Аннусю вели на расстрел.
Летняя августовская днина полыхала на всё поле цветками, светило солнце, голубели небеса, щебетало птичество, сюрчали кузнечики, а Аннусю вели по полю, вне огородов, вели к Кривому пропасти, где они с Веремием когда-то копали скудель на новую избу, а теперь — вот как бывает! — она сама должна была лечь в эту глину, и не надо ничего копать, потому что яма готова.
Гоцман тогда не приехал к ним через месяц, как нахваливался, и Аннушка с матерью уже лелеяли мысль, что, может, он о них и забыл, а это после Спаса прилетел с целым отрядом ББ, их муж восемь гарцевало лошадьми во дворе, пока Гоцман в последний раз допрашивал Аннусю: «Значит, йему дароже бандитская жизнь, чём ты и твой вылупок? Что ж, я сагласен, пусть будёт да, но тагда, дарагая, прёдьотся тётся самой атветите за всё ево злодеяния, таков нине закон, ты есть атветчица, внесена в пески заложников, и я, сука, паследный раз тебя срабатываю: где твой бандит?»
— Погиб, — сказала Аннушка.
— Врёщ, блядина! — Гоцман сепнул прыщавой шеей, выхватил наган и наставил на колыбель, где, напуганный его криком, зашёлся плачем ребёнок. — Щас спёрва щенка успокой, а патом тёбя!
— Меня убей, меня! — бросилась к нему мать, но Гоцман так махнул наотлег наганом, что она улетела к стене и тихо осунулась на долевку…
— Гавари, тварь! — он ухватил Аннусю за косы, собранные клубком на затылке, дернул, аж свечи загорелись у неё в глазах, косы растрепались по плечам и груди, а когда Гоцман выстрелил в колыбель, в Ганнусиной голове что-то больно блеснуло, сдвинулось, ей заложило уши, и она даже не поняла, что детка живёт, хотя оно ещё сильнее зашлось плачем, — Гоцман её пока только пугал и пустил пулю мимо, однако Аннушка уже не думала ни о ребёнке, ни о себе, а смотрела на это всё, как на жуткое сновидение, в которое вмешаться ей несила, и когда этот приходец приказал взять дитя и уходить из избы, она так и сделала: взяла пеленание с колыбели и, прижимая его к груди, ушла.
Её вели за деревню к Кривому пропасти, где-то позади, очнувшись, причитала мать, на руках кричал ребёнок, да Аннушка их совсем не слышала, она только слышала, как поют птички, сюркочут кузнечики, видела всё словно сверху, сразу весь мир, где цвели топорики, васильки, незабудки, цвели мелненькие синие цветочки, которых самое жалко было покидать, как и тех птичек, отих птичек роднесеньких, и Аннушка, босса, растрепанная, и далее изо всех сил прижимавшая к себе ребёнка, хотя и совсем забывшая о нём, несла как будто какой-то свёрточек и думала обо всём мире, который она видела с высочества, наряжала его глазами со всеми птичками и цветочками синенькими и проговаривала к нему, к миру, так громко и печально, что люди это слышали в деревне и потом ещё долго пересказывали друг другу, как Аннушка, идя на расстрел, жалобно повторяла: «Прощай, мой светлый белесенький, прощайте, птички родненки…»
А Гоцман заскакивал лошадью наперёд, заглядывая Ганнуси в лицо, на которое ниспадали пряди волос, и визжал писклявым голосом:
— Так ево ангелы украли? Тагда пускай и тэбя сэйчас украдут, ведёмское атродье, а мы прядьм, как это дерится!
Аннушка уже давно его не замечала, Гоцмана не было в том мире, с которым она прощалась, и это его разозлило еще сильнее, — он подвел ее к краю пропасти, где зияла такая глубина, что страшно было заглянуть, а своим «чопам»[38] велел спешиться и встать «в ружьё!»
Они сделали это быстро, стали шагов в десяти от Ганнуси и наставили на неё ружья, однако Гоцман ещё не давал команду «агонь», он хотел ещё поиграть с ней, допросить, собирался ещё взять у неё ребёнка и подержать за ножку над пропастью, может, тогда язык ей развяжется, поэтому подошёл к Ганнуси, — «дай сюда ребьонка», — протянул руки, но Гоцмана уже не было в её мире, может быть там вообще уже не было людей, а только мелкие цветочки-топочки и маленькие птички голосистые, которые пели Ганнуси в последний раз, и она, также в последний раз, сказала:
— Прощай, мой светлый белесенький, прощайте, птички родненки!
Сказала так и уточилась в пропасть, не оступилась, нет, а сама бросилась в него назнак и улетела вместе с ребёнком…
Аннушка, Аннушка, душа моя пречиста, минутки тебе не хватило до спасения, ты бросилась в пропасть вместе с дитятком, и как же так, как же так, как же так, что ум твой был потуманен, а ты летела в пропасть с ребенком, так странно ее держа, что когда ты упала на глинистое дно, то навеки затихла, оставь цевочка крови потекла из твоего рта, а детка замерла также, только не навеки, Аннушка, слышишь, моя дорогая, не навеки, — детка оцепенела от того падения, да потом опять заплакала, и плач тот свестил, что она жива, только пока никто еще не слышал того плача, потому что раздался дужий крик:
— Атставите!!!
Три красноармейца выхватились на лошадях из лесопосадки, росшей недалёчко от Кривого пропасти, такой реденькой посадки, что там и заяц не мог спрятаться, а тут выскочило три всадника, молбы с каким-то важным донесением торопились, и прямо к Гоцману: И.
— Атставите! Есть предание атставите!
— Кто такиё? Какой частые? — сторопило лупал на них глазами Гоцман: ещё не очнулся от того, что только что произошло, а тут эти галопщики где-то взялись. — Я вас жажду, какой часты?
— А ты что, аслеп? Па барьбе с бандитизмом!
Увидев среди них китайца, Гоцман немного успокоился, но что это оно за «предание атставите» и кто его мог отдать, кроме него самого, Гоцмана?
— За таковое самоуправство мы вынужди вас арестовать! — сказал их командир с такой страшной клыкастой рожей, что у Гоцмана свело живота. — Это предание самого начдива Кацапинскаво!
— Кофе-каво? — выпучил глаза Гоцман.
— Потом узнаешь, — сказал клыкастый и приставил дуло карабина ему к тему. — Всем сложите оружеет на землю!
«Чопы» репнулись было опроситься, однако Гоцман, трезвый от холодного прикосновения дула, подал им знак подчиниться. Когда их оружие легло на землю, Вовкулака, не имея времени на выдумки, выстрелил, и тут же смальнули из своих карабинов Ходя и Бегу. Добрый шар случился Вовкулаке — мозг брызнул из Гоцманово черепка на «чопов», которые, падая вслед за ним, даже не успели второпать, кто их вот так — без суда и следствия — порешил на месте.
Вурдалака мерщей вернул коня к тому краю пропасти, откуда можно было у него заехать. Аннушка так и лежала навзнак, бездыханная, еще не застывшая, хотя цевочка крови у кутика уст уже не текла, пришерхла. Но еще и теперь она держала на груди детка, который сопротивлялся в ее объятиях и больше не кричал, а тихонечко сопал, ловя ротиком воздуха.
Вурдалака соскочил с лошади, встал на колени, коснулся Ганнусиной шеи.
Перекрестился.
Потом высвободил ребенка из его объятий, взял на руки и не знал, что делать дальше. «Агу, агу», — как можно ласковее заагукал к младенцу, но то его «агу» было похоже на волчий вой. Тогда, вытащив губы в трубочку, он зацмокал — так же, как чмокал к лошади, — и ребенок притих, увесившись в Вовкулаку.
Да он и дальше не знал, как тут себя повести, вдруг увидел, что сюда бежит ужасная женщина, а за ней, ковыляя, спешит бабушка — то были Веремиева мать и соседка ее, Танасиха.
Мать упала возле Ганнуси и не сронила ни слова, только, заломив на груди руки, смотрела и смотрела на свою бездыханную невесточку, а Танасиха набросилась на Вурдалаку:
— Что же вы, анцихристы, натворили?
— Это, мамочка, не мы, — сказал Вовкулака. — Мы свои.
Он снова зацмокал к ребёнку, а Танасиха уже причитала над Аннусей:
— Открой же свои глазчата, звёздочка наша ясная, растали свои калиновые устонька и речей к нам хоть словечко…
Вурдалака не мог такого слушать, он с ребенком на руках одойшел в сторону, отвернулся и, когда снова хотел зацмокать к младенцу, губы ему не сложились в трубочку. Вурдалака лиш пятёрнул, мелко заклепал обжаренными веками и дальше не знал, что делать, но тут к нему отозвалась мать Веремиева:
— Сыночку-голубчику, Богом тебя умоляю, возьми это дитя и спрячь где-нибудь на хуторах у добрых людей, потому что эти снова приедут и убьют его, а ты спрячь, у вас есть свои люди по деревням и хуторам, пусть примут его, только никому не говорят, что это атамана Веремия сыночек, потому что они его найдут и там.
Вурдалака совершенно растерялся, ведь у него была другая серьёзная работа, они с Ходей и Бегу уже третий день искали следов «дайошев», да ещё ничего не прослышали за чужака с красным пятном на полщёки, вот ведь в тех вывединах они и к этой деревне пригодились и случайно наткнулись на «чопов», они, может, и их обошли бы, не имея права рисковать, так как ещё не выполнили загад атамана, но увидели, но увидели, что нелюди привели на расстрел женщину с ребёнком, то Вовкулака не выдержал: их немного, справимся.
Они немного опоздали и не спасли эту молодесенькую женщину, живым застали только дитя, которое теперь вот нужно забрать с собой, потому что как тут откажешь, и Вовкулака уже рассуждал, где его можно оставить хотя бы временно по пути на Телепино и Пастырское —, именно туда стелился им путь.
Ребятам детка понравилась, Ходя также взял ее на руки и так занявал по-своему, что младенец притихнул, как заколдованный.
— А как его зовут? — спросил Вовкулака.
— Ярко, — рассказала Веремиева мать.
— Не побивайтесь, мамочка… Ярка я в обиду не дам.
Перед тем, как полкидывать трупы «чопов» в пропасть, они потрусили их карманы, и Вовкулака налапал у Гоцмана в галифе две золотые пятерки.
— Вот шкуродерская морда! — он брезгливо вытер руки о брюки, чвыркнул через нижнюю губу и уже хотел было ногой столкнуть труп в пропасть, да пораз передумал. Рассупонил Гоцмана в поясе, стащил с него сапоги (нелегка это работа — снять с мёртвого хромовики) и, взяв галифе снизу, где сужаются холоши, так трепонул, что Гоцман полетел в пропасть, а галифе зостались в руках у Вовкулаки. А чего добру пропадать?
Старый черный ворон, сидевший в посадке на ясене, и тут не упустил ничего: он видел, как Танасиха прикатила коляску, а потом они вдвоем с Веремиевой матерью повезли Аннусю домой. Мужчины же, посбрасывав трупы в пропасть, подались своей дорогой, и ворон пожалел, что не успеет поживиться мертвечиной. Ибо кто ж, как не он, должен был проследить за тремя молодцами и посмотреть, где они денут ребенка.