Вечером Евдося выкупала ребёнка, облекла его в чистенькую льлю, которую сама сшила из мануфактурной басни, напоила козьим молоком, разведённым настоем парила и мелиссы, и вложила в твёрдую деревянную кровать, на которой спала и сама.
Евдоси страшно нравился этот мальчик, который рос, словно огурчик, не по дням, а по часам, вместо того чтобы плакать он только тихонько порыпывал или агукал, не капризничал даже тогда, когда резался первый зубчик; однажды он ухватил Евдосю за палец и потащил его себе в рот, она догадалась, что у ребенка ятрятся десны, и неожиданно даже для себя самой додумалась до такого, что ей стало немножко стыдно. Но отказаться от своего намерения Евдося уже не могла, так что, стесняясь и одновременно испытывая в том стыде греховное наслаждение, она расстегнула на груди кофтину, обнажила пруглую, ещё никогда не касаемую детскими устами грудь, намазала сосок мёдом и дала малышке, жадно начавшей сосать Евдосю, приятно кусая её пораз приобретенную диечку. Вот так она и спала с Ярком целую ночь, тамируя боль в ее деснах и капризничая в себе доселе незнаемый зуд материнства. Она слегка касалась детского тельца, разглядывала пучками пальцев личико, ушки, уже длинненького шелковистого хохолка, разглядывала и видела все, что хотела, потому что Евдося не была такой слепой, как то выдавалось со стороны.
Она вродилась зрячей, несколько месяцев наряжала и запоминала этот мир глазами, а потом случилась беда. Ее мамочка, покойная гадалка Перчица, уложила ребенка спать в затенении под расцветшей липой, чтобы Евдося набиралась силы и здоровья, а получилось наизнанку — хоть какая была мудрая отунка Перчица, да, вишь, где-то загоялась и не догледела: жгучее солнце после полудня так повернуло, что ударило ребенку в глаза и сожгло зрение. Теперь Евдося помнила белый мир глазами малять, может, вот такого карапуза, как этот Ярко, что мог бы стать ее глазами, ее чудом и счастьем, если бы карта выпала так, как того хотела Евдося. Тогда бы она зачала новый отсчет своей жизни, зачала бы ее с молодой душой, обновленным сердцем и звездными глазами вот этого дитяты, к которому прикипела всеньким естеством.
Если бы же… если бы же его оставили ей навсегда. Да сколько ни бросала Евдося на карты (каждую из них давно слышала на ощупь), сколько не вглядывалась пучками в их немолую масть, ее мальчику, еще не умевшему ходить, выпадала дальняя дорога. Он еще только научился держать на вязах головку, научился немножко сидеть и произносить «ма-ма», а уже должен был трогаться в такую дальнюю дорогу, которой не видно было конца.
И сейчас, усыпив ребенка, она снова раскинула пухлую колоду карт, таких затертых, что на них и зрячий ничего не угледел бы, разложила их и уже в очередной раз увидела дорогу, а потом даже услышала стук лошадиных копыт, который приближался сюда, к Ирдынским болетам, — Евдося слышала его не на слух, а опять-таки пучками пальцев, у которых тот стук покалывал иголочками.
Она разоложила карты на Чёрного Ворона, и жалка темень, коснувшись её пучек, подступила к самому сердцу.
Спаси и уведи, Господи…
Евдося подошла в угол к божнице, опустилась на колени и стала молиться.