В Приамурье разгоралось пламя Гражданской войны.
В Благовещенске власть взяла областная земская управа. Областным комиссаром на совместном собрании демократических организаций (эсеров, меньшевиков, земства, городской думы) был избран бывший глава Временного правительства Амурской области правый эсер Алексеевский.
Начались репрессии. Газета «Амурское эхо» писала:
6 ноября расстреляли заместителя председателя областного совета казака Шадрина.
11 ноября в Свободном убит комиссар Амурской железной дороги большевик Чесноков.
15 ноября к смертной казни приговорён военно-полевым судом интернационалист Лихтенауэр.
22 ноября расстреляли председателя Центрального комитета Амурской железной дороги Шимановского.
23 ноября военно-полевой суд вынес смертный приговор казакам Поярковского станичного округа Черноморченко, Фомину, Перебоеву, Курочкину, Холощенко, Чайкуну, Светличному и почтальону Крупко за поддержку советской власти.
27 ноября расстрелян интернационалист Конрад.
7 декабря к смерти приговорён комиссар Сюткин.
Так, можно сказать своеобразно, отметили на Амуре первый год Октябрьского государственного переворота.
В деревнях и сёлах, где появлялись каратели, воцарился полный беспредел. Народ, прежде обозлённый бандитским поведением большевиков, понял, что «освободители от большевизма» ведут себя просто по-зверски – убивают за малейшую провинность, сжигают целые деревни, нередко с людьми, грабят так, как и в страшных снах не снилось, – и начал браться за оружие. То тут, то там вспыхивали маленькие восстания, которые подавлялись карателями с большой жестокостью, но волны сопротивления лишь нарастали. В Амурской области большевики провели совещание представителей групп партийных и советских работников, укрывшихся на таёжных заимках, пришли к решению – готовить всеобщее вооружённое восстание. Во многих сёлах начали создаваться подпольные ячейки. Напряжение нарастало и внезапно – очень несвоевременно! – разрядилось крестьянским восстанием в большом селе Мазаново. Его поддержали жители Сохатина, Путятина, Белоярова, Дмитриевки и других поселений Мазановской волости, в течение недели крестьяне громили небольшие японские и белогвардейские гарнизоны. Они не восстанавливали советскую власть, им вообще не нужна была никакая власть – достаточно самоуправления, – они изгоняли со своей земли пришлых завоевателей.
А через неделю в Мазаново вошли тысяча японских солдат и сотня амурских казаков. Японцы применили пулемёты и лёгкую артиллерию, так что сопротивление повстанцев было быстро сломлено, и началась расправа.
Иван вышел на крыльцо сельской управы подышать морозным воздухом. В избе, где велись допросы, было так накурено, что он, сам не чуравшийся трубки с крепким табаком, почувствовал дурноту.
Вечерело. На западе, на другом берегу Зеи, горело село Сохатино, подожжённое зажигательными снарядами; зарево пожара уже заменяло вечернюю зарю. С восточной части неба на землю равнодушно взирали огромные звёзды; между ними на невидимой волне задирала нос узкая ладья растущего месяца.
Возле крыльца в ожидании очередного приговорённого в две шеренги стояли японские солдаты. Они явно замёрзли, но не двигались, пока с крыльца не выталкивали новую жертву и не звучала команда «сейсан!»[12], которая означала любой метод уничтожения человека. Тогда от строя отделялись два или четыре солдата, в зависимости от опасности возможного сопротивления жертвы, и уводили несчастного на окраину села.
Из-за угла избы вышли несколько человек. Впереди твёрдо шагал казак Ивановой сотни хорунжий Прохор Трофимов. За ним хромал высокий широкоплечий мужик в какой-то форменной шинели и сапогах, из-под форменной же фуражки выбивался чёрный чуб. Два казака шли по бокам, держа карабины наготове. Замыкал шествие Илья Паршин, только накануне присоединившийся к сотне. Он прибыл из Благовещенска как бы с инспекцией от Гамова, избранного земской управой областным воинским начальником. Поэтому был без карабина и шашки – только с маузером в кобуре.
Ещё одного поймали, равнодушно подумал Иван. Его не печалила судьба повстанцев: защищаете кровавую власть – вот и умывайтесь кровью. Душили воспоминания о похоронах на китайской земле деда, отца и матери. Ему казалось, что с мыслями о расстрелах красных перед ним возникают родные лица, они одобрительно кивают и улыбаются. Становилось легче.
Он повернулся было, чтобы возвратиться в избу, и вдруг его словно по лбу ударили: а чего это Илька Паршин за арестованным плетётся? Однако неспроста! Иван напряг зрение и разглядел: да это ж Пашка Черных! Мысли сразу заметались: что же делать?! Расстреляют же зятя ни за хрен собачий! А ведь именно он с Сяосуном спас его, Ивана, и Настю, и детей от красногвардейцев! И в семье Пашки живут сейчас Маша и Федя! Что ж, он, есаул Амурского казачьего войска, вот так и отдаст япошкам на растерзание своего родича, пусть даже он трижды красный? Ежели что, потом посчитаемся, а теперича…
Додумать он не успел: казаки с арестованным подошли к крыльцу.
– Трофимов, – сказал Иван, – этого давай в мою избу!
Изба, которую занимал есаул, была через несколько домов. Илья явно обрадовался, а хорунжий что-то буркнул своим, и вся группа двинулась дальше.
– Татсу! Стоять! – раздалось за спиной Ивана.
Он оглянулся – на крыльце появился командир японского отряда полковник Кавасима. Он хорошо владел русским языком, поэтому и скомандовал сначала по-японски, а затем по-русски.
Трофимов с товарищами подчинился.
– В чём дело? – продолжил полковник. – Почему арестованного отправляют в другое место?
– Я приказал, – сказал Иван. – Я знаю этого человека. Он – казак, поэтому допрашивать его буду я.
– Какой же он казак, если на нём форменная одежда железнодорожника?
– Он – казак станицы Поярковой, а в форме – потому что сначала дорогу строил, а потом стал на ней служить. Казаку это не зазорно. Хорунжий, выполняйте приказ.
Группа Трофимова снова двинулась вперёд.
Лицо Кавасимы перекосила гримаса.
– Я вас арестую, есаул! – прошипел он.
– Вы забываете, полковник: моя сотня содействует вам, но не подчиняется. И хозяева тут мы, а не вы. Вы уйдёте, а мы останемся.
Иван вернулся в прокуренную избу, надел чекмень и папаху и отправился к своему временному пристанищу. На пороге его встретил хмурый Трофимов.
– Ты чё удумал, Иван? Из-за краснопузого с япошками ссоришься! А ну как они нам козью морду устроят?!
– Это, Прохор Степанович, мой зять…
– Да хоть сват и брат, – перебил хорунжий. – Кто не с нами – тот против нас. А кто против – подлежит ликвидации!
– Ты где это нахватался?! – удивился Иван. Ему было неприятно, что хорунжий чуть ли не лихоматом[13] перебил есаула, но он не забывал, что Прохор лет на двадцать старше, следовательно, по жизни опытней, и слушать его надо, а вот соглашаться необязательно. – Кажись, что-то такое я слышал от большевика Мухина.
– Ну, ты того… этого… – смутился Трофимов. – Неча меня в большевики записывать. Я их резал и буду резать. Помяни моё слово: ежели мы с имя не покончим, они покончат с нами и землю нашу заберут. А этот твой зять – агитатор ихний. Время придёт – он тя не пожалеет.
– Он меня и семью мою от красногвардейцев спас, когда Гамова валили. Долг платежом красен.
– Ну-у… это – другое дело, – смирился Прохор. – Долг для казака – свят!
В избе было тепло и сумеречно: горницу освещала лишь лампадка в красном углу. Павла усадили на лавку возле печи, в которой плясал огонь, казаки стояли у двери, упираясь спинами в косяки, а Илья занял место за столом.
Все молчали.
Иван вошёл, огляделся и кивнул казакам: свободны. Те вышли.
– Хозяйка! – позвал Иван.
Из-за завески, отделявшей запечье от горницы, вышла молодая женщина в чёрной казачке и широкой юбке почти до пола, из-под которой выглядывали выворотяшки[14].
– Чё хочете? – певуче спросила она и сверкнула весёлым глазом на Павла, а потом на Ивана.
– Давай сюда лампу да чего-нито пожрать на троих, – сказал Иван, снимая чекмень и вешая его на рожки косули, прибитые у двери.
Хозяйка вынесла керосиновую лампу, Иван зажёг фитиль, приладил стекло.
– А из пожрать, – певуче-насмешливо сказала женщина, – есть кондёр, калба[15] солёная…
– А жарёха? Капустянка?[16]
– Жарёху днём сожрали, – с издёвкой сказала хозяйка. – И капустянку тож приголубили.
– Ладно, давай свой кондёр, – со вздохом согласился Иван.
– И самогонки бутылёк, – добавил Илья. – Ты, Паша, разболокайся, – обратился он к Черныху. – Посидим, побалакаем, а с утреца со мной поедешь. Так, Иван Фёдорович?
– Так-так, Илья Прохорович, – в тон ему ответил есаул.
Павел снял форменную шинель и повесил на другие рожки, где уже висел кожушок Ильи, туда же пристроил фуражку и вернулся на лавку.
– Ну, чё ты, как неродной? – укорил Иван. – Сидай к столу, зятёк.
Павел, по-прежнему молча, пересел к столу.
Хозяйка водрузила на середину стола большой чугунок с кондёром и глубокую глиняную миску, полную тёмно-зелёной калбы, поставила три миски поменьше и небрежно бросила деревянные ложки – одна была похожа на черпачок. И наконец пристроила литровую бутылку мутной жидкости и три гранёных стаканчика.
– А себя позабыла? – спросил Илья.
– Неча бабе с мужиками зельем баловаться, – ответила хозяйка. – Привыкну, вас убьют, как мужа убили, а мне, вековухе, горе пестовать.
– Да ладно! – сказал Иван. – У нас у всех жены и детки имеются. Мы на тебя не претендуем. И помирать не собираемся.
– Не вам решать! – неожиданно зло сказала хозяйка и ушла к себе за завеску.
Иван пожал плечами и разлил по стаканчикам самогон. Илья проворно наложил в миски кондёру, в свою добавил калбы и взялся за стакан:
– Ну, коли Паша язык проглотил, выпьем молча – за жён и детей! Не зря же Иван об их помянул.
Выпили и принялись за еду.
– Чё ж ты всё ж таки молчишь? – немного погодя спросил Иван. Поев, он запалил свою трубку. – Ты и впрямь за красных?
Павел посмотрел ему в глаза:
– Впрямь. Я не знаю, как будет потом, но щас красные – защитники нашей земли от лиходеев заграничных, которым ты, Иван, служишь.
– Я лиходеям не служу! – Иван стукнул кулаком по столу. – Придёт час – дадим им пинка, выкинем с нашей земли. Но пока что они с нами против красных, которые власть подлым образом захватили, царя с его детками убили и головы таким, как ты, Паша, заморочили. За кого вы кровь проливаете? За бандитов и убийц, которые ни стариков, ни женщин не жалеют!
– А япошки жалеют, по головке гладют, – усмехнулся Павел. – Скоко они деревень пожгли, скоко невинных душ загубили – и всё с вашей помощью!
– Лес рубят – щепки летят.
– Люди живые – не щепки! – Павел даже вцепился пальцами в край столешницы. – Бабы, дети – не щепки!
– Промежду прочим, – пыхнул Иван дымом в лицо Павлу, – щепками их кто-то из ваших, из красных, назвал.
– Ежели кто и назвал, найдём – посчитаемся.
– Ишь, разговорился: посчитаемся! Хлопнули бы тебя япошки – вот и весь твой счёт. Скажи спасибо, что на меня наткнулся. Илюшка случáем тут оказался, да и сделать ничего бы не смог. Трофимов, хорунжий, глазом не моргнув, сдал бы тебя: оченно он на красных зол, они хозяйство его порушили.
– Выходит: я тебе в ножки кланяться должон? – скривил губы Павел.
– Мы – родичи, нам друг за дружку держаться надобно, а не политикой заниматься. Земля семьёй сильна, а не партией самой расхорошей.
– Вы пытались семьёй отсидеться подальше от политики, а она к вам нагрянула – и чё от семьи осталось? А партия семьи в один кулак собирает и этим кулаком ворога бьёт.
Пока Иван с Павлом зубатились – Илья сидел помалкивал. Случáем он тут оказался, али нет, его дело – Пашку отцель вывезти в целости и сохранности. Катя просила, говорила, что приснилось: Павел в опасности. Прям ясновидящая! Правда, где его искать, не сказала. Ладно, всё так совпало, да и Ваня молодец: не спасовал перед японцем.
А ещё Илья размышлял – сказать или не сказать Павлу, что япошки Еленку его таскали в контрразведку. Допрашивали, где муж скрывается. Грозились расстрелять. Только она ведь, Еленка, не из пугливых. «А чем, говорит, вам муж мой не потрафил?» – «Красный он, говорят, значит, партизанит». – «Как он может быть красным, – Еленка говорит, – ежели нашу родню красные поубивали: и деда моего, и тятю с маманей, тоись у мужа моего тестя с тёщей любимой?» – «А где же он тогда, спрашивают, куда скрылся?» Еленка в слёзы: «Сама не знаю. Можа, тоже убили, те же партизаны». Плюнули япошки и отпустили.
Нет, не скажу, решил Илья, увидятся, сама скажет. А промолчит – их дело.