Ничто так не подавляет мужчину, как безнадега.
В первый раз она заглянула нам в глаза осенью двадцатого года после замирения поляков с русскими. Украинская армия, которую мы так выглядели и с которой собирались вымести москаля из родного края, перешла Збруч, где поляки, бывшие наши союзники, бросили ее в лагеря с полным завешением оружия. Но мы еще этого не знали. Не ведали всей правды. Нас кормили легендами, а потом кое-кто из нас и сам начал их придумывать. Так легче было. Я же верил только в одну легенду — ту, которую мы оставим после себя потомкам. Чем дольше продержимся против оккупанта, тем больше надежда на предстоящую лестницу нашей борьбы. А если сейчас сложим оружие — то это уже на веки вечные.
Если бы мы знали правду о нашей армии, правительстве, о растерянности наших главных проводников, то могли бы и сами все вернуть иначе. Могли собраться воедино и пойти на Киев. Да недоставало нам гетмана, который бы подавил анархию и самоправство.
Бодай такого, как Василий Чучупака, — терпеть не мог болтунов, имевших языки длиннее сабли. Никогда не забуду, как на шумном совещании в монастыре он хлопнул о стол рукоятью бельгийского бравнинга — и залегла такая тишина, что слышно было, как в старом сволоке шевелится шашиль. Любил порядок, послушание и хороший табак. В комнате игуменьи, где Василий разместил свой штаб, плавал дым дорогих сигарет, на столе перед ним лежала красная коробка «Camel» с одногорбым синим верблюдом, и всем было понятно, что атаман Холодного Яра недавно потрусил эшелон с деникинцами.
Можно, можно было бы идти на Киев, если бы не слепая вера в возвращение нашей армии. В сентябре двадцатого, когда в Мошнах собрались три шалаша холодноярцев (уже под предводительством Деркача), когда поступила Степная дивизия Костя Голубого, подоспели отряды Февраля, Голого, Мамая — нас только в этой местке насчитывалось тридцать тысяч, а сколько же было по всей Украине!
Ну хорошо, сошлись, а чем закончилось?
Взяли Черкассы, переполненные красными с их бронепотягами, митрельезами Гочкиса и дальнобойными пушками (из Днепра даже гатили бронеплавы), сокрушили москалей впень, хотя и не одному нашему коню хвоста оторвало, потом набрали соли, мыла, спичек, табака и разошлись по своим углам вместо того, чтобы идти дальше. Э, что теперь говорить! Поздно об этом говорить и думать.
Правильно тогда сказал Трофим Голый, когда мы стали перекурить при дороге: «Мой вояка — серая крестьянская кобыла: хочет — везёт, хочет — нет. Набрали дяди доброго крама, так уж рвутся домой женщин порадуют. Они, видишь ли, привыкли больший круг своих стрех воевать. А то б…» — Голый замечтанно взглянул в небо и увидел на телеграфном столбе два необорванных провода. Мгновением достал мавзера: бах-бах — и провода повисли, а Трофим так, как будто это ему было завыигрышки (таки любил атаман позадаваться), дул в дуло мавзера и окликнул к своим казакам: «Заводи нашу!»
И поехали головке на городищенские насиженные гнезда, затянув любимую песню:
Ой, наехали ребята, э-гей,
Ой, из Украины.
Да попускали коней, э-гей,
Ой, да по долине…
Пели так, словно по Украине было прежде всего их Городище и близлежащие села возле него, а они вот заехали в дикие поля, налетели в черкасские края погулять да и попускали здесь своих коней пастись.
Но это было время, когда казалось, что все еще впереди. То время истекло, наступил час призрачных чаяний, одчая и невероятной усталости.
Иногда из-за границы нет-нет да и появлялись посланцы, клявшиеся, что там, по Збручу, собирается на силе и формируется новая наша армия, что вскоре прозвучит общий лозунг — сигнал к всеукраинскому восстанию. Это они так поддерживали наш дух.
Однако надежда на победу таяла, а нашей армии не было и не было. Думаю, что, если бы не черный тупик, мало кто из повстанцев заломился бы, пошел на амнестию, предал лес. Нервы больше не выдерживали. И у меня они тоже были не железные. Я уже терпеть не мог зарубежных эмиссаров, приходивших нас подбадривать, готов был расстреливать их как провокаторов. Весной двадцать первого еще один такой умака прибился к нам, выпорол из подкладки полотнянку[9] (которая свидетельствовала, что он является представителем повстанческого штаба Юрка Тютюнника в Польше.
— В летнее время все начнется, — говорил он. — Украинцы в польских лагерях уже получили оружие, с нетерпением ждут главного приказа. В августе над Украиной будут кружить самолеты, делать мертвые петли, и то будет лозунг — сигнал к началу всеобщего восстания. — Он поднял вверх пальчика и прижишил голос, как будто выказывал бог знает любую тайну: — Будьте внимательны, запомните: самолеты будут делать мертвые петли.
— Слушайте, вы! — перебил я его. — Ваши байки и ободряшки нам не нужны. Мы уже три года воюем без вашей помощи и, слава Богу, держимся. А если вы такой одукованный[10], так езжайте поучать кого-то другого. Иначе я вас арестую!
— Да как вы так можете, господин атаман? Вы же сеете среди повстанцев уныние!
— Зато я никогда им не лгу.
— Я уже был и у атамана Загороднего, и у Голика-Залезняка, и у Гупала… Все они выслушали меня с пониманием… — и далее плён чушь эмиссар.
— Вы их своими ложями заведете под глупого хату. А меня — нет. Уходите отсюда, потому что я вам покажу, что такое мертвая петля. Вон на том дубе.
Я его выпихнул из нашего лагеря, как паршивую овцу. Потом немного сожалел: может, погорячился? Какая же то тяжкая вещь — не верить обещаниям, если они совпадают с твоими чаяниями.