В Москве Литвинов вернулся к работе в НКИД, в которой становилось все больше строгости и официальности. Приказом от 7 октября 1943 года для дипломатов ввели специальную форму – серую повседневную и черную парадную. Ему она категорически не нравилась, и он предпочитал прежний черный костюм, но по торжественным случаям вынужден был облачаться в мундир с погонами чрезвычайного и полномочного посла, украшенными золотыми звездами («маршальскими», как он шутил).
Молотов был с ним корректен, но обращался только в крайнем случае, когда возникал какой-нибудь сложный вопрос. Все его предложения воспринимал отрицательно или просто игнорировал. То же делал его первый заместитель Вышинский, во всем поддакивавший шефу. В марте 1946 года его понизили до простого заместителя, но сменили еще более неприятным Литвинову выходцем из НКВД Деканозовым. Не нравился дипломату и другой заместитель Молотова – Соломон Лозинский, выходец из Коминтерна, больше пропагандист, чем дипломат. Правда, еще одним заместителем после отзыва из Лондона стал Майский, с которым всегда находился общий язык. Что касается Сталина, то его Литвинов видел крайне редко. Однажды в конце войны на приеме в английском посольстве вождь удивил его – подошел, приветливо поздоровался и предложил выпить на брудершафт. Литвинов ответил: «Товарищ Сталин, я не пью, врачи запретили». Но Сталин был в хорошем настроении и сказал: «Ладно, считайте, что мы выпили на брудершафт»[752].
Первое время после возвращения Литвинов играл важную роль в дипломатических встречах. 18 октября 1943 года он встречал в аэропорту Энтони Идена, прилетевшего на конференцию министров иностранных дел союзных держав (американскую делегацию возглавлял госсекретарь К. Хэлл). Открывшаяся на следующий день конференция после долгих обсуждений решила, что второй фронт будет открыт весной или летом следующего года. Другие важные решения касались будущего разделения Германии и суда над нацистскими военными преступниками. Литвинов на конференции в основном молчал, участвуя в обсуждении только второстепенных вопросов. Только в завершающий день 30 октября, когда Иден потребовал включения в итоговую декларацию пункта о свободных выборах в освобожденных от нацизма странах, Литвинов заявил, что это не требуется, поскольку данное условие уже содержится в Атлантической хартии, к которой СССР присоединился.
Вероятно, по указанию Молотова 11 ноября Литвинов созвал послов западных стран, чтобы изложить советское видение итогов конференции. Он особенно выделил три вопроса: необходимость вступления в войну нейтральных стран вроде Турции, невозможность сотрудничества СССР с польским правительством в изгнании и неприкосновенность советских границ с учетом территорий, присоединенных перед войной. После встречи он провел отдельную разъяснительную беседу с послами Великобритании и США А. Кларком Керром и А. Гарриманом, которые были не в восторге от сказанного им, но не стали вступать в дискуссию.
Тогда же Литвинов активно участвовал в разработке планов послевоенного устройства мира. Статьи на эту тему он печатал под псевдонимом «Малинин» в выходившем с июня 1943 года при его непосредственном участии журнале «Война и рабочий класс» (будущее «Новое время»). А официальный характер его идеи обрели, когда по решению Политбюро от 4 сентября он стал главой Комиссии НКИД по вопросам мирных договоров и послевоенного устройства. Эта комиссия, как и две другие – Комиссия по вопросам перемирия во главе с Ворошиловым и образованная в ноябре Комиссия по возвращению ущерба во главе с Майским, – должна была готовить предложения для будущих встреч советского руководства с союзными лидерами. В их работе участвовали видные ученые, дипломаты и военные, призванные найти способ обеспечения безопасности СССР в послевоенном мире.

Аверелл Гарриман. (Из открытых источников)
Уроки войны показывали, что главным условием этого должно стать усиление военной мощи Советского Союза и ослабление его соперников. Исходя из этого, Майский 11 января 1944 года писал Молотову: «В послевоенной Европе была бы только одна могущественная сухопутная держава – СССР и только одна могущественная морская держава – Англия»[753]. Поэтому возрождение Франции представлялось желательным «без ее былого военного могущества», а Германию и ее союзников следовало обезопасить на поколения вперед. На заседании своей комиссии 14 марта Литвинов говорил: «Теоретически можно было бы совершенно обезвредить Германию на долгие годы путем разоружения и репараций, но при условии, что соответственные мероприятия проводились бы последовательно и под неослабным контролем трех великих держав, для чего требуется длительное согласие между ними. Ввиду отсутствия гарантий такого согласия и возможности расхождений возникает опасность сознательного ослабления контроля со стороны некоторых держав и даже активного поощрения вооружения и реиндустриализации Германии. Расчленение затруднит подобные попытки»[754].
Главным способом сохранения безопасности комиссия Литвинова считала создание на советских границах пояса дружественных государств. Развитие Европы по пути социализма Майский считал «музыкой будущего» и предлагал ограничиться созданием в ней левобуржуазных правительств. Литвинов соглашался с ним, указывая, что США и Англия поддержат «установление таких буржуазно-демократических или даже консервативных форм правления, при которых не приходилось бы опасаться социальных потрясений»[755]. При таком варианте западные соседи СССР сохранили бы независимость, но вошли в советскую сферу влияния. Исходя из этого, члены комиссии выступали против чрезмерного усиления Польши, и Майский говорил: «В прошлом Польша почти всегда была врагом России; станет ли будущая Польша действительным другом СССР… никто с определенностью сказать не может»[756]. Литвинов поддержал это мнение. Еще на Московской конференции Гарриман обратил внимание на его «антипольские выпады». Зато Чехословакия, к которой он всегда был неравнодушен, могла, по словам Майского, «стать проводником нашего влияния в центральной и юго-восточной Европе»[757].
Итогом работы литвиновской комиссии стали три доклада. Первый, от 15 ноября 1944 года, касался перспектив советско-британского сотрудничества: в нем говорилось, что перспектива победы в войне «должна подтолкнуть Великобританию к достижению соглашения с нами, которое было бы основано на дружественном разделении сфер безопасности в Европе»[758]. Второй доклад, от 19 января 1945 года, был посвящен отношениям с США, и в нем Литвинов делал вывод: «Нет глубоких причин для серьезных и долгосрочных конфликтов между США и СССР (за возможным исключением Китая)»[759]. При этом он предупреждал, что Штаты за свою помощь Советскому Союзу могут потребовать «экономической и политической компенсации, неприемлемой для нас». Перспективу развития отношений он видел в поддержке обоими странами деколонизации, то есть раздела колониальных империй европейских стран.
Последнему вопросу был посвящен третий доклад – от 11 января 1945 года, касающийся будущей сферы влияния СССР. Согласно масштабным планам Литвинова, эта сфера должна включать Финляндию, Швецию, Польшу, Венгрию, Румынию, Чехословакию и Югославию. Грецию, Норвегию, Германию, Австрию и Италию предлагалось включить в нейтральную зону, а остальные страны Европы – в зону влияния Англии. В Азии дипломат настаивал на советском контроле над Монголией, Маньчжурией и черноморскими проливами, а Китай и Японию предполагал сделать нейтральными. Интересным моментом было его замечание о том, что советская опека над Палестиной «желательна, но вряд ли осуществима»[760].
Эти доклады были переданы руководству, но никакой роли в дальнейшем не сыграли. Концепция Литвинова, явно отличавшаяся от концепции Сталина и Молотова, предполагала, что державы-победительницы добровольно откажутся вступать в тесные отношения со странами из чужих сфер влияния или создавать там военные базы. Она также предлагала смириться с тем, что в освобожденных Красной армией странах не будет установлен социалистический строй. В докладе говорилось, что Англия, вероятно, потребует гарантий независимости и свободы выбора для этих стран, и предлагалось смириться с этим. Данную фразу Молотов сердито вычеркнул.
Вместе с тем Литвинов считал, что в будущем миропорядке должны доминировать сильные страны, доказавшие в войне свою реальную мощь. Эту мысль он проводил в статье «Международная организация безопасности», вышедшей в июле 1944 года в журнале «Звезда» под тем же псевдонимом «Малинин». Там говорилось, что будущая всемирная организация должна опираться на «великие державы» (он употребил это понятие в отношении СССР одним из первых), а роль более мелких сводилась к обеспечению их поддержки. 22 августа Литвинов признался норвежскому послу Р. Андворду, что был автором статьи и хотел бы, чтобы выраженные в ней предложения стали официальной позицией Советского правительства.
Похожие взгляды выражены в записке Литвинова «О международной организации безопасности» от 26 июля 1944 года, предназначенной для новой конференции союзных представителей, которая открылась в августе в Думбартон-Оксе. Главной целью встречи должно было стать определение основ всемирной организации безопасности – будущей ООН. В записке утверждалось, что в этой организации «решающую роль должны взять на себя доказавшие свою мощь четыре великих державы, таким образом они будут нести груз ответственности, а не уклоняться от неё, как это было в Лиге Наций»[761]. Эти державы, к которым причислялась и еще не освобожденная Франция, должны были обладать инструментами решения конфликтов не только между малыми странами, но и между собой, для чего записка предлагала наделить их правом вето, что потом и было сделано. В других записках Литвинов раскритиковал аналогичные документы, представленные США и Великобританией. Там ведущая роль в будущей организации отдавалась «общему собранию», аналогу Генеральной ассамблеи ООН, и решения принимались бы большинством голосов. Дипломат настаивал на том, что главную роль должен играть совет тех же «великих держав», позже ставший Советом Безопасности.
Еще один любопытный документ того времени – лекция Литвинова перед выпускниками Высшей дипломатической школы, прочитанная летом 1944 года. В ней предлагалось «разбить Германию на несколько самостоятельных государств с тем, чтобы ни одно из них не было достаточно мощным, чтобы стать угрозой для своих соседей»[762]. Дипломат предлагал также передать часть территории Германии Польше и Литве (о Калининградской области речи еще не шло), обложить ее репарациями и лишить права иметь вооруженные силы. В заключение Литвинов напомнил, что «международные вопросы решаются и будут решаться не на основании объективных данных, логических построений или требований морали и справедливости. Каждое государство будет исходить из соображений целесообразности и руководствоваться своими интересами. <…> Объединенные нации, соратники в борьбе, имеют, однако, между собой свои счеты, которых они не будут упускать из виду»[763].

А. Жданов подписывает соглашение о перемирии с Финляндией. За его спиной – Литвинов. 19 сентября 1944 г. (Из открытых источников)
Вскоре Литвинова включили в делегацию, отправленную 7 сентября в Хельсинки для выработки условий перемирия с Финляндией. Делегацию возглавлял Молотов, а союзников представляли британский и американский послы в Москве. Перемирие было подписано 19 сентября в Москве на условиях признания финнами довоенных границ, передачи СССР в аренду военных баз и вступления в войну с Германией. Литвинов на переговорах не проявил особой активности, как и после них. Возможно, это объяснялось ухудшением здоровья. Из-за болезни он не смог посетить мемориальную церемонию в посольстве США 15 апреля 1945 года по случаю смерти Рузвельта. А. Поуп утверждал в «Нью-Йорк таймс», что в том же месяце Сталин хотел послать Литвинова на Сан-Францисскую конференцию, где была создана ООН. Но это очередная фантазия.
Даже если бы дипломат был здоров, роль советского представителя по праву полагалась Молотову. Зато в феврале Литвинов принял участие в Ялтинской конференции, где, правда, тоже ничем не отметился.
В обстановке нарастания противоречий в рядах союзников роль Литвинова в дипломатии неуклонно падала, а отношение к нему становилось все более подозрительным. Он начал жаловаться на это иностранным журналистам – например, Сайрусу Сульцбергеру, с которым беседовал 5 апреля 1945 года. По словам американца, «он сказал, что работает сейчас только над второстепенными проблемами, кроме вопроса репараций. При этом никто не слушает его советов и не уделяет ему никакого внимания. Он выглядел убежденным, что отношения между союзниками развиваются плохо, что имеет негативные последствия для всемирной организации по безопасности… Литвинов казался отрезанным от всех новостей. Он, например, не знал, что здесь находится Тито, с которым я беседовал перед отъездом в аэропорт. <…> Он жаловался на поведение цензуры и отдела печати, сказав, что всегда любил честно говорить с журналистами, а теперь вынужден общаться только частным образом и без записи. «Когда я был в Вашингтоне, дела обстояли иначе», – говорил он… Он не говорил прямо, но давал понять, что все будет только хуже. Едкий и циничный старый революционер, изолированный и одинокий – таким он выглядел»[764].
Вскоре Сульцбергер увидел Литвинова на параде 1 мая, где он не поднялся на трибуну Мавзолея, как полагалось, а стоял у ее подножия, в толпе гостей. Когда журналист спросил о причине этого, дипломат ответил: «Я хочу быть вместе с народом»: «Его бледное и оплывшее лицо выглядело грустным и не выражало ни капли восторга этим триумфальным шествием. Он ни разу не поднял глаз на Сталина и его помощников, стоящих на гробнице Ленина. Литвинов просто смотрел на длинные ряды пушек и марширующие войска»[765]. Хотя Победа, о которой Литвинов мечтал вместе со всем народом, была уже совсем рядом, он глубоко переживал неизбежный раскол между союзниками. Когда 9 мая ликующая толпа качала оказавшихся на улицах Москвы западных военных и кричала «ура» у американского посольства, Америка уже завершала создание атомной бомбы – не столько против Японии, сколько против советских пока-еще-союзников. Литвинов наивно рассчитывал, что США после войны вернутся на свой континент, но они уже вошли во вкус дележки мира и не собирались останавливаться.
В октябре 1944 года он беседовал с известным американским журналистом Эдгаром Сноу, который сразу же сообщил об этом интервью Рузвельту, а потом пересказал его в мемуарах. По словам Сноу, Литвинов «ранее надеялся, что англо-советский союз военного времени может быть преобразован в общеевропейский оборонительный пакт, но эта надежда быстро угасала». Он обвинял Англию в том, что она «не готова видеть на континенте другую сильную державу <…> и уже работает над подрывом нашего союза». При этом он признавал, что СССР действует так же, и говорил: «Если бы каждый из союзников четко обозначил свои цели и границы своих обязательств друг другу, дипломатия могла бы помочь избежать конфликта. Но теперь уже поздно – накопилось слишком много подозрений»[766]. Когда Сноу удивился, что они с Майским, «лучше всех знающие Америку и Англию», не играют более активной роли, Литвинов грустно улыбнулся: «Ну что вы, нас уже убрали на полку. Наркоматом управляют три человека, и никто из них не знает Америку и Англию. Это Молотов, Вышинский и Декинасов»[767] (так журналист передал на слух фамилию Деканозова).
Когда в августе 1945 года Литвинов снова встретился с Сноу, его позиция заметно изменилась. «Почему США, – спросил он, – ждали до сих пор, прежде чем начать противодействовать нам на Балканах и в Восточной Европе? Вам следовало сделать это три года назад. Теперь слишком поздно. Ваше возмущение только ухудшает отношение к вам». Говоря об атомной бомбе, он прозорливо заметил: «Эта бомба недолго будет американской монополией. Мы тоже скоро сделаем ее, а потом и другие. Когда она будет у всех, никто не сможет ею воспользоваться»[768].
Если журналист не искажает задним числом сказанное, то позиция Литвинова выглядит довольно странно: он фактически становился на сторону соперников, будущих врагов своей страны. Вероятно, он испытывал глубокое разочарование из-за ухудшения отношений между союзниками и винил в нем прежде всего Сталина и его соратников, хотя отмечал и вклад в это западных лидеров. Конечно, не исключено, что страдавший от невостребованности Литвинов, забыв о дипломатии, просто дал волю раздражению, что случалось с ним все чаще. В любом случае книга Сноу вышла в свет только в 1958 году, а пока что откровения бывшего наркома никак ему не повредили.
Несмотря на растущее отчуждение между Литвиновым и советским руководством, он продолжал оставаться во властной обойме. В ноябре 1945 года его наградили орденом Трудового Красного Знамени, а в конце года выдвинули в депутаты Верховного Совета – не от Ленинграда, как прежде, а от карельского города Кондопога. В его биографии, представленной избирателям, справедливо говорилось: «Враги Советского Союза, враги мира и прогресса не раз испытали на себе силу литвиновской логики, литвиновского сарказма и остроумия. Тов. Литвинов является выдающимся деятелем, одним из старых большевиков. Он пользуется огромным авторитетом во всем мире»[769]. Из-за болезни дипломат не смог лично встретиться с избирателями, но прислал им письмо, где говорилось: «Я обещаю вам предназначенный мне остаток жизни по-прежнему отдавать беззаветному служению интересам нашей дорогой Родины, добросовестному выполнению в меру моих сил и умения той работы, которая мне будет поручаться партией и правительством»[770]. Его избрали депутатом 10 февраля (первый раз это случилось в 1923 года, когда он стал членом ЦИК СССР). А в марте 1946 года, когда наркоматы были переименованы в министерства, он получил назначение заместителем министра.
Поворотным днем в его карьере стало 18 июня. Накануне к нему обратился корреспондент американской радиокомпании Си-би-эс Ричард Хотелетт с просьбой об интервью. Черчилль уже произнес свою Фултонскую речь, холодная война набирала обороты, но западные репортеры еще приезжали в Союз, и те советские граждане, что были посмелее, могли с ними общаться. Хотелетт хотел получить комментарий у кого-нибудь из руководителей МИД, но с ним согласился поговорить только Литвинов. В назначенный день американец явился в его кабинет на Кузнецком Мосту и был поражен откровенностью, с которой говорил советский дипломат. Зафиксировать разговор собеседник не разрешил, но сразу после беседы Хотелетт кинулся в гостиницу «Метрополь», где жил, и все записал. На другой день он отнес эту запись в посольство США, где посол У. Смит счел ее настолько важной, что тут же отправил телеграммой госсекретарю Дж. Бирнсу.
Текст этой телеграммы, рассекреченный в 1972 года, позволяет понять, о чем говорил Литвинов. Обсуждая международное положение, он «сказал, что в перспективе нет ничего хорошего, и, по его мнению, разногласия между Востоком и Западом зашли слишком далеко, и их нельзя будет примирить. На вопрос о причинах он ответил, что, с его точки зрения, в основе лежит идеологическая концепция, преобладающая здесь, согласно которой война между коммунистическим и капиталистическим мирами неизбежна. По его мнению, ранее возникала возможность сосуществования двух миров, но, видимо, сейчас уже не так. В СССР произошел возврат к устаревшей концепции географической безопасности»[771]. Речь шла о теории, по которой безопасность мог обеспечить только пояс союзных или зависимых государств на границах страны.

Журналист Си-би-эс Ричард Хотелетт. (Из открытых источников)
Когда Хотелетт спросил, как можно навести мосты через возникшую пропасть, Литвинов ответил, что он «не будет высказывать своего мнения, пока к нему не обратятся, а они наверняка не обратятся… Он сказал, что является сторонним наблюдателем и доволен своим неучастием. Всем видом во время этой части разговора он демонстрировал отчужденность от происходящего. Хотелетт поинтересовался, существуют ли возможности оттянуть конфликт между Востоком и Западом настолько, чтобы позволить вырасти и прийти к власти новым и молодым руководителям. Его ответ сводился к тому, что это не имеет значения, так как молодые люди интенсивно воспитываются в духе точного соответствия старому мышлению»[772].
Много лет спустя журналист признался корреспонденту «Голоса Америки»: «Несколько раз во время нашей часовой беседы у меня волосы начинали шевелиться. Этот человек либо сошел с ума, либо это какая-то фантастическая подстава». Слушая ответы замнаркома, Хотелетт «поначалу проникся мыслью, что вся эта затея с интервью – пробный шар, который кремлевское руководство запускает, чтобы прощупать возможную реакцию Запада, так сказать, смелый ход в дипломатической войне. По мнению Хотелетта, которое впоследствии получило подтверждение, это не была искусная игра Кремля. Литвинов говорил от себя, с полной искренностью, осознавая, на что он идет»[773].
Странно, что Литвинов с его опытом, запретив записывать разговор, не подумал, что в его кабинете установлена прослушка. Очень скоро Сталин с Молотовым получили расшифровку интервью, которая сохранилась в архивном фонде последнего[774]. Правда, Хотелетт не стал публиковать текст сразу – это было сделано только после смерти Литвинова, в январе 1952 года, в пяти номерах «Вашингтон пост». Но и без огласки неодобрение партийных верхов в отношении бывшего наркома мгновенно превратилось в гнев. Молотов в разговорах с Ф. Чуевым в 70-х гг. вспоминал: «Литвинова держали послом в США только потому, что его знал весь мир. Человек оказался очень гнилой. Всю войну мы договаривались, обходя его, а сейчас пишут о его роли, что без него мы бы не могли договориться! Рузвельт приглашал меня к себе на беседы без него, понимая наше к нему отношение. Литвинов был совершенно враждебным к нам. Мы перехватили запись его беседы с американским корреспондентом, явным разведчиком, который пишет, что встречался с Литвиновым – Литвинов тогда был моим замом по наркомату. И вот к нему приехал американский корреспондент и описывает: мы сидели у камина, Литвинов со мной очень откровенно говорил… Мы получили полную запись беседы – известным путем»[775].
Если Хотелетт сочинил подробность про камин (его в кабинете Литвинова не было), то Молотов исказил смысл сказанного: «Только внешнее вмешательство может изменить положение в стране. Вот его оценка положения. Он заслуживал высшую меру наказания со стороны пролетариата. Любую меру… Литвинов только случайно жив остался»[776]. На самом деле дипломат туманно заявил, что «ничего нельзя сделать внутри самого тоталитарного государства», имея в виду нацистскую Германию, хотя при желании его фразу можно было связать и с Советским Союзом. Возмутил Молотова и фрагмент беседы, где Хотелетт спросил, улучшатся ли отношения, если Запад согласится с русскими требованиями: «Он ответил, что нет, что через некоторое время Запад столкнется со следующей серией требований»[777].
Снова возникает вопрос – почему Литвинова не сняли с работы сразу и вообще оставили в живых? Ответ может заключаться в уважительном отношении к нему Сталина, но главным образом в том, что для переговоров с союзниками, а главное, для анализа их намерений мог понадобиться такой эксперт, как Литвинов. Даже Молотов, вопреки сказанному ранее, признал его способности в другой беседе с Чуевым, уже в 1985 году: «Он, конечно, дипломат неплохой, хороший. Но духовно стоял на другой позиции, довольно оппортунистической, очень сочувствовал Троцкому, Зиновьеву, Каменеву (явная неправда. – В.Э.), и, конечно, он не мог пользоваться нашим полным доверием. Как можно было доверять такому человеку, когда он тут же предавал фактически? Но человек он умный, бывалый, хорошо знал заграничные дела. К Сталину он относился хорошо, но, я думаю, внутренне он не всегда был согласен с тем, какие решения мы принимали. Я считаю, что в конце жизни он политически разложился…»[778]
17 июля 1946 года Литвинов отметил 70-летие. На этот раз не было ни газетных поздравлений, ни наград. А 24 августа ему объявили об освобождении от работы, причем подчеркнуто унизительно. Деканозов вызвал его в свой кабинет и молча вручил бумагу об увольнении. «Нью-Йорк таймс» писала, что это «произвело удручающий эффект» и было воспринято как намерение СССР еще сильнее опустить железный занавес[779]. Но в целом вторую отставку дипломата, в отличие от первой, мир воспринял без особого интереса. История шла вперед, у нее уже появились новые герои…
Знаменательно, что ему еще какое-то время позволяли ходить на приемы и общаться с иностранцами. Одному из них, британскому журналисту Александру Верту, он сказал на вечере 23 февраля 1947 года, что «крайне недоволен» развитием отношений с Западом: «К концу войны, по его словам, у Советского Союза был выбор из двух линий: первая заключалась в том, чтобы использовать запас доброй воли, возникший во время войны с Британией и США. К сожалению, они (имелись в виду Сталин и Молотов) выбрали другую линию. Не веря в то, что добрая воля может быть прочной основой политики, они решили, что главное – это безопасность, и поэтому начали забирать все, что плохо лежит, то есть всю Восточную Европу и часть Центральной»[780]. В этот миг, по словам журналиста, мимо них прошел Вышинский, бросивший на Литвинова такой недобрый взгляд, что тот осекся и замолчал (из советского издания книги Верта «Россия в войне» весь этот фрагмент выкинули).
После этого Максима Максимовича больше не приглашали на официальные приемы. Он снова погрузился в домашнюю жизнь.

Телеграмма Молотова членам Политбюро с предложением освободить Литвинова от должности заместителя министра. 21 августа 1946 г. (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 1488. Л. 100)
Когда он был в Америке, любимую Фирсановку забрали, и теперь они с Айви снимали на лето дачу в Салтыковке или Голицыно. Но большую часть времени проводили дома: далеко уезжать не позволяло здоровье. Татьяна еще во время войны вышла замуж за Илью Слонима, в ноябре 1945 года у них родилась дочка Маша, три года спустя – Вера. Литвинов очень привязался к девочкам, как и к внуку Павлу. Он много читал на русском, английском, французском – классику и особенно исторические труды. Ходил в Ленинскую библиотеку: всем говорил, что составляет словарь синонимов, а на самом деле просто выписывал из книг то, что ему нравилось.
Например, из Талейрана: «Политика – это умение максимально использовать людскую глупость и доверчивость».
З. Шейнис рассказывает, что у Литвинова после увольнения отобрали служебный автомобиль и таксисты, когда он выходил из библиотеки, всегда предлагали подвезти его бесплатно. На самом деле до дома ему было два шага, только перейти через Каменный мост. На этом мосту дочь Уманского Нину летом 1943 года застрелил влюбленный одноклассник Володя Шахурин. Скоро Уманский улетел послом в Мексику и там вместе с женой погиб в авиакатастрофе. Другие члены «плеяды» – Майский, Суриц, Штейн – по-прежнему были рядом, часто заходили в гости, по вечерам играли в бридж, приглашая бывшего посла в США А. Трояновского. Никуда не делась и Петрова, приходившая на правах друга семьи. Часто бывал Эренбург, записавший однажды рассказанную Литвиновым историю про римского императора Тита: «Тит славился жестокостью. Захватив власть, он казался римлянам великодушным, подхалимы его называли «прелестью рода человеческого». В тот самый год Везувий уничтожил Помпею и Геркуланум. Вполне возможно, что вулкан выполнял директивы нового императора: в Помпее было иного влиятельных людей, а Геркуланум славился философами и художниками»[781]. В мемуарах Эренбург уточнил для непонятливых, что запись была сделана после разговора о Сталине.
Мыслями Литвинов не раз возвращался к вождю, а в октябре 1948-го, после второго инфаркта, отправил ему письмо:
«Дорогой Иосиф Виссарионович!
Обращаюсь к вам в этом посмертном письме с последней просьбой. Считаясь с приближением естественного конца жизни, я не могу не думать о судьбе своей семьи, особенно жены. Дети мои мало обеспечены и фактически до сих пор находятся на моем иждивении, так что содержать свою мать они никак не смогут. Я прошу поэтому назначить по крайней мере моей жене персональную пенсию и, если возможно, сохранить за семьей занимаемой ею квартиры, если она будет в состоянии оплачивать ее»[782].
После смерти Литвинова Татьяна нашла в его бумагах черновик письма и в шоке написала Сталину: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Я ознакомилась с содержанием письма моего отца, которое он писал в 1948 году, и хочу к нему только прибавить, что с тех пор мы, дети его – Михаил Максимович и Татьяна Максимовна – «оперились» и вполне способны к самостоятельной жизни. Мы не хотели бы, чтоб у Вас сложилось о нас впечатление как о вечных иждивенцах. Горячий привет!»[783]


Письмо Литвинова Сталину с просьбой о работе. 5 сентября 1946 г. (РГАСПИ. Ф. 359. Оп. 1. Д. 12. Л. 1)

Письмо Литвинова Сталину с просьбой обеспечить семью после его смерти. 24 октября 1948 г. (РГАСПИ. Ф. 359. Оп. 1. Д. 12. Л. 4)

Письмо Татьяны Литвиновой Сталину с отказом от помощи. 31 декабря 1951 г. (РГАСПИ. Ф. 359. Оп. 1. Д. 12. Л. 6)
К тому же времени относится странная история с покушением на Литвинова, которую впервые обнародовал в своих мемуарах Н.С. Хрущев: «Таким же образом хотели организовать убийство Литвинова. Когда подняли ряд документов после смерти Сталина и допросили работников МГБ, то выяснилось, что Литвинова должны были убить по дороге из Москвы на дачу. Есть там такая извилина при подъезде к его даче, и именно в этом месте хотели совершить покушение. Я хорошо знаю это место, потому что позднее какое-то время жил на той самой даче. К убийству Литвинова имелось у Сталина двоякое побуждение. Сталин считал его вражеским, американским агентом, как всегда называл все свои жертвы агентами, изменниками Родины, предателями и врагами народа. Играла роль и принадлежность Литвинова к еврейской нации»[784].
О каком годе идет речь, не поясняется, но по контексту ясно, что это послевоенный период. В 1972 году хрущевские обвинения повторил А.И. Микоян в беседе с В. Бережковым: «Автомобильная катастрофа, в которой он погиб, была не случайной, она была подстроена Сталиным». Бережков, хорошо знавший, что дипломат умер своей смертью, попытался поправить кремлевского ветерана, но тот невозмутимо продолжал: «Я хорошо знаю это место, неподалеку от дачи Литвинова. Там крутой поворот, и когда машина Литвинова завернула, поперек дороги оказался грузовик… Все это было подстроено. Сталин был мастером на такие дела»[785]. Дальше Микоян рассказал, что Литвинова убили, потому что у себя на даче после войны он сказал некоему «высокопоставленному американцу», что если его страна «проявит достаточную твердость», то советские руководители пойдут на уступки. Престарелый Анастас Иванович явно спутал Литвинова с режиссером Соломоном Михоэлсом, который тогда же погиб под колесами грузовика в Минске.
Столь же сомнительны версии покушений, которые якобы готовились на Литвинова прежде. В одном из допросов Берии в августе 1953 года указано: «До начала войны мною Церетели намечался на работу в специальную группу, которую возглавлял Судоплатов, для осуществления специальных заданий, то есть избиения, тайного изъятия лиц, подозрительных по своим связям и действиям. Так, например, имелось в виду применить такую меру, как уничтожение Литвинова, Капицы. В отношении режиссёра Каплера намечалось крепко избить его»[786]. Комиссия по расследованию причин репрессий под руководством Н. Шверника подтвердила, что «в 1940 году подготавливалось тайное убийство бывшего наркома иностранных дел СССР Литвинова»[787].
Главный сталинский «ликвидатор» Павел Судоплатов в своих довольно откровенных мемуарах о покушении на Литвинова вовсе не упоминает – зато пишет о том, как советская разведка в 1933 году предотвратила в США его убийство украинскими националистами. Группа чекистов в составе Ш. Церетели, В. Гульста и Л. Влодзимирского действительно убила по приказу Берии нескольких человек, включая подчиненного Литвинова – полпреда в Китае Ивана Бовкуна-Луганца, заподозренного в шпионаже. Но это было в конце 1930-х, а вот убийство Петра Капицы готовилось уже после войны – на допросе в 1953 году Судоплатов показал, что в начале 1946-го получил от Берии задание подготовить операцию по уничтожению академика, так как «он отказывается работать по атомной проблеме». Однако вскоре ему сообщили об отмене операции.
Конечно, Сталин, разгневанный интервью Литвинова Хоттелету, мог отдать приказ о его «изъятии» – а потом, под влиянием политических соображений или давней привязанности к дипломату, отменить свое решение. Однако Дж. Холройд-Довтон ничтоже сумняшеся называет других заказчиков покушения – «либо Берию, либо Молотова». Они будто бы «надеялись, что Сталин одобрит ликвидацию Литвинова. Однако, к их удивлению, он не одобрил их план»[788]. Отметим, что Молотов, при всей нелюбви к Литвинову, не стал бы организовывать его (или еще чье-то) тайное убийство, да и навыков в этом не имел. А Берия ни за что не решился бы убирать фигуру такого масштаба без прямого сталинского приказа.
К тем же годам восходит другая детективная история, тоже грозившая Литвинову большими неприятностями. Речь идет об уже упоминавшихся «Записках для дневника», приписанных ему. За их сочинение в начале 1950-х взялся известный нам невозвращенец Григорий Беседовский, уже набивший на этом руку. После войны, нуждаясь в деньгах, он вместе с редактором газеты «Матэн» Ивом Дельбаром «организовал в Париже настоящую «фабрику» по изготовлению вымышленных мемуаров реальных или выдуманных им персонажей, в том числе казненного генерала-коллаборациониста Андрея Власова – «Я выбрал виселицу». За несуществующего помощника военного атташе во Франции Ивана Крылова он написал книгу «Моя работа в советском Генштабе», за такого же «полковника» Кирилла Калинова – «С вами беседуют советские маршалы», за сталинского «племянника» Буду Сванидзе – «Мой дядя Сталин»[789]. Фальшивки Беседовского были полны скандальных подробностей и отлично продавались, пока в годы «оттепели» у него не появились конкуренты из новых эмигрантов и авторов «лагерной прозы».
По общепринятому мнению, именно из «фабрики» Беседовского вышли «Записки для дневника», выпущенные в 1955 году лондонским издательством «Андре Дейч» под авторством Литвинова и ставшие сенсацией на Западе. За несколько лет книга была трижды переиздана и переведена на несколько языков. Предисловие к ней написал известный советолог Эдвард Карр, утверждавший, что, даже если дневник «не вполне» подлинный, он имеет ценность как памятник эпохи. Уже тогда у книги нашлись критики, которые указывали на неровный стиль, явно принадлежащий разным людям, необъяснимые пробелы в тексте, а главное – многочисленные ошибки. Например, там говорится о визите в Москву в 1926 году Мао Цзэдуна, который совершенно точно не мог состояться. Или о казни маршала Тухачевского в 1938 году вместо 1937-го. Тот же Э. Карр, найдя в книге несколько параллелей с мемуарами Беседовского, вполне резоннопредположил, что книгу скомпилировал именно он. Это подтверждал, среди прочего, пассаж о том, что заборчик в советском посольстве в Париже «известен как изгородь Беседовского», поскольку через него беглец когда-то перелез. Конечно, эта «знаменательная» деталь могла быть известна только самому Беседовскому, но никак не Литвинову.
Напротив, многочисленные детали политических проблем, конфликтов, переговоров, которые Литвинов отлично знал и которые заполняют его подлинные записи, Беседовскому неведомы и неинтересны. Поэтому «Заметки» заполнены пересказом скандалов и слухов, которые не слишком значительный дипломат мог услышать от коллег. «Автора» дневника он видел разве что мельком и плохо знал его натуру, иначе не писал бы, например, что в 1926 году московский раввин жаловался ему на притеснения: «Я обещал помочь, хотя представляю себе, насколько это трудно. Коба не любит, когда я вмешиваюсь в вопросы, касающиеся еврейской религии»[790]. Сам Литвинов всячески открещивался от своего еврейства и к тому же никогда не звал Сталина Кобой.
При этом Беседовский вряд ли знал описанные в книге подробности подковерной борьбы в Наркоминделе, родных и знакомых Литвинова. Возможно, у «Записок» все же была некая реальная основа, о чем задумались и советские спецслужбы, причем еще до выхода книги (к ним в руки каким-то образом попал сигнальный экземпляр). Они сразу же провели беседу с Айви Литвиновой, которая сообщила, что «в 1943 году при отъезде из Нью-Йорка в СССР Литвинов М.М. оставил ей свои записи, наподобие дневника (напечатанные на пишущей машинке), которые она перед отъездом в Москву передала на хранение американскому журналисту Джозефу Фриману». На основе этого председатель КГБ И. Серов в записке Маленкову сделал вывод: «Не исключено, что эти записки могли быть использованы в книге «Записки для дневника» [791].

Первое издание «Записок для дневника» (London, 1955)
В предисловии Карра изложена совсем другая история: «Основная часть записей была продиктована Литвиновым в конце 30-х и начале 40-х годов с заметок, сделанным им лично ранее шифром или нечитаемым почерком. Большая часть записей была, по-видимому, продиктована в различное время и в различных местах за границей. Рукопись, отпечатанная на машинке в двух экземплярах, была сдана на хранение Александре Коллонтай, советскому посланнику в Стокгольме и надежному другу Литвинова. Только заключительная часть была продиктована Литвиновым в Советском Союзе после его возвращения в 1943 году из Вашингтона»[792]. Далее говорится, что эта часть тоже была передана Коллонтай, которая, уезжая в 1945 году в Москву, отдала ее на хранение какому-то шведу. «Записки» достаточно подробно излагают события 1926–1936 годов и очень кратко – до 1950-го, поскольку Коллонтай будто бы уничтожила самые крамольные страницы перед пересечением советской границы.
Один из первых критиков «Записок», бывший активист компартии США Бертрам Вольф, указал, что после смерти Литвинова именно Беседовский начал предлагать разным западным издательствам его дневники и что Андре Дейч взялся за их издание «по предложению высокопоставленного чиновника министерства иностранных дел Великобритании»[793]. Это намекает на возможность фабрикации книги по заказу западных спецслужб для дискредитации Сталина. Но Вольф считал, что на самом деле она обеляет Сталина, а заодно «вытесняет из обращения более серьезные исследования скрытной и реальной природы советской системы. Государственные деятели берут дневник Литвинова в свои поездки на самолетах на конференции с русскими»[794]. Добавим, что «Записки» нередко до сих пор рассматриваются как материал для биографии дипломата.
Однако, по мнению Э. Карра (и не только его), текст дневника за 1926–1932 годы, в отличие от более поздних записей, напоминает настоящие заметки советского дипломата высокого ранга. Того же мнения придерживались специалисты архива МИД, сравнившие в 1956 году «Заметки» с подлинными документами Литвинова: «Стиль записей за 1918–1920 гг. в значительной степени совпадает со стилем книги. Он такой же легковесный, с самолюбованием и сдобренный сплетнями»[795]. Отвергая недружелюбный тон справки, можно принять ее вывод: как минимум часть книги написал человек, до 1930-х годов «хорошо знакомый с описываемыми лицами и внутренней жизнью НКИД». При этом автор справки вносит свою лепту в разоблачение домыслов «Записок» – в них противницей Литвинова в начале 1930-х годах, а заодно подругой Надежды Аллилуевой и чуть ли не виновницей ее самоубийства называется секретарь парткома наркомата Зоя Мосина, хотя в 1931–1934 годах она работала в Париже, а потом вообще покинула НКИД. Справка называет книгу «одним из наиболее вредных антисоветских изданий» и рекомендует запретить ее в СССР, что и было сделано.
Если в основу «Записок» действительно легли записи Литвинова 1920—1930-х годах, то кто мог передать их Беседовскому для обработки? Вряд ли это мог сделать нью-йоркский левый журналист Джозеф Фримен, друживший с Айви. К тому же литвиновские записи, сделанные в США, сохранились, а более ранние он не стал бы везти с собой за океан. Возможно, загадочный швед, который, по сведениям Э. Карра, умер еще до Литвинова, оставил переданные ему Коллонтай дневники бесхозными и кто-то продал их ловкому Беседовскому, который везде собирал «полуфабрикаты» для своих подделок. Но если и так, то искать в получившемся тексте сведения о жизни дипломата бесполезно: они теряются среди добавленных позже вымыслов, как жемчуг в навозной куче.
Б. Вольф в своей рецензии справедливо написал: «Эти бумаги не от руки Литвинова. У него не было такого отрывочного, банального и тривиального ума. Они полностью лишены большевистских чувств, даже чувств разочарованного большевика… Они представляют собой своего рода набор правдоподобных второстепенных деталей, таких какие любой младший чиновник в Комиссариате иностранных дел мог бы почерпнуть из сплетен, газетных статей и ограниченного непосредственного опыта»[796]. Как бы то ни было, выход «Записок для дневника» стал для советского руководства еще одним раздражающим фактором, определившим его отношение к Литвинову на много лет вперед.
В этот раз увольнение Литвинова из МИД прошло без особой огласки, и граждане СССР продолжали воспринимать его как высокопоставленного чиновника, а заодно и как одного из редких уцелевших ветеранов революции. Почти ежедневно ему приходили письма с просьбами устроить на работу, выхлопотать пенсию, поделиться воспоминаниями и даже помочь материально. По возможности он отвечал просителям, притом максимально вежливо, хотя помочь почти никому не мог. Один пример – написанное в мае 1947-го письмо бывшей революционерки Екатерины Штейнер: «Если Вы пороетесь в своей памяти, вспомните молодые годы, Женеву 1902 год, то, может быть, в Вашей памяти воскреснет молодая студентка, с благоговением слушающая Ваши рассказы о побеге из Киевской тюрьмы»[797]. Жалобы на нелегкую жизнь заканчивались просьбой «приравнять к старым большевикам в части снабжения». Литвинов терпеливо отвечал: «Был бы очень рад помочь вам, но к сожалению я лишен этой возможности. Я нигде не работаю и никакого понятия не имею о том, куда надо обращаться по таким делам»[798].
В эти последние годы он был особенно рад общению с немногими оставшимися друзьями – особенно с Александрой Коллонтай, которая, тоже оставшись не у дел, работала над своим «Дипломатическим дневником». Законченные отрывки она передавала ему на рассмотрение сама или через свою помощницу Ларису Степанову. 23 июня 1949 года он писал ей по этому поводу:
«Дорогая Александра Михайловна!
Спасибо за письмецо. Выражаю сочувствие по случаю бесцеремонной погоды, которая мало приятна и нам, горожанам.
Вернул Ларисе Ивановне все Ваши тетради. Воздерживаясь, согласно Вашей просьбе, от похвал, должен, однако, сказать, что читаю Ваши записки с неослабевающим интересом. Запоздало сочувствовал Вам в ваших заботах о селедке, треске и тюленях, которым Вы должны были уделить внимание наряду с лирическими отступлениями и поэтическими описаниями красот природы. Вы, конечно, влюблены в Норвегию. Я всегда жалел, а теперь еще больше жалею, что она осталась в стороне от моих многочисленных экскурсий по Европе. Собирался туда каждое лето, но так и не собрался. Что же, человеку всегда суждено умереть, чего-то не совершив и не доделав.

Литвинов в 1948 г. (Из открытых источников)
А сколько позабытых эпизодов и лиц Ваши записки воскресили в моей памяти! Большущее Вам спасибо. Нечего и говорить, что буду бесконечно благодарен Вам за дальнейшую литературу этого рода. Крепко жму руку и желаю здоровья и хорошей июльской погоды.
Ваш Литвинов»[799].
Летом он уехал в Кемери, на Рижское взморье, пытаясь подлечить ноги, которые болели все сильнее. Врачи опасались, что это уже не ревматизм, как думали прежде, а более серьезный недуг. Там вместе с ним оказались Майский и бывший секретарь Чичерина Борис Короткин. Много гуляли по берегу, вспоминая прошлое. 2 августа Литвинов написал Коллонтай: «Отвлекаясь от безрезультатного лечения, должен сказать, что во всех других отношениях здесь было хорошо. Внимание и уход не оставляют желать лучшего. Чувствую себя все время свадебным генералом. Воздух отличный, есть общество, кино и другие развлечения. Много ли человеку нужно…»[800]
Из Москвы тем временем приходили тревожные новости. Еще в начале года арестовали С. Лозовского вместе с другими членами Еврейского антифашистского комитета – за «буржуазный национализм». Теперь по всей стране закрывались еврейские школы, был закрыт и театр покойного Михоэлса ГОСЕТ, где иногда бывал Литвинов, газеты клеймили «безродных космополитов». Был арестован друг дипломата Евгений Рубинин, Майского, к тому времени ставшего академиком, обвинили в идейных ошибках и остановили печать его книги. Все это не улучшало здоровья Литвинова. В новый, 1950 год он, как делал часто, слушал Би-би-си, несмотря на «глушилки». Там спорили о том, кто был величайшим гением первой половины ХХ века, и семья включилась в спор. Таня назвала Фрейда, ее муж – Ленина, а вот Литвинов, к удивлению родных, сказал, что государственный деятель не может быть гением – только писатель или ученый. Примерно тогда же на вопрос кого-то из родных, изменилось ли его отношение к революции, он ответил: «Знаешь, как бывает – ты влюбляешься в молодую, прекрасную девушку и женишься на ней. Но приходит время, и она становится злобной старухой, а деваться уже некуда…»[801]
Шло время. Изредка к Литвинову обращались с просьбой выступить с воспоминаниями о революционной работе. В последний раз это было в Музее революции в марте 1951 года. За год до этого его сняли с партийного учета в МИД и перевели в организацию по месту жительства, в Доме правительства. Он прилежно ходил на партийные собрания, обсуждая вопросы о неработающем лифте и ремонте канализации. Иногда добирался до квартиры Коллонтай на Большой Калужской (ныне Ленинский проспект). 8 июля 1950 года ее подруга Эми Лоренсен записала: «Был сегодня у нас Максим Максимович. Пришел на чашку чая по приглашению Александры Михайловны. Он сильно обеспокоен положением в Германии. Меньше его мысли заняты Израилем и Югославией»[802]. Осенью он писал Коллонтай из санатория в Барвихе: «Чувствую себя хорошо. Не столько от общества людей, сколько от растительности и воздуха. Гуляю много, но меньше, чем в предыдущие годы. Ремонтирую ноги. Очень жаль, что Вас здесь нет. Повезло мне в отношении комнаты. Главное: в ней имеется телефон и радиоприемник, благодаря которому могу следить за несуразностями, что творятся на белом свете»[803].
Тем же летом Айви с Машей ездила в Судак, откуда отправила письмо мужу. В длинном тексте, написанном, как всегда, по-английски, говорится о книгах («Читаю дневник Пипса, тебе бы понравилось»), о море и, конечно, о внучке: «Она совсем не боится моря и скоро, думаю, будет плавать. Хорошо ест, прекрасно спит и была бы идеальным ребенком, но как только появляются незнакомцы, сразу превращается в испуганного зверька». Заканчивается письмо словами: «Люблю, люблю! Обязательно напиши о себе, о своих делах и чувствах (нет, этого ты никогда не делал и никогда, уверена, не будешь)…»[804]
Из Лондона приезжал старый знакомый Эндрю Ротштейн, уволенный из Лондонского университета за связи с СССР. Литвинов с женой жадно расспрашивали его о жизни в Англии, о политических событиях. Ротштейн спросил, почему Максим Максимович не пишет мемуары, и тот ответил – еще не время. О том же спрашивала Коллонтай, которой Литвинов 18 января 1951 года ответил письмом: «Дорогая Александра Михайловна!.. Писать я, увы, разучился (физически), ибо за все время после революции я ничего от руки не писал и привык диктовать стенографистке. Теперь же диктовать некому. Так что следовать Вашему совету уже по этой причине не могу, не говоря о более серьезных причинах…»[805] Конечно, он задумывался о своем месте в истории, о памяти, какую оставит потомкам. Написал письмо об этом Маше «на вырост». К сожалению, от него осталась только цитата у З. Шейниса: «Пусть… продажные историки сколько угодно игнорируют меня, вычеркивают мое имя из всех своих трудов и энциклопедий…»[806] Правда, в том же году вышел «Советский дипломатический словарь» с обстоятельной статьей о Литвинове. Ему уделили втрое меньше места, чем Молотову, но вдвое больше, чем Чичерину…
В июле 1951 году ему исполнилось 75 лет, юбилей отметили в узком кругу. После этого историк Анатолий Миллер встретил Литвинова на даче Майского возле Звенигорода: «Я как раз собирался съездить в Бородино, чтобы посмотреть поле и музей. Литвинов сказал, что тоже хотел бы туда съездить. Мы все вместе на моей машине отправились в Бородино. Когда выходили из автомобиля, Литвинову подали руку, чтобы помочь ему. Он обиделся, сказал: «Я еще не развалина. Вот ишиас меня только мучит, а так я не жалуюсь». Он сам подал руку даме, помог выйти из автомобиля»[807]. А в конце лета он слег с новым, уже третьим инфарктом. У постели круглосуточно дежурила медсестра, приходившие родные и друзья думали, что она подослана МГБ (что вполне могло быть правдой), и не рассказывали больному никаких новостей.
29 декабря Коллонтай отправила ему поздравление с наступающим праздником, где снова просила «писать свои записки – если не все, то отдельные фрагменты какой-нибудь эпохи, и пусть я буду первый Ваш читатель и переживу с Вами большие моменты Вашей жизни. Почти два десятилетия называются в Швеции «эпохой Литвинова», а мы, партийные, считаем, что Ваши заслуги перед партией и трудовым человечеством распространяются и за два десятилетия»[808]. Вероятно, прочитать эти строки Максим Максимович уже не смог. И. Эренбург вспоминал: «За несколько дней до смерти он лежал днем с закрытыми глазами; жена тихо спросила его: дремлет он или задумался? Он ответил: «Я вижу карту мира», – то, что называется «дипломатией», было для него творчеством, он мечтал, как предотвратить войну, сблизить народы и континенты, карта для него была тем, чем служат художнику тюбики с красками. Пенсионер поневоле умирал, как художник, полный творческих замыслов, без палитры, без кисти и без света»[809].

Литвинов с внучками в 1949 г. (Из семейного архива М. Слоним-Филлимор)
Литвинов умер днем 31 декабря, когда Москва готовилась к Новому году. У его постели собралась вся семья, но последние слова были обращены к жене: «Англичанка, езжай домой…» В тот же вечер в квартиру пришли чиновники МИД, заглянули в стол Литвинова и сказали, что придут завтра. Так и случилось: все бумаги покойного изъяли и увезли, позже они попали в Центральный партийный архив. В «Правде» появилось краткое сообщение: «Министерство иностранных дел СССР с глубоким прискорбием сообщает о смерти бывшего народного комиссара иностранных дел СССР Максима Максимовича ЛИТВИНОВА, последовавшей 31 декабря 1951 года после продолжительной болезни… Гроб с телом М.М. Литвинова установлен в Конференц-зале Министерства иностранных дел. Похороны состоятся 2 января». Краткую биографию дипломата завершали строки: «За последние годы вследствие тяжелой болезни Литвинов отошел от активной работы. М.М. Литвинов награжден орденом Ленина, орденом Трудового Красного Знамени, медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941—45 гг.»[810].

Могила Литвинова на Новодевичьем кладбище. (Из открытых источников)
На прощание с Литвиновым пришли сотрудники МИД бывшие и действующие. Среди дежурно скорбящих выделялась горько плачущая Петрова. Эренбург вспоминал: «В одной из комнат Министерства иностранных дел была гражданская панихида. Кто-то по бумажке прочитал речь. На Максиме Максимовиче был не парадный мундир, а обыкновенный костюм. Лицо его казалось непроницаемо спокойным, даже благодушным»[811]. Подошедшая к писателю дочь Сурица Лиля сказала: «Папа сегодня скончался». Беда подбиралась к друзьям дипломата: через два месяца умерла Коллонтай, в том же году арестовали Штейна, чуть позже – Майского. Не исключено, что к делу о «сионистском заговоре» в МИДе оказался бы привлечен и Литвинов, если бы вовремя не умер. Айви тогда сказала дочери: «Они его не достали»[812].
Похороны прошли на Новодевичьем со всеми почестями. Во главе процессии шли трое заместителей министра иностранных дел: А. Громыко, В. Зорин и Ф. Гусев, – несшие на алых подушечках все награды покойного – их было тоже три. Ни Молотов, ни сменивший его в кресле министра Вышинский не явились, не было и послов Великобритании и США. Их посольства даже не прислали венки – это от имени всего дипкорпуса сделал французский посол Ив Шатеньо. Из послов присутствовали только представители «братских стран», включая Албанию и Монголию. У входа на кладбище собрались желающие проститься, но ворота были закрыты. Кто-то из прохожих спросил, кого хоронят, и ему ответили: «Папашу».