кузове сидели конвоиры, а гайдамаков не видно было по бортам — они лежали связанные на твёрдом днище.

Из черной легковушки вылезло трое — облеченные в рыже-зеленое сукно, в высокие тяжелые картузы, по сторонам телипались планшеты. Они сразу пошли к парадной двери, поблескивая гладкими, будто наглаженными, халявами. Смотрели прямо перед собой, как никого не видя, хотя на самом деле видели все.

Первый нес впереди себя такое огромное брюхо, словно наелся молодой люцерны и сдулся. Это был заместитель начальника Черкасского уездного ГПУ товарищ Вольский. За ним дыбил уполномоченный Кандыгин, корчеватый мужчина на тоненьких ножках. Третий, с кустиком усиков под носом, шел позади и улыбался. Сам к себе. В отличие от здешнего люда все Черкассы знали, что означает улыбка председателя окружного суда Голубчика.

Когда тройка слезла в пройме парадного входа, шесть вооруженных конвоиров высыпало из грузовика, и даже согнутая бабушка заметила, что один из них был «слепой». Китаец окинул задний борт кузова и закричал:

— Вихадзи!

Арестанты со связанными руками тяжело, медленно спинались на ноги и спрыгивали на землю. Были это уже, видно, не раз истязаемые ребята, ободранные, худеющие, заросшие, лишь на одном был теплый френч, но такой грязный и заношенный, что не распознать, какой он армии. Скорее всего, петлюровский, того и не содрали, чтобы все видели вещественное доказательство. Невольник имел нечто такое в осанке, в движениях, взоре, чего не назовешь иначе, как врожденной надменностью. Как будто стесняясь пут на руках, он с легкой досадой повел глазами по толпе и едва заметно кивнул головой — то ли в знак приветствия, то ли извинялся за то, что пришел сюда в таком незавидном виде. Никто уже не сомневался, что это был атаман Туз.

Он и ко входу в Народный дом без колебаний пошел первым. За ним двинулись его собратья Гарасько и Босой, поглядывая в толпу: нет ли здесь кого-нибудь из родных, чтобы хоть глазами попрощаться в последний раз.

Атаман Туз сел посередине скамьи, стоявшей ближе к сцене так, чтобы подсудимых были видны и троицы, и зрителям, по правую руку от него опустился Гарасько, по левую Босой, а по обе стороны от арестантов выструнчились два конвоира, опустив ружья кольбами на пол. Двое конвойников встали у двери, чтобы следить не только за подсудимыми, но и за всем залом. Порядок на дворе стерегла милиция и двое военных — один из них был «слепой» китаец.

На сцене за столом расселись Вольский, Кандыгин и Голубчик, который и дальше сам себе улыбался в кустик усов.

Напхом напичканный зал сопел, кашлял, сычал, вздыхал, потому что публика здесь собралась все-таки разномаст — от тонкослезых женщин до черствого мужства, от сочувствующих крестьян до разъяренных активистов, от умеренных служащих до оскаженных партийцев.

Были здесь советские руководители, военные начальники, почтенные гости из соседних уездов, как вот, к примеру, матусовский волостной военком Семенов, имевший разрешение на табельный наган № 44956 и право на дармовое пользование крестьянскими подводами в счет Трудгужналога. Он сидел в третьем ряду среди почетных гостей, правда, сидел скраю, ближе к выходу, и, похоже, скучал, когда Вольский разводился о беспощадной борьбе советских властей с бандитизмом. Да вот пришла очередь атамана отвечать на вопросы суда. Туз говорил равным приглушенным голосом, но да, что его слышали все. Говорил просто, не выкручивался и не скрывал свою ненависть к коммуне. Как будто рассказывал о борьбе с врагом не суду, а ребятам, сидевшим возле него на скамейке. Атаман сказал, что ни за чем не жалеет, кроме одного — ему жаль своих родных, которых из-за него будут преследовать оккупационные власти.

— Стало избивает, вы не аступились, а сознательно баролись протел совецкой власти? — спросил Вольский.

— А разве еще как можно? — удивился Туз.

— Идейно баролись?

— Аякже! Я боролся за самостоятельную Украину и за свой народ.

— За этот народ, что седит в зале? — спросил Голубчик, показывая рукой на публику. — А вы в нево жаждущие, у этава народа, нужна ли йему ваша защета?

— Я согласен, что есть багацко людей, которые не способны и думать о лучшей судьбе, — ответил атаман. — Поэтому я кладу свою жизнь за идею.

— Вы да сех пор считаете себя тузом? — захикал Голубчик, поощряя залу к смеху, однако вслед ему хохотнул лишь белобрысый молодой человек, быстренько что-то нотировавший к рыжему сшитку. Видимо, это и был корреспондент, если не редактор, газеты «Красный Октябрь» «Каленик Груша».

— Да, — сказал атаман. — Я считаю себя Тузом, потому что так оно есть на самом деле. Это моя фамилия.

— Но вы сагласны, что всем бадитам и тузам наступил канец? Ани, как пабитие сабаки, пришлые к нам с раскаением и павинной.

— Нет, меня живым схватили потому, что я учидел в доме, который горел. Иначе я бы до сих пор убивал таких, как вы.

На волну запала такая тишина, что матусовский военком Семенов услышал, как что-то булькнуло в брюхе Вольского. Военком растулил кулак, в котором держал часов: за пять минут друга.

— Канчайте ету петлюровскую агитацию, — наклонился Кандыгин к Вольскому.

И тот задал последний вопрос:

— Вы презнакомое себя виновным?

— Перед коммуной — да, — сказал Туз. — Мало я её бил. Перед Украиной — нет. А перед народом… народ сам когда скажет, кто я был и где девался.

— Так жаждет! — сорвался на крик Вольский. — Спраситье в него сэйчас, вот жет вон перед вами, народ-то! — Он повел глазами по залу, где среди публики должны были быть уже подготовлены «общественные обвинители»: именно момент предоставить им слово.

В это время в зал зашёл «слепой» китаец и присоединился к конвоирам, стоявшим у двери.

— Я, я ему одповым, гаспиду! — послышался женский оскорбленный голос.

От задних рядов, сопротивляясь на костур, заранее потрепала согнутая в три погибели бабушка, та, несмотря на старческие лета, была еще бедова. Не долго думая, она выхватилась боковыми ступенями аж на сцену, низко поклонилась судьям, а когда разогнулась, публика ахнула: старуха выпрямилась в наводнение рост, держа в обеих руках по немецкой бомбе, которые взрывались даже от легкого удара.

Тем временем сорвался со своего крайнего места и матусовский военком Семенов, который выхватил гранату и наган — все подумали, что он сейчас точным выстрелом застрелит бешеную бабу ягу, но этот сумасбродный направил наган на конвойников, стоявших у скамьи подсудимых. В ту же секунду горячий деревенский паренек с красным бантом на лацкане пиджака, похожий на каэсэмовца[49], а на самом деле гайдамака Козуб, угрожая кольтом, подскочил к стерегущим вход охранникам, а легкий на ногу Бегу, который до этого удавал с себя невинное деревенское ягненка, уже разоружал конвойников, заклявших под прицелом Черного Ворона.

Тут случился казус, которого казаки и не метили: когда Козуб отбирал ружьё у одного из конвойников, «слепой» китаец вдруг набросился на второго. Если бы он не запищал спересердие — вот тьоби сюд! — Козуб и не узнал бы в нём Ходю. Тот пришел сюда в женском наряде, надвинув платок на «слепы», а теперь был в красноармейском выряде, в фуражке, под которую спрятал косичку. И колошматив «своих».

Можно было восхищаться Ходею, если бы не старая ведьма, стоявшая на сцене. Она держала в руках по бомбе и шкурила ко всем клыкасту пащеку.

— Нам нет когда с вами разбалакивать, — срывая с головы платок, сказал уже своим голосом Вовкулака, и лиш теперь было видно, как ему не пасует бабячья одежда. — Через то наш суд будет коротким, — вернулся он к оцепеневшим Вольскому, Кандыгину и Голубчику. — Может, вы его, этот суд, также признаете бандитским, но правда на нашей стороне. Не мы пришли на вашу землю грабят, убивают и насилуют. А вы! Поэтому именем Украинской Народной Республики я приговариваю вас к смертной казни.

Голубчик неожиданно зареготал. Истерику легче всего утолить выстрелом, поэтому Ворон послал первую пулю в Голубчика. Тот, резко трепнув головой, откинулся на спинку стула с разинутым ртом.

Следующие пули Ворон загнал в головы Вольского и Кандыгина.

Бахнули револьверы Козуба, Пойди и Бегу. Пришлось усыпить конвойников, которые вот-вот могли прийти в себя.

На такие громкие залпы откликнулись «селюки», переминавшиеся с ноги на ногу на улице: Захарко Момот, Вьюн, Сутяга с двумя бурлаками (еще двое из них стерегли лошадей за городом на руинах прежней барской экономии, а одноглазый Карпусь остался в лесу на хозяйстве), навеки утолили милиционеров, хотя, может, то были и неплохие парни. Сутяга успел с ними даже перекурить и расспросить, как и ему записаться в милиционеры. Теперь вот, чертова кровь, высвободил четыре вакансии в Звенигородской милиции.

Вынуждены были припечатать и водителя легковой машины, который повел себя позорно, — заведя двигатель, хотел было сам-один «накивать колесами», бросив «таварищей» в беде. Зато пожалели шофера грузовика — он сразу поднял руки вверх: «Ребята, я не военный, они меня принудительно мобилизовали».

Когда Ворон, приказав зрителям не выходить из «судебной» зала, так как иначе сюда влетит бомба, выскочил с казаками на улицу (к ним присоединились Туз, Гарасько и Босой), здесь им уже не было работы. Все гаволовы разбежались, а кто был «при исполнении», теперь лежали вповалку перед Народным домом. Повезло только «слепому» китайцу, которого Ходя заманил через черный ход в какую-то чулан и посоветовал не показывать оттуда нос, потому что иначе капец. Сейчас здесь всех прикандичат, предупредил его Ходя, смакуя на родном языке. Раздев «землячка» и нарядившись в его форму, он на всякий случай ещё и закрыл амбар на защёлку, которая висела на двери без замка. Теперь Ходя, может, и выпустил бы серомаху, да не знал, так ли ему будет лучше. А тут еще и атаман скомандовал немедленно садиться на грузовик.

Казаки, развязав руки Тузове, Босому и Гараску, подсадили их, охлявших, на грузовик и сами повискакивали так резво, словно каждый день ездили на машине. Ворон тоже взобрался на кузов, с интересом приглядываясь к Ходе.

— Как тебе это удалось? — спросил он.

Ходя вынзил языка и потрогал его пальцем. Мол, надо знать китайский.

Вурдалака тем временем что-то наскоро «починил» камнечкой внутри легковушки, затем расселся в кабине грузовика.

— Паняй, пока ветер дует в спину, — весело бросил к водителю, радуясь, что парни сгорячу его не прикончили.

Так они выехали за город и остановились на полевой дороге недалёко от экономии. Ребята соскакивали из кузова медленнее, чем вылезали, — они бы вот так ехали вплоть до Лебединского леса.

Если бы на машину можно было забрать еще и лошадей. Водителя они отпустили — пешечки, конечно, — а грузовик так «починили», что и сверху не покатится.

И вервечкой пошли к прежней барской экономии. Было видно, что Туз, Гарасько и Босой едва тянут ноги, но стараются не отставать.

— Хорошо ты, господин атаман, на суде годился, — обернулся Черный Ворон к Туза. — Я с трудом втерпел, чтобы не заплескать в ладони.

— А чего перед ними хвостом крутить? — Туз осмыкал рукава френча, скрывая пруги, придавленные веревкой. — Еднак расстреляли бы.

На прежней барской экономии ещё позалишались облупленные каменные стены, которых до сих пор не растянули только потому, что они не дробились на отдельные кирпичи, а всё, что было не таким треусым, теперь лежало в сорняках грудами глины, паличья, битого стекла и черепицы. Здесь даже стояла ржавая сеялка, казалось, навеки вросшая в землю. Довкола неё среди полыни и лебеды, несмотря на позднюю осень, проросли колосья самосионной ржи. За стеной стояли оседлавшие лошади, которых заядлые бурлаки Ладим и Фершал даже не пускали попастись, все время держа напоготовки.

Фершал, близорукий мужчина в очках с самодельными проволочными ушками, вышел им навстречу с «дохторской» брезентовой сумкой — не нужна ли кому-нибудь помощь? — а Ладим сидел на сеялке и присматривался к трём незнакомцам. Двое из них — Гарасько и Босой, подойдя ближе, попадали на засоренные груды глины. Босый почувствовал со стеблей горсть колосьев, положил их, не разминая, в рот и исподволь стал жевать. Фершал достал из пропахшей йодоформом «дохторской» сумки зачерствевшую перепечку, разломил её, и каждый из беглецов получил свой паек. Гарасько и Босой тут же принялись тамовать голод, а их атаман, поблагодарив за угощение, сперва попросил закурить; Козуб угостил его кременчугской махоркой, и Туз после первой затяжки качался, как пьяный, — ему закружилось в голове.

— А знаете, братцы, что самое страшное в голоде? — спросил он, приходя в сознание. — Это когда уже не хочется есть.

Немного передохнув, они сели на лошадей. Туз был так высушен, что Мудей даже не заточился, когда тот примостился позади Ворона; Вовкулака взял к себе на Тасю Гараська, лёгкий Бегу подсадил на своего коня Босого. Так они переехали по полю в ближнюю Михайловскую дубраву, чтобы перепрятаться, разглядеть, или никто их не вынюхал, а тогда уже добываться в Лебединский лес.

В дубраве разожгли костры, поджарили на выструганных шпичках старого прижелклого сала, еще и напекли поздних грибов-моховиков, достоявших между дубами до глубокой осени. И вот атаман Туз, словно отогревшись, вдруг стал прощаться: мол, благодарим, товарищество, за порятовку, спасибо за хлеб-соль и добытое оружие, но нам теперь в другую сторону; не будем вам доставлять хлопот, сами уже доберемся «домой», где нас ждет работа и, возможно, выглядит еще не один вольный казак, не закопавший своего самопала в землю.

При этих атамановых словах Гарасько и Босой тоже встали, расправили плечи, как будто уж совсем оклигали-отживились на сале и печеных моховиках или, может, вдохновлялись силы из дубового леса, терпко пахнущие листьями и волей. Чёрный Ворон их не разивал, не приглашал дальше идти вместе, так как знал, что то такое — вернуться к своим с того света: если Бог спасает жизнь повстанцу, то, получается, благословляет в отместку.

Туз попросил на дорогу только спичек и горсть табака, а от хлеба отказался — на хуторах еще не перевелись люди, которые примут их, обогреют и накормят. Он с достоинством пожал руки всем казакам, потом подошел к Черному Ворону и, задержав его ладонь при этом, сказал:

— Прощай, атаман. Такое время, что может больше не увидимся. Но… — на его губах задрожала сумовитая улыбка, — еднако история когда-нибудь скажет, кто мы были и где делись.

Они двинулись в сторону Тарасовки. Худющи, облеченные в благенькое дрантя, простоволосые, с ружьями за плечами, они пошли поважением, перевальцом, но той упруго-размеренной походкой, к которой взывал их лес. И все трое одновременно растворились в лесу так быстро и незаметно, как будто и сами стали деревьями.

Предыдущая главаГлава 42 из 65Следующая глава