В январе 1930 года Чичерин вернулся в Москву, но не к своим обязанностям. Сталин больше не удерживал его в должности, понимая, что здоровье наркома окончательно подорвано и во главе НКИД необходим другой человек. Фамилия его была известна, но с назначением тянули до 21 июля. В тот день Литвинова, проводившего коллегию наркомата, неожиданно вызвали в Кремль. Вернулся он часа через полтора и сообщил коллегам, что на Политбюро решился вопрос о назначении наркома. На вопрос Стомонякова, кого назначили, спокойно ответил: «Меня, конечно» – и продолжил заседание.
Никаких торжеств по этому поводу не было; Чичерин своего преемника не поздравил и после своей отставки ни разу не приехал в наркомат. Он оставил письмо-завещание, где сетовал на «ужасное ухудшение государственного аппарата»: «Демагогия стала совсем нестерпимой. Осуществилась диктатура языкочешущих над работающими»[395]. Там же он привычно ругал Литвинова и предлагал – зная, что его не послушают, – назначить наркомом В. Куйбышева. В отставке он жил уединенно в компании книг и любимого Моцарта; когда к нему приходили по каким-нибудь делам, говорил из-за двери: «Чичерина нет, он умер». Однако умер он только 7 июля 1936 года от кровоизлияния в мозг. Прощание в конференц-зале НКИД было многолюдным, но Крестинский на нем покритиковал покойного – возможно, по указанию сверху. Литвинов на похороны не пришел, однако позже вспоминал Чичерина как «выдающегося дипломата».
22 июля в газетах появилось постановление Президиума ЦИК СССР о назначении Литвинова и утверждении новой коллегии НКИД в составе первого замнаркома Крестинского, второго зама Карахана и члена коллегии Стомонякова. Назначенцев Чичерина новый нарком не тронул – только Карахана в 1934 году отправили полпредом в Турцию. 25 июля Литвинов провел первую пресс-конференцию – это было в особняке Саввы Морозова на Спиридоновке (ныне Дом приемов МИД), где через несколько лет ему предстояло поселиться. Беседу он вел по-английски, поскольку журналисты были в основном иностранными. На вопрос, не приведет ли его назначение к изменению советской внешней политики, он ответил: «Смена руководителей ведомств в Советском государстве не может иметь такого значения, как в капиталистических странах… В стране диктатуры пролетариата, где рабочие и крестьяне полностью и нераздельно осуществляют свою власть, внешняя политика целиком определяется волей рабоче-крестьянских масс, находящей свое выражение в решениях Советского правительства»[396].
Большинство сотрудников наркомата встретили назначение Литвинова с одобрением. Один из них, будущий невозвращенец Владимир Соколин (Шапиро), писал: «Под руководством Литвинова изменился жизненный ритм. Мы успевали сделать больше, но за меньшее время. Рабочие часы были известны заранее. Прихоти, неожиданные поступки, несуразные причуды были отменены. Конечно, в нашем деле были неизбежны разные неожиданности, но текущая работа была отлажена, строго распределена и точно контролировалась, без обескураживающих причуд. У нас было право спать ночью и обязанность работать, не изображая лихорадочную деятельность. Переходы от дружелюбного тона к истеричному остались только в анекдотических воспоминаниях. Установился суровый, но единственно практичный и эффективный стиль, без вызывающей оторопь драмы»[397].
Среди многих отзывов о работе наркома есть и свидетельства иностранцев – например, известного американского журналиста Луиса Фишера[398]: «Обладая большим умом, Литвинов резко критиковал ошибки и глупости своих подчиненных, и те боялись идти к нему на доклад. Но они восхищались им, и он был лоялен к ним, и многие из них оставались в наркомате долгие годы»[399]. Проницательный Фишер, хорошо знавший Литвинова, оставил любопытный отзыв о его взглядах: «Максим Литвинов – холодный большевистский реалист. Лозунги никогда не вводили его в заблуждение, он отбросил все иллюзии. «Перспектива мировой революции исчезла в ноябре 1918 года», – говорил он мне»[400].

Постановление Политбюро об утверждении Литвинова наркомом по иностранным делам. 21 июля 1930 г. (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 841. Л. 119)
Казалось, работой нового наркома довольны и в Кремле – еще до его назначения прошел XVI съезд ВКП(б), на котором Литвинов не выступал, но его деятельность получила высокую оценку. Со Сталиным он теперь был подчеркнуто вежлив, но держал дистанцию. Позже, в 1936 году, вождь, по воспоминаниям И. Эренбурга, на одном из кремлевских совещаний «подошел и, положив руку на плечо Литвинова, сказал: «Видите, мы можем прийти к соглашению». Максим Максимович снял руку Сталина со своего плеча: «Ненадолго…»[401] Как-то сын Миша услышал телефонный разговор отца со Сталиным и спросил, почему он не называет вождя на «ты», раз они так давно знакомы. Литвинов шутливо ответил: «Потому что я не хожу на охоту и не ношу высокие сапоги». Это был намек на тесную компанию «вождей», к которой он не принадлежал. Айви позже вспоминала: «Максим был евреем, сторонником Запада, цивилизованным человеком. Тем, кто не пил, не охотился и не встраивался в византийскую иерархию». Его положение было «больше похоже на положение «заграничного специалиста», решающего определенный круг дел»[402].
Историки с давних пор спорят о том, насколько самостоятелен был Литвинов в проведении своего курса. Американский историк Джонатан Хэслем считал, что, пока Сталин плотно занимался вопросами индустриализации и коллективизации, Литвинов «был в значительной мере свободен в проведении внешней политики»[403]. Действительно, иной раз он позволял себе (пусть и негласно) весьма смелые заявления. Например, во время Мюнхенского кризиса немецкий дипломат Г. Хильгер узнал из «весьма надежного источника», что на вопрос о том, может ли Франция рассчитывать в возможной войне на советскую помощь, Литвинов ответил: «Если я останусь наркомом иностранных дел, то да, в противном случае – нет»[404].
Л. Фишер считал, что «с 1929-го до мая 1939-го советская внешняя политика больше определялась Литвиновым, чем его шефом»[405] – имелся в виду Сталин. Е. Гнедин тоже утверждал, что нарком имел влияние благодаря регулярным докладам в Политбюро, но добавлял, что после 1936 года, по мере усиления «культа личности», к мнению Литвинова прислушивались все реже и решающим во внешнеполитических вопросах стал голос Молотова. Надо пояснить, что в Политбюро представители НКИД приглашались только в качестве экспертов – там была собственная Комиссия по внешним делам с переменным составом, которую с середины 1930-х фактически возглавлял Молотов, ставший после смещения Рыкова председателем Совнаркома. Не бывая за рубежом, не зная ни одного иностранного языка, он стремился руководить внешней политикой и постоянно подозревал Литвинова в излишней мягкости и уступчивости. Так новый нарком, едва избавившись от одного соперника в лице Чичерина, тут же обзавелся другим, куда более влиятельным.
В начале ноября Литвинов снова отправился в Женеву на VI сессию Подготовительной комиссии по разоружению – опять вместе с Луначарским, лишившимся недавно поста наркома просвещения. С характерной красочностью тот описывал участников сессии: «Бернсторф с умным, бритым лицом и старым дипломатическим пробором; маленький, хитрый Сато с лукавыми глазенками; Массигли с жестами старшего приказчика, предлагающего обольстительные образчики мануфактуры; косолапый и грузный, но себе на уме генерал де Маринис; афинский софист Политис обвязан шарфом… А вот и самая главная новая фигура – лорд Роберт Сесиль, виконт Чельвуд. Сесиль желт и морщинист… не по-английски жив и даже нервен. С виду добродушный, он похож на большую птицу»[406].
Виконт Сесил-Челвуд был либералом, противником войн и активным деятелем Лиги Наций, за что в 1937 году получил Нобелевскую премию мира. Он, в отличие от Кашендена, предпочитал не пикироваться с Литвиновым – эту роль взял на себя бессменный председатель комиссии Джон Лоудон. Луначарский пишет: «Литвинов выступил с речью, дал характеристику событий, происшедших за полтора года с момента перерыва VI сессии. Предложил обсудить вопросы разоружения. Лоудон не выдержал, прервал Литвинова, заявил, что он говорит не на тему. Литвинов не обратил внимания на замечание Лоудона, продолжал свою речь. Тогда Лоудон решил «наказать» советского дипломата, запретив переводить его речь на французский язык (Литвинов произнес свою речь по-английски). В зале поднялся шум, свидетельствует Анатолий Васильевич. Журналисты в знак протеста вышли. На следующий день Литвинов «отчитал» Лоудона. «Я благодарю председателя, – сказал он, – за то, что он повысил интерес к моей речи, запретив ее перевод. Но почему он покарал делегатов именно французского языка? Неужели он считает, что именно они не доросли до того, чтобы слушать подобные речи?» В зале раздался смех»[407].
Литвинов выступал на сессии и в ее подкомиссиях едва ли не каждый день, но прогресса в работе по-прежнему не наблюдалось. Чтобы не тратить времени, он уехал в Милан на встречу с итальянским министром иностранных дел Галеаццо Чиано (отношения СССР с фашистской Италией по-прежнему были достаточно теплыми). Оставшийся в Женеве Луначарский 4 декабря вручил Лоудону письмо и меморандум, где излагалось мнение советской делегации по обсуждаемым вопросам. Председатель ожидаемо отказался включить эти документы в очередной проект договора о сокращении вооружений, после чего 9 декабря сессия закрылась. В этот день Луначарский зачитал подготовленную Литвиновым декларацию, где снова критиковалась работа комиссии: «Во время прений советская делегация не только высказывалась за те или иные принципы, но и сама вносила предложения, боролась за их принятие и голосовала за них… К сожалению, подавляющее большинство Подготовительной комиссии, систематически отклоняя советские предложения и идя неизменно по линии наименьшего сопротивления, лишило этот проект, без того уже не содержащий цифр, всякого значения, прикрывая и оправдывая этим проектом сохранение и увеличение существующих вооружений»[408]. Этот документ советская делегация снова потребовала приобщить к проекту договора – и снова получила отказ.

Литвинов и Луначарский в Женеве. Ноябрь 1930 г. (Из открытых источников)
Единственным результатом сессии стало то, что она решила созвать наконец Международную конференцию по разоружению в 1932 году. Луначарский в очередной статье попытался обосновать важность завершившегося мероприятия: «Не правы и те, кто говорит: «Ах, какая канитель эта конференция, ах, какая это скука!» Мы не можем требовать, чтобы каждому из нас давали забавное занятие.
Каждая работа требует усидчивости и терпения. А в Женеве делается очень серьезное дело: борьба за общественное мнение трудящихся всего мира против буржуазной политики всякого цвета и всякого калибра. И очень показательно, что полторы тысячи пацифистских обществ впервые в истории английской палаты петицией высказались за наше предложение и взяли при том всю аргументацию т. Литвинова. Это значит, что мы уже создали левый пацифизм. Наша делегация в Женеве является авангардной группой великого пролетарского мира и изо дня в день ведет борьбу за то дело, которому мы все служим»[409].
Однако в мир и разоружение верилось все меньше – испытания Великого кризиса увеличили не только социальную напряженность, но и разногласия между государствами. В Германии рекордная безработица и падение производства усиливали влияние как нацистов, так и коммунистов, чему способствовала смерть в 1929 году умеренного и популярного канцлера Г. Штреземана. Новое правительство Германа Брюннинга отказалось продлить Берлинский договор о ненападении с СССР на пять лет, как предполагалось ранее, и он был продлен всего на год. Это стало сигналом изменения германской политики и ее отхода от «духа Рапалло». Многие в Москве были впечатлены массовыми коммунистическими шествиями в немецких городах и продолжали надеяться на дружбу с Германией, но Литвинов оставался реалистом. В конце 1930 года он писал Майскому, которому всегда доверял: «До сих пор наилучшие отношения у нас были с Германией, и в своих действиях мы старались, насколько возможно, поддерживать единый фронт с Германией или принимать во внимание ее позицию и интересы. Не сегодня-завтра к власти придет Гитлер, и ситуация сразу изменится. Германия из нашего «друга» превратится в нашего врага. Очевидно, что теперь в интересах политики мира нам надо попробовать улучшить отношения с Англией и Францией, особенно с Англией, как ведущей державой капиталистической Европы»[410].
Этому намерению, однако, препятствовали скандалы, то и дело возникавшие в отношениях СССР с западными странами. Особенно с Францией, где в январе 1930 года советские агенты похитили главу РОВС генерала А. Кутепова; это вызвало бурю возмущения в прессе. Полпред Довгалевский пережил настоящий допрос у министра иностранных дел А. Бриана и писал Литвинову: «В лучшем случае нас подозревают: вообще же нас обвиняют… Полпредство окружено атмосферой враждебности и настороженности»[411]. Газеты требовали обыска в полпредстве, а его сотрудники готовились отражать нападение эмигрантов. В этой обстановке бывший белый офицер Гарри Герцфельд обратился в суд с требованием возместить ему финансовые потери от революции за счет средств советского торгпредства в Париже. Когда судьи встали на его сторону, Довгалевскому пришлось пригрозить полным разрывом торговых отношений, что заставило французов отступить. В результате отношения двух стран, и так не блестящие, были серьезно отброшены назад.
Несмотря на это, Литвинов начал прощупывать почву для сближения, передавая французскому послу в Москве Жану Эрбетту, что он готов в любое время возобновить переговоры. Однако дело сдвинулось только после того, как 19 марта 1931 года Германия и Австрия объявили о предстоящем заключении таможенного союза. В Париже и Лондоне это восприняли как нарушение Локарнских соглашений и восстановление австро-германского союза, к которому могли подключиться и другие страны. Уже не были тайной контакты нацистов с их идейными «братьями» в Риме, как и обожание последних лидером австрийских правых Энгельбертом Дольфусом, который в следующем году возглавил страну. Правда, таможенный союз так и не состоялся из-за международных протестов, но Франция забеспокоилась.
Секретарь французского МИДа Филипп Бертло явился в советское полпредство 20 апреля. В. Довгалевский немедленно сообщил телеграммой в Москву, что Бертло предлагал «приступить в целях выигрыша времени одновременно к переговорам, во-первых, о пакте о ненападении с согласительной процедурой и, во-вторых, о временном торговом соглашении, которое можно провести в жизнь в декретном порядке, т. е. без парламентского утверждения»[412]. В сопроводительном письме замнаркома Крестинскому полпред напоминал, что СССР уже трижды предлагал Франции заключить пакт о ненападении и получал отказ, поэтому столь внезапная смена линии кажется ему подозрительной. Литвинов, давно ожидавший чего-то подобного, взял переговоры с Парижем на себя и 22 апреля отправил в полпредство краткое сообщение: «Передайте Бертело, что советское правительство принимает предложение французского правительства о немедленном начале переговоров о заключении пакта о ненападении, и что в самом ближайшем будущем мы будем готовы представить как проект договора о ненападении, так и торговое соглашение»[413].
Начавшиеся переговоры шли медленно – не все французские политики хотели примирения с Советским Союзом. Тем временем в мае Литвинов снова отправился в Женеву, на этот раз на заседание комиссии, изучавшей вопрос о Европейском союзе. Создать такой союз, или «пан-Европу», предложил еще в 1929 году Аристид Бри-ан, идея опытного политика вначале вызвала энтузиазм, но быстро сошла на нет из-за противоречий между отдельными странами. Это заседание тоже оказалось бесплодным, но на обратном пути нарком побывал в Берлине и лично увидел, как изменилась обстановка в Германии. Полпред Лев Хинчук ознакомил его с данными о росте популярности нацистов, да Литвинов и сам видел на улицах штурмовиков в коричневых рубашках. Вернувшись в Москву, он на встрече с британским послом сказал, что опасается скорого прихода к власти в Берлине фашистского правительства, и Ови увидел в его словах «серьезное беспокойство».
В августе в Париже был согласован пакт о ненападении, однако условием его подписания французские власти выдвинули предварительное заключение СССР таких же пактов с Польшей и Румынией – традиционными союзниками Франции. Москва была готова договориться с Варшавой, но не с Бухарестом, поскольку румыны выдвигали в качестве условия признание оккупации ими Бессарабии. Польский диктатор Пилсудский, также озабоченный ситуацией в Германии, согласился начать переговоры с СССР и отправил туда своего соратника Юзефа Бека, ставшего вскоре министром иностранных дел[414]. Они с Литвиновым сразу не понравились друг другу, но все же решили работать над пактом о ненападении. Поляки не спешили – переговоры начались в конце года, и только в августе 1931 года польский посол в Москве Станислав Патек представил Л. Карахану проект пакта о ненападении.
Это вполне рутинное событие стало поводом для недовольства Сталина, высказанного в письме Л. Кагановичу 7 сентября. Вождь обвинил Карахана, а с ним и Литвинова в том, что они «отталкивают» поляков, чтобы не портить отношения с Германией. Каганович угодливо поддержал это обвинение: «НКИДовцы держатся чересчур предупредительно по отношению к Германии… Они не учитывают, что у нас сейчас нет такой обстановки, которая вынуждала бы нас заискивать перед Германией, скорее она в нас сейчас больше всего нуждается»[415]. Литвинов, как обычно, пытался защитить свою позицию, из-за чего Каганович в новом письме Сталину 16 сентября обвинил его (довольно неожиданно в свете последующих событий) в «германофильстве» и назвал «чересчур самовлюбленным и уверенным в своем величии»[416]. Чуть позже он жаловался, что Литвинов сказал ему: «Я лучше знаю, а ты здесь ничего не знаешь». В итоге Политбюро 20 сентября осудило «установку т. Литвинова» и велело ему готовить пакт о ненападении с Польшей, который удалось подписать в июле следующего года.

Визит в Москву турецкого премьер-министра Исмета Инёню в мае 1932 г. Слева направо: Я. Суриц, Л. Карахан, И. Инёню, М. Литвинов. (РГАСПИ. Ф. 74. Оп. 5. Д. 198. Л. 1)
Незадолго до этого во Франции пришел к власти левый премьер-министр Эррио, что ускорило согласование пакта о ненападении – он был подписан 29 ноября 1932 года. Уже через месяц правительство Эррио сменилось новым, но министром иностранных дел остался Жозеф Поль-Бонкур, настроенный на развитие отношений с СССР. Однако постоянная смена кабинетов в Париже выводила из себя Литвинова, который говорил французскому послу Ф. Дежану: «Советско-французское сближение является выражением политики партий, стоящих ныне у власти во Франции, и нельзя ручаться за продолжение той же политики в случае прихода к власти правых партий»[417]. Политическая нестабильность привела к тому, что ратификация пакта в парламенте затянулась на полгода, а работа над торговым соглашением, важным для обеих стран, – на три года.
Кроме переговоров с Францией Литвинов в тот период уделял много внимания новому международному конфликту. 18 сентября 1931 года японцы устроили в Маньчжурии провокацию с подрывом железной дороги и под предлогом этого начали вторжение. К началу следующего года японская Квантунская армия овладела всей огромной областью, а в марте 1932 года там была создана «независимая империя» Маньчжоу-го во главе с последним китайским императором Пу И, привезенным из Японии. Эти события вызвали большое беспокойство как на Западе, так и в СССР, который теперь имел на своих восточных границах не полубандитское воинство Чжан Сюэляна, а многочисленную и хорошо вооруженную Квантунскую армию японцев. Уже 22 сентября 1931 года Литвинов вызвал к себе японского посла Коки Хироту и сообщил, что Советский Союз обеспокоен наступлением в Маньчжурии, поскольку оно угрожает КВЖД. Хирота заверил, что Москва будет получать «полную информацию» о событиях и что Япония скоро договорится с Китаем на начавшихся в Нанкине переговорах (то и другое оказалось ложью).

Официальный визит Литвинова в Турцию в октябре 1931 г. (Из открытых источников)
В китайских делах Литвинов разбирался куда хуже, чем в европейских, и, по-видимому, недооценил серьезность ситуации. В октябре он посетил с официальным визитом Турцию, где подписал продление договора о дружбе и ненападении. В Анкаре его принимали тепло, но чувствовалось, что турецкие власти больше тяготеют к сотрудничеству с Западом, в том числе со своим давним партнером – Германией. Литвинов встретился со старым другом Яковом Сурицем: тот уже давно был полпредом в Турции, тяготился этим и просил перевести его в Европу (в 1934 году он был направлен в Берлин). Вернувшись, он узнал, что 25 октября Совет Лиги Наций попытался принять резолюцию, осуждающую Японию и требовавшую от нее вывода войск, но японский голос «против» помешал этому. При этом страны Запада не спешили ссориться с Японией, и Литвинов избрал ту же тактику. 31 декабря он встретился с прибывшим в Москву министром иностранных дел Цуёси Инукаи и предложил подписать пакт о ненападении, которые «готовятся со всеми нашими соседями, кроме Японии». Министр, как записал Литвинов в дневнике, был «явно застигнут врасплох», но обещал передать предложение кабинету министров.
Ответа из Токио Литвинов не дождался и в декабре 1932 года в беседе с послом Ови предположил, что «по его личному мнению однажды России придется вступить с Японией в вооруженный конфликт»[418]. Тем временем Лига Наций отправила в Японию и Китай комиссию во главе с бывшим вице-королем Индии лордом Литтоном. Свой отчет она представила только в конце 1932 года, но так и не решилась назвать Японию агрессором. Несмотря на это, японцы сочли работу комиссии вмешательством в их внутренние дела и в следующем году вышли из Лиги – это был первый подобный случай. Западные страны явно не собирались идти на обострение, да и Советский Союз, все еще переживавший «великий перелом», не мог позволить себе конфликт с Японией. Поэтому весной 1933 года Литвинов, заручившись согласием Политбюро, начал подготовку соглашения о продаже Японии КВЖД – дорога и так уже находилась под полным контролем японских оккупационных властей.
Между тем 2 февраля 1932 года в Женеве открылась долгожданная Международная конференция по разоружению. Литвинов находился там почти до конца года вместе с Луначарским и небольшой делегацией. Стенографистка Наркоминдела Агнесса Ромм вспоминала: «Жили мы все в одном пансионате. Литвинов и Луначарский занимали такие же комнаты, как и мы, рядовые сотрудники. Питались все вместе в одной столовой за общим столом, меню для всех было одинаковое. Весело, единым коллективом, дружно жила наша крошечная советская колония. Во время Международной конференции по разоружению нам всем пришлось основательно потрудиться. Литвинов, как обычно, был спокоен, уравновешен в отношениях с сотрудниками. Вечерами он принимался за газеты и журналы. Следил за прессой Литвинов сам, референтов у него не было. Максим Максимович читал газеты на английском, немецком, французском языках, просматривал итальянские и испанские издания.
Вечером, если предстояло заседание комиссии или ассамблеи, Максим Максимович диктовал проект выступления. Делал это очень тщательно. Если предстояло выступление на английском языке, то он перевод делал сам.

Литвинов у входа в зал заседаний Международной конференции по разоружению в Женеве. Февраль 1932 г. (Нац. биб-ка Франции)
Вечерами мы иногда все вместе отправлялись в кино. Максим Максимович очень любил смотреть фильмы и мог после просмотра одной картины сразу же пойти в другой кинотеатр. На приемы, устраиваемые в Женеве, мы, рядовые сотрудники, не ходили. Не было хороших костюмов. Скромные командировочные старались использовать для покупки нескольких баночек кофе или других деликатесов, которых тогда в Москве не было»[419].
Конференция вызвала в Европе большой интерес, немалая часть которого была направлена на советскую делегацию. Коммерсанты предлагали ей продавать в СССР всевозможные товары, эмигранты просили о возвращении на родину, журналисты – об интервью. Прошел слух, что белогвардейцы строят планы нападения на дипломатов, и всем членам делегации запретили выезжать за пределы Женевы. На самом деле так, вероятно, боролись с возможными невозвращенцами, число которых продолжало расти. Гораздо больше этого Литвинова беспокоило положение в Германии – словно в пику конференции ведущие партии этой страны потребовали «равенства в вооружениях», то есть снятия ограничений, наложенных Парижским миром на ее армию и флот. Гитлер открыто рвался к власти, но казалось, что в Европе это никого не беспокоит. Госсекретарь США Генри Стимсон вспоминал, что в мире тогда «господствовал дух пораженчества».
На рассмотрение конференции был предложен целый ворох проектов, в том числе договор, согласованный Подготовительной комиссией, французский «план Тардье» и два советских предложения – о полном и постепенном разоружении. В самом начале заседаний избранный председателем А. Хендерсон выступил с крайне туманной речью, давшей понять, что ничего существенного от конференции ждать не стоит. Большое выступление Литвинова состоялось 11 февраля. Вначале он отметил: «Несмотря на то что мировая война 1914–1918 гг. была названа «последней войной», вся послевоенная история международных отношении характеризуется непрерывным, систематическим ростом вооруженных сил капиталистических государств и гигантским увеличением общего бремени милитаризма»[420]. Как раз в это время Япония атаковала крупнейший китайский порт Шанхай, и нарком утверждал, что каждый день промедления с разоружением приближает новую войну.
Литвинов раскритиковал французский план создания единой армии Лиги Наций, заявив: «Я оставлю в стороне вопрос о том, насколько можно ожидать от Советского государства, чтобы оно доверило свою безопасность и часть своих собственных войск международной организации, состоящей в подавляющем большинстве из государств, явно враждебных ему и из враждебности не поддерживающих с ним никаких отношений»[421]. Он призывал: «Нужно создать безопасность от войны. Эта безопасность не может быть достигнута обходными путями, а исключительно прямым путем, через полный и всеобщий отказ от всяких вооружений». И добавил: «Действительная гарантия мира – торжество социализма»[422]. Эти призывы явно были нереалистичными и пропагандистскими, однако невнятность других речей привлекла к ним общее внимание.
По словам Луначарского, конференция «с огромным напряжением слушала речь Литвинова… Она отбросила ряд световых бликов и теней вокруг себя. В общем, «пресса» Литвинова на этот раз просто изумительно благоприятна. Немецкие газеты преисполнены похвалами силе критики, благоразумной сдержанности и политической глубине его речи. Итальянская пресса, минуя то, что для фашистов в речи т. Литвинова совершенно неудобоваримо, восхваляет ее, в особенности за решительность и действенность его критики французского проекта. Приблизительно так же звучит и английская печать. Французская печать, разумеется, в своей официальной части рвет и мечет. Очень характерно, что, не имея никакой возможности возразить на речь т. Литвинова по существу, кроме повторения разной клеветы о советском милитаризме, некоторые французские газеты устремились по легкому пути критики английского языка т. Литвинова. Однако и английский язык критиковали именно французы, отнюдь не англичане, напротив, газета «Дейли геральд» сочла нужным особенно подчеркнуть превосходный английский язык мистера Литвинова»[423].
Вскоре на конференции возникли первые противоречия – в апреле германский канцлер Брюннинг предложил разрешить его стране увеличить армию со 100 до 200 тысяч человек, сократив одновременно срок службы. Его поддержали Англия и Италия, однако французский премьер Андре Тардье как один из гарантов Парижских соглашений решительно выступил против. Вернувшись в Германию с пустыми руками, канцлер утратил свой пост, уступив его союзнику нацистов Францу фон Папену. Позже, в конце июня, тот предложил Франции военный союз, что вызвало большую тревогу в Москве, однако эта идея оказалась такой же непрочной, как другие союзы, возникавшие в Европе в то неспокойное время. Конференция тем временем «увязла в трясине технических препятствий… которые были выдвинуты для блокирования конкретных предложений по сокращению существующих вооружений»[424]. Президент США Герберт Гувер 22 июня обратился к участникам с письменным предложением договориться об уничтожении наступательных вооружений, а остальные сократить на треть. Это оживило дискуссию, Советский Союз в лице Литвинова объявил о поддержке предложения, но французы, имевшие самую большую армию на континенте, фактически похоронили его.
В конце июля правительство фон Папена отказалось от участия в конференции, пока Германия не получит равные с другими права в области вооружений. После долгих дискуссий к декабрю все участники согласились предоставить немцам такое право и приняли резолюцию, которой завершился первый этап работы конференции. Если на заседаниях Подготовительной комиссии Литвинов выступал постоянно, то на конференции избрал новую тактику – произнес всего три речи, что позволило привлечь больше внимания. По словам Луначарского, речи Литвинова «представляют собой на самом деле огромные центры притяжения общего внимания и подлинные симптомы той фактической перегруппировки сил, которая пока намечается лишь медленно, но которая когда-нибудь пойдет вперед с революционной стремительностью»[425].
Нарком применил советский метод «пропаганды и агитации», работая не только на конференции, но и за ее пределами, с представителями общественности. Он старался отвечать на письма поддержки, приходившие в Женеву с разных концов мира, – среди их авторов были Альберт Эйнштейн, Бертран Рассел и другие видные деятели. Завтрак в его честь, устроенный журналистами в Американском клубе 20 февраля, он использовал не только для защиты советских мирных предложений, но и для налаживания контактов с США. Среди прочего он сказал:
«Благодарю вас за честь, оказанную мне приглашением на этот завтрак, и предоставление возможности побеседовать с гражданами Америки, за удовольствие, в котором я часто вынужден отказывать себе. Инициатива Американского комитета лишний раз напоминает мне о том, как далеки бывают от действительности официальные штампы и выражения. Официально между нашими странами не существует отношений, а между тем мы знаем, с каким огромным интересом в вашей стране следят за всем тем, что происходит в Советском Союзе. <…> Мне кажется, что вряд ли можно сейчас говорить на иные темы, кроме тех, которые занимают Женеву, то есть интернациональную Женеву. Мы здесь все наполовину слушаем речи о разоружении, а наполовину – голос войны, звуки оружия в действии. Мы делаем вид, будто речи о будущем мире заглушают голос войны сегодняшнего дня»[426].
Раскритиковав, как обычно, попытки западных делегаций «заболтать» конференцию, он намекнул, что реальное обеспечение мира может стать результатом налаживания отношений СССР и США: «Мимоходом я хотел бы еще указать, что отсутствие безопасности не всегда видят там, где следует… Если же искать вне вооружений факторов, создающих атмосферу политической тревоги, неуверенности и нестабильности, то мы их скорее найдем в существующей отчужденности между множеством государств, с одной стороны, и народом в 160 миллионов, расположенным на двух материках, с другой. Достаточно вспомнить при этом о событиях, происходящих ныне в бассейне Тихого океана. Три из крупнейших тихоокеанских стран, а именно: СССР, Китай и США, не имеют между собой отношений. Мне кажется, что не требуется много воображения и политической прозорливости, чтобы понять, в какой мере это обстоятельство содействовало нынешним дальневосточным событиям, если прямо не вызвало их, чтобы понять, что если бы этого обстоятельства не было, то либо печальные события не произошли бы вовсе, либо протекали совсем иначе»[427].

Герберт фон Дирксен. (Из открытых источников)
В другом выступлении дипломат обратился к немецким журналистам, избрав поводом десятилетие Рапалльских соглашений – это было 16 апреля 1932 года. Выступая перед ними, он сказал: «Как Советский Союз, так и Германия находились тогда в особо изолированном положении и под чувствительным давлением со всех сторон. Могло казаться, что каждое из этих двух государств могло быть тогда вовлечено в общий враждебный фронт против другого, но они предпочли дружески протянуть друг другу руки и заявить о своем желании забыть недавнее тяжелое прошлое, зачеркнуть все взаимные претензии и положить начало новым, действительно мирным и нормальным отношениям и международному сотрудничеству. <…> Работа конференции по разоружению значительно выиграла бы, если бы делегации инспирировались такими идеями, которые были положены десять лет тому назад в основу Рапалльского договора. Вот почему я считаю, что Рапалльский договор имеет не только значение двустороннего документа, но и международного акта, который должен служить уроком и образцом, достойным подражания»[428].
Литвинов, как известно, не был большим сторонником союза с Германией, поэтому немецкие газеты обвиняли его в неискренности. Позже к ним присоединился и бывший германский посол в Москве Герберт фон Дирксен, утверждавший в мемуарах, что нарком, враждебно настроенный в отношении Германии, одобрял Рапалльскую систему только на словах: «Литвинов не был заядлым сторонником политики Рапалло, но всего лишь вынужденно следовал ей по долгу службы. <…> В целом, однако, он оставался лояльным к истинной вере до тех пор, пока приход национал-социалистов к власти не предоставил ему приятного предлога стать одним из первых, покинувших идущий ко дну корабль политики Рапалло»[429].
В конце года Литвинов, вернувшись в Москву, обнаружил, что положение в стране остается сложным. Даже в столице начались перебои с продуктами, а во многих регионах, по слухам, свирепствовал настоящий голод. Крестьян загнали в колхозы, отобрав «лишнюю» собственность, а сопротивляющихся эшелонами вывезли в тайгу. «Правые» были разгромлены, власть отныне безоговорочно принадлежала Сталину, но пропаганда еще яростнее призывала бороться с врагами и шпионами. У себя дома нарком обнаружил нового человека – девочку-подростка, которая жила в том же доме на Хоромном, но дни напролет проводила у Литвиновых. Зинаида Витольдовна Буяновская (1915–2007) была дочкой польского эмигранта, служившего когда-то с Литвиновым в Московском народном банке, и детство провела в Англии. Айви привлекло это обстоятельство, а также то, что девочка любила английские книги. Ее собственные дети уже уходили из-под материнского влияния, и она привязалась к ласковой внимательной Зине. Ее отец работал на Севере, и незадолго до Зининого совершеннолетия Айви уговорила мужа согласиться на усыновление девочки, а ее – взять фамилию Литвинова.
В конце жизни Буяновская рассказала А. Терехову о семье наркома (с поправками как на ее память, так и на фантазию писателя): «Они совсем разные люди… Папа любил танцевать. На всех приемах! И со мной даже. Привозил из-за границы много пластинок. Танцы – это движение, движение, мы по два часа гуляли и летом, и зимой, я на лыжи его поставила, хоть немножко, но ходил и редко падал. Решительный, твердый очень человек. В десять утра как штык выезжал на работу. В пять часов как штык ехал обедать в кремлевскую столовую и получал на ужин паек: французскую булку, икру – все нам доставалось…
Мама жила своей жизнью. С папой они дружили, но не имели ничего общего. Ей скучно было. Прихожу: она в постели. «Вставай, вставай, нельзя лежать!» – одевала ее в красивый узбекский халат, заставляла завтракать. Переводила с английского она много, но все равно скучала. Муж уехал на работу, дети ушли в школы – что делать? Дружила только с американцами, тогда много приезжало советских американцев. А папа это не одобрял: «Пойми, я не могу к себе в дом приглашать иностранцев!» Хозяйством не занималась. Мне кажется, за всю жизнь даже чая не поставила на плиту. Все делала женщина Афанасьева, что жила при кухне. Все вместе встречались только за ужином. Так всю жизнь и прожили»[430].

Семья Литвиновых за чаем. 1931 г. (Из семейного архива М. Слоним-Филлимор)
О Зине тому же Терехову рассказывала и Татьяна Литвинова: «Мы научили ее мату, и она стала своим человеком. Миша, конечно, с ходу влюбился в нее и страшно издевался: проведет черту во дворе – не смей переступать! Дрались они жутко. Папа чурался ее первое время, но потом вместе с мамой начал жалеть: бедная девочка! С такой внешностью рано выскочит замуж! Вечно все к ней пристают! С матерью тяжелые отношения… И Зина начала постоянно торчать у нас, мама предложила ее удочерить и попросила меня пустить в свою комнату»[431]. История имела продолжение, к которому мы еще вернемся.
Несмотря на соседство сотрудников НКИД (а может быть, именно из-за этого) Литвиновы тяготились жизнью в Хоромном и скоро начали думать о переезде. Возможно, повлияла партийная чистка, которую прошел Максим Максимович, – было нелегко жить рядом с теми, кто писал на него доносы. Была и еще одна причина: наркому полагалась госохрана, а в общем доме, среди жильцов, размещаться ей было негде. Но переезд семьи состоится только два года спустя, после важных событий и в их жизни, и во внешней политике СССР.
К концу 1932 года после подписания пактов с Францией и Польшей международное положение Советского Союза укрепилось. Французский дипломат Робер Кулондр, ставший позже послом в Москве, писал тогда, что «Литвинов смог провести свою политику, и она отвечает взаимным интересам СССР и Франции». Но добавил, что у него было еще много противников, «защищающих исключительно немецкую ориентацию», против которой он боролся «с упорством и не без успеха»[432]. Японская агрессия на Дальнем Востоке на время остановилась, здесь наращивалась советская военная группировка под командованием Блюхера, и японцы не проявляли пока желания напасть.
Но эта успокоенность рухнула, когда 30 января 1933 года Гитлер был назначен новым рейхсканцлером Германии. Приход нацистов к власти стал следствием не только тяжелого экономического кризиса, но и раскола антифашистского движения, вызванного близорукой политикой советского руководства. С его подачи Коминтерн в конце 1920-х годов объявил социал-демократов «социал-фашистами», запрещая коммунистам сотрудничать с ними. Против этой позиции выступил опальный Троцкий, а вот Литвинов, верный своему невмешательству в теоретические споры, критиковал ее только исподволь, постоянно подчеркивая необходимость единства всех антифашистских сил. Только после победы нацистов Коминтерн на своем VII конгрессе летом 1935 года пересмотрел прежний провальный курс и выступил за создание единого фронта против фашизма.
Получив власть, Гитлер не заставил долго ждать осуществления своих радикальных обещаний. Уже через месяц произошла громкая провокация с поджогом Рейхстага, давшая повод ввести чрезвычайное положение, запретить левые партии и отправить их членов в концлагеря. Фюрер не скрывал, что собирается расширить «жизненное пространство» – прежде всего за счет СССР, населенного «расово неполноценными» народами. Своими первыми целями он объявил восстановление мощной армии и отказ от всяких переговоров о мире. Вместо мер по коллективной безопасности он предлагал подписывать договоры с отдельными странами – которые потом, как вскоре выяснилось, бестрепетно нарушал. Его противники, напротив, могли надеяться только на коллективные действия по отпору нацизму, возглавить которые могли только две страны континента – СССР и Франция, имевшие (в отличие от Англии) многочисленные и хорошо вооруженные армии.
В начале февраля Литвинов отправился на возобновившую работу конференцию в Женеве и 6-го выступил с большой речью. Отказавшись от критики французских предложений по разоружению, он выразил готовность обсуждать любую систему безопасности и любую схему сокращения вооружений. Но главное – принять советский проект декларации, дающей следующее определение страны-агрессора:
«Нападающей стороной в международном конфликте будет считаться государство, совершившее первым одно из следующих действий: а) которое объявило войну другому государству; б) вооруженные силы которого хотя бы и без объявления войны вторглись на территорию другого государства: в) сухопутные, морские или воздушные силы которого обстреляли территорию другого государства или сознательно атаковали его морские или воздушные суда; г) сухопутные, морские или воздушные силы которого были высажены или введены в пределы другого государства без разрешения правительства последнего»[433].
Далее он продолжал: «Никакие соображения политического, стратегического и экономического порядка, включая стремление к эксплуатации на территории атакуемого государства естественных богатств или к получению всякого рода иных выгод или привилегий, ни ссылка на значительные размеры вложенного капитала или на другие особые интересы в той или иной стране, ни отрицание за ней признаков ее государственной организации – не могут служить оправданием нападения»[434]. Правда, что делать с агрессорами, Литвинов не предложил, но указал на необходимость включения в будущий закон пункта о необходимости защиты подвергнувшихся нападению стран и их праве на самооборону.
В тот же день его посетил министр иностранных дел Франции Жозеф Поль-Бонкур, который поблагодарил наркома за «прекрасную» речь и заверил, что советско-французский пакт о ненападении будет немедленно отправлен на ратификацию. Сообщая об этом в Москву, Литвинов добавил: «Особенно рады нашему предложению малые нации» – имелись в виду Чехословакия и другие соседи Германии, которым нацистские планы угрожали в первую очередь. Для закрепления сотрудничества с Францией он в июле по пути из Лондона, где проходила Всемирная экономическая конференция, совершил визит в Париж и встретился с Поль-Бонкуром и премьером Эдуаром Даладье. Выступая перед журналистами, он был подчеркнуто оптимистичен: «Ни наши политические, ни наши экономические интересы не сталкиваются с интересами Франции ни в одном пункте земного шара, и нет поэтому, на наш взгляд, никаких препятствий к дальнейшему сближению как политическому, так и экономическому»[435]. Он также предложил Поль-Бонкуру подписать протокол о признание советского определения агрессора, но это ни к чему не обязывающее предложение было отвергнуто, что говорило о сохраняющемся недоверии французов к СССР.

Жозеф Поль-Бонкур. (Из открытых источников)

Эдуар Эррио. (Из открытых источников)
Тем не менее осторожное сближение продолжилось: в сентябре Москву посетил французский министр авиации Пьер Кот, неофициально сопровождаемый Э. Эррио – тот не занимал никаких постов, но оставался влиятельным политиком. Литвинов встретился с Эррио 19 сентября, о чем информировал временного поверенного в Париже Марселя Розенберга[436]: «Он говорил о своих впечатлениях и, конечно, заверял в своей готовности прилагать все усилия к дальнейшему развитию отношений. В свою очередь, я ему говорил о нашем твердом решении и желании идти на дальнейшее сближение с Францией и не скрыл от него, что со стороны последней мы замечаем некоторую сдержанность»[437]. На другой день произошла встреча с Котом – позже он стал горячим сторонником СССР, но уже тогда «абсолютно убедился в нашей мощи как настоящей, так и потенциальной». В документах не упоминается о том, что нарком тогда же предложил заключить между двумя странами «безусловный» союз, который предусматривал взаимную помощь в случае агрессии, но об этом пишут Поль-Бонкур и другие дипломаты.
Стремление обеих сторон к сближению росло по мере того, как Гитлер становился все более агрессивным. В октябре, беседуя с французским послом Шарлем Альфаном, Литвинов был «убежден в том, что Германия начнет войну в течение двух лет», хоть и добавил, что интересы нацистов больше направлены на восток, чем на Эльзас-Лотарингию[438]. 14 октября Германия вышла из Лиги Наций, после чего Поль-Бонкур почти в панике бросился к Довгалевскому и предложил «в обозримом времени» дополнить пакт о ненападении пунктом в взаимной помощи в случае войны. Литвинов 31 октября перед отъездом в США провел в Париже переговоры с министром иностранных дел Франции, и ему показалось, что разговор «имел более дружественный характер, чем когда-либо раньше». Поль-Бонкур спросил, настроен ли его собеседник продолжать переговоры о разоружении, но Литвинов ответил, что ввиду усиленного вооружения Германии и Японии это теряет всякий смысл.
Далее Поль-Бонкур поднял вопрос о пакте о взаимопомощи «в случае немецкого перевооружение и подготовки к войне», и Литвинов ответил, что Советский Союз должен «думать не только о Западе, но и о Востоке и что Франция должна быть заинтересована в том, чтобы у нас не было осложнений на Востоке»[439]. Французы, однако, отказались подержать СССР против Японии, но настаивали на том, что Москва должна вступить в Лигу Наций; пакт о взаимопомощи должен был бы действовать через механизм Лиги, чтобы иметь хоть какую-то надежду получить поддержку Польши и других стран. Литвинов сказал, что эти предложения слишком важны, чтобы рассматривать их без консультаций с Москвой, на чем переговоры завершились. Этот момент можно зафиксировать как изменение советской позиции в отношении Лиги – нацистская угроза была столь серьезной, что негативное отношение к этой организации быстро сменилось готовностью к вступлению в нее.
Отношения СССР с Германией между тем продолжали портиться. Литвинов 1 марта встретился в Женеве с новым министром иностранных дел Константином фон Нейратом, который «повторил обычные заверения в неизменности германо-советских отношений, независимо от состава правительства». Однако нарком указал на случаи ареста сотрудников советских учреждений и усиление пропаганды против Советского Союза, а также на предложение фон Па-пена о совместной борьбе с коммунизмом, сделанное французскому премьеру Эррио: «Фон Папен предлагал Эррио в качестве общей платформы борьбу с коммунизмом в Германии и на востоке Европы. Но с коммунизмом на востоке Европы нельзя бороться иначе, как борясь против нашего государства»[440].
К тому времени вера советского руководства в возможность сохранения прежнего сотрудничества с Германией значительно ослабла. Но других союзников на горизонте не просматривалось – Франция по-прежнему колебалась, а в отношениях с Англией возник новый кризис. 11 марта в Подмосковье были арестованы шестеро английских служащих электротехнической компании «Метро-Виккерс», обвиненных в шпионаже. Хотя обвинения, вероятно, были справедливыми (и подкрепленными признанием), посол Э. Ови устроил Литвинову настоящую истерику. В ответ нарком, которого посол в отчете Форин-офису назвал «добродушным хамом», сказал: «Чем спокойнее английское правительство отнесется к делу, тем лучше для арестованных и для наших отношений»[441]. Тем не менее он рекомендовал Политбюро не обострять конфликт, и к его аргументам прислушались. На суде 18 апреля британцы получили небольшие сроки и уже летом были отправлены на родину. В этих условиях ни договоренности с европейскими странами, ни вступление в Лигу Наций не выглядели надежным средством противодействия нацизму. Перспективнее казалось то, к чему давно стремился Литвинов, – установление отношений с США, которого теперь, впервые за многие годы, хотели не только в Москве, но и в Вашингтоне.
Советско-американские отношения получили новый импульс еще до визита Литвинова. Экономический кризис в США совпал с бурным ростом советской промышленности, и в СССР устремились из-за океана многие инженеры, рабочие и даже фермеры. Этому способствовало созданное в 1924 года акционерное общество «Амторг», выполнявшее функции полпредства, торгпредства, а также «конторы» советской разведки вместе с Коминтерном. Всего в конце 1920-х – начале 30-х годов в Советский Союз приехало до 70 тысяч граждан США, многие – по идейным мотивам. Быстро росли поставки американской техники и оборудования для нужд индустриализации, Штаты посещали журналисты и деятели культуры от Есенина до Эйзенштейна. Не хватало только нормальных дипломатических отношений, которые в Вашингтоне долго отказывались устанавливать, ссылаясь на отсутствие в СССР демократии, а также на коммунистическую пропаганду, подрывающую основы американского общества.
В январе 1933 года президентом стал Франклин Делано Рузвельт – самый скованный в движениях и свободный в действиях хозяин Белого дома. Неудачи прежней администрации Гувера в борьбе с кризисом заставили законодателей поддержать решительные меры Рузвельта, одной из которых должно было стать налаживание отношений с Москвой. Америка нуждалась не только в советских рынках, но и в союзнике против набиравшей силу Японии – да и гитлеровская Германия вызывала все большую тревогу. Еще до инаугурации президента в страну по предложению Литвинова был послан корреспондент «Известий» Павел Лапинский, работавший когда-то в НКИД. Он сумел наладить контакты с видными бизнесменами, политиками и даже с супругой Рузвельта Элеонорой, сообщив им, что в Москве в любой момент готовы к налаживанию отношений. То же внушал американцам неофициальный представитель Наркоминдела в США Борис Сквирский[442]. В июне, когда Литвинов был в Лондоне на конференции, его навестили американские представители Р. Молли и знакомый ему с 1919 года У. Буллит, сообщившие, что Рузвельт готов к переговорам. В конце сентября вопрос был поставлен на голосование в Конгрессе, где подавляющее большинство высказалось «за».
10 октября Рузвельт направил «всесоюзному старосте» Калинину послание, в котором говорилось: «С начала вступления моего в администрацию я считал желательным сделать попытку покончить с теперешними ненормальными отношениями между 125-миллион-ным населением Соединенных Штатов и 160-миллионным населением России. Достойно большого сожаления, что эти два великих народа, между которыми существовала свыше столетия выгодная для обеих сторон и счастливая традиция дружбы, находятся теперь без практического метода прямого сношения друг с другом. Трудности, создавшие это ненормальное положение, серьезны, но, по моему мнению, не неразрешимы, а трудности между двумя великими народами могут быть устранены только откровенными, дружественными разговорами. Если Вы такого же мнения, я был бы рад принять любых представителей, указанных Вами, для обсуждения со мной всех вопросов, существующих между обеими странами»[443].

Копия телеграммы М. Калинина Ф. Рузвельту об отправке Литвинова в США для установления дипломатических отношений. 17 октября 1933 г. (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 166. Д. 507. Л. 11)
В тот же день Калинин ответил не менее любезным посланием, в котором сообщалось о готовности прислать представителя для переговоров. Хотя кандидатура Литвинова напрашивалась сама собой, Молотов и Каганович, очевидно, предлагали другую кандидатуру, поскольку Сталин в телеграмме им 13 октября (он в то время отдыхал в Гаграх) был вынужден настаивать: «Лучше будет послать Литвинова». Однако нарком уже успел обидеться и отправил вождю телеграмму: «Мое личное участие в переговорах может быть истолковано как наша чрезмерная заинтересованность и готовность на большие уступки… При этих обстоятельствах считал бы более правильным послать не меня, а Сокольникова»[444]. В ответной телеграмме Сталин повторил: «Настаиваем на посылке Литвинова. Действуйте смелее и без задержек, так как сейчас обстановка благоприятна»[445].

Телеграмма Литвинова Сталину о предстоящих переговорах в США. 16 октября 1933 г. (РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Д. 48. Л. 11)
Началась подготовка к отъезду. Среди прочего Литвинов не забыл про подарок президенту, заядлому филателисту, – это был альбом со всеми марками, отпечатанными в России за годы Советской власти. С наркомом отправились двое из его «плеяды» – Уманский и генеральный секретарь НКИД Иван Дивильковский[446], от них требовались подготовка документов и освещение визита в СМИ.
Из Москвы 27 октября выехали в Варшаву, а оттуда в Берлин, где Литвинову предстояло неприятное дело. Накануне нацисты разгромили советский корпункт и арестовали журналистов Л. Кайта и И. Беспалова, которые направлялись в Лейпциг на процесс над Георгием Димитровым и другими коммунистами, обвиненными в поджоге Рейхстага. Снова встретившись с Нейратом, Литвинов предупредил о суровых мерах, ждущих Германию, если журналистов немедленно не отпустят. Немцы все еще нуждались в советском сырье, поэтому арестованных освободили. Это было формальной целью визита, но Политбюро перед отъездом Литвинова, 25 октября, выдало ему любопытную директиву: «Не отказываться от беседы с Нейратом или, если пожелает Гитлер, то и с ним. В случае, если немцы будут предлагать подписать протокол о том, что все конфликты улажены, то идти на это можно при условии, что они в той или иной извиняющейся форме выразят сожаление по поводу ряда неправильных действий германских властей»[447]. Однако извиняться немцы не хотели, да Литвинов в это и не верил и не стал затягивать общение с ними.
В Париже его 31 октября ждали краткие, но важные переговоры с Ж. Поль-Бонкуром – тот предложил обсудить возможность заключения между Францией и СССР пакта о взаимопомощи против Германии, включающего меры по военно-техническому сотрудничеству. Это предложение, содержащее первые контуры будущего Восточного пакта, заинтересовало наркома, и он телеграммой сообщил о нем в Политбюро, добавив: «Разговор носил более дружественный характер, чем когда-либо раньше»[448]. При этом он упомянул и осторожность французского министра, которого он пытался склонить к осуждению действий не только Германии, но и Японии. Результата это не имело – Поль-Бонкур согласился только обдумать дальнейшие шаги по сближению и способствовать принятию СССР в Лигу Наций.
После встречи с министром трое дипломатов в тот же день отправились в Гавр и вечером сели на громадный лайнер «Беренгария». Путешествие заняло семь дней, и впервые за долгое время Литвинов все это время не работал – сидел на палубе в шезлонге и глядел на океан. Когда-то он мечтал о путешествиях и до сих пор любил разглядывать с сыном атлас и представлять все эти далекие страны. В Америке он никогда не был, но перед поездкой изучил и ее карту, и сведения о государственном устройстве, экономике, культуре. Он знал, что лучшие американские журналисты, узнав о его визите, купили места на «Беренгарии» и отправились вместе с ним. Среди них был и его знакомый Уолтер Дюранти, но Литвинов даже ему отказался давать интервью, опасаясь, что его слова, искаженные «акулами пера», повлияют на исход переговоров. Но Дюранти поймал его на палубе и вручил отпечатанный тут же, на борту, пригласительный билет на пресс-конференцию – точнее, на ланч в честь советского дипломата. Тут уж отступать было некуда.


Черновик постановления Политбюро о целесообразности переговоров Литвинова с германскими представителями. 25 октября 1933 г. (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 166. Д. 507. Л. 68)
С журналистами Литвинов встретился 4 ноября в ресторане, где по такому случаю приготовили русские блюда. Едва дав наркому их отведать, его забросали вопросами, на которые он отвечал уклончиво. Вспоминали даже давнее бегство из Лукьяновской тюрьмы – правда ли, что он сидел там за убийство киевского генерал-губернатора? Он ответил, что никто из беглецов на генерала не покушался, это он грозился повесить их всех, если поймает, но не поймал… Журналисты лихорадочно застрочили в своих блокнотах, когда на вопрос, вступит ли СССР в Лигу Наций, нарком ответил: «Если СССР пригласят в эту всемирную организацию, то полагаю, что СССР примет это предложение»[449]. Прозвучал и вопрос о картинах Эрмитажа, которые Советский Союз продает, чтобы купить американские станки. Об этом Литвинов ничего не знал, но на всякий случай назвал «уткой» буржуазной прессы. Хотя картины и другие сокровища искусства действительно уплывали за океан так же, как в 1920-х золото из подвалов Гохрана. Лишь недавно выяснились масштабы продажи экспонатов Эрмитажа в США в 1929–1934 годах, посредниками в которой обычно выступали немецкие антиквары. Решение о продаже приняло Политбюро, причем наркома об этом никто не информировал.
Уже на рейде Нью-Йорка 7 ноября Литвинов сделал заявление для прессы: «Я вступаю сегодня на территорию великой Американской республики, сознавая выпавшую на мою долю честь первым принести привет американскому народу от народов Советского Союза в качестве их официального представителя, сознавая, что я в известном смысле пробиваю первую брешь в той искусственной преграде, которая в течение шестнадцати лет мешала нормальному общению между народами наших двух государств»[450]. Позже он вспоминал прибытие так: «Навстречу «Беренгарии» из Нью-Йорка вышел катер, битком набитый журналистами и фотографами. Он пристал к нашему пароходу, и вслед за этим я подвергся ожесточенной газетной «бомбардировке»: меня снимали, меня описывали, у меня требовали интервью и т. д. Это было утомительно и опасно, ибо всякое неловкое слово, сказанное мной, могло быть использовано враждебными элементами против СССР и затруднить ход предстоящих переговоров»[451].
Подробнее о приезде в США написал Дивильковский своей жене Елене Голубевой в письме от 13 ноября: «В Нью-Йорке атака журналистов и фотографов на Папашу еще на борту парохода произошла по всем правилам и традициям – нас (с Уманским) совершенно оттерли, и целый час творился несусветный тарарам. Происходило это еще у карантина, т. е. острова в устье залива Гудзона со скверными портовыми постройками. Утро было туманное, дождливое. Нью-Йорка оттуда мы не видели… Уже потом, когда нас везли на паровом катере, мы проехали мимо статуи Свободы (у меня есть с нее хорошие снимки), и затем на другом берегу залива мы видели небоскребы, но издали и в тумане особенного впечатления не получилось <…>
В Вашингтоне при приезде был опять большой тарарам: фотографы, встречающие и проезд города на машинах под конвоем полицейских мотоциклетов вместо кавалерии. А с тех пор идет работа, и мы города как следует не осмотрели. Ходили пешком только два раза… Живем мы у Сквирского в доме, он освободил для нас три комнаты: свою собственную, канцелярию и библиотеку, здесь же едим, здесь же и работаем. Выезжаем только «официально» – в министерство и т. д. Папаша весь день проводит на заседаниях, то в министерстве, то в Белом доме (у президента); в министерство я его обычно сопровождаю, а в Белом доме мы были все только на парадном завтраке, но об этом рассказать надо не в письме»[452].

Журналисты встречают Литвинова после прибытия в Нью-Йорк. 15 ноября 1933 г. (Из открытых источников)
Здесь тоже хватало врагов Советской власти, поэтому дом Сквирского плотно оцепила полиция, а на крыше даже установили пулемет. Потом, правда, меры безопасности ослабли, но дипломатов повсюду сопровождали двое агентов в штатском. Первая встреча с Рузвельтом состоялась в Белом доме 9 ноября, на ней присутствовали его жена Элеонора и госсекретарь Корделл Хэлл[453]. Обменявшись с президентом приветствиями, нарком вручил ему альбом с марками и довольно быстро откланялся – первая встреча была чисто протокольной. Настоящие переговоры начались на другой день, и по тому же протоколу вести их должен был именно Хэлл. Однако он относился к СССР не слишком дружелюбно, да и Литвинову не понравился: «Хэлл произвел на меня удручающее впечатление. У него не было никакой ясной линии, он ничего не решал сам и только вносил путаницу»[454].

Иван Дивильковский. (Из открытых источников)
Задолго до приезда Литвинова Госдепартамент подготовил для него рекомендации о требованиях, которые Москва должна выполнить для установления отношений, – уплатить долги, вернуть американским бизнесменам конфискованную собственность и прекратить коммунистическую пропаганду в США. Было ясно, что легко выполнить эти условия не удастся, поэтому Рузвельт взял переговоры в свои руки. Все две недели переговоров Литвинова попеременно привозили то в Госдеп, где велись ни к чему не обязывающие беседы с Хэллом, то в Белый дом на встречи с президентом, где госсекретарь обычно тоже присутствовал. На первой из таких встреч 10 ноября Хэлл зачитал список сумм, предоставленных США Временному правительству, но Литвинов тут же парировал это заявлением, что эти деньги использовались против большевиков: «Как можно заставить русский народ платить за пушки и ружья, из которых расстреливали русских?» Но вопрос о долгах остался открытым, к тому же президент поднял другие вопросы – о предоставлении свободы веры живущим в Союзе американцам и прекращении пропаганды.

Встреча Литвинова с госсекретарем США К. Хэллом. 10 ноября 1933 г. (Из открытых источников)
Вечером в телеграмме в Москву нарком сообщил, что, несмотря на доброжелательность президента, переговоры будут сложными и займут длительное время. Так и случилось – переговорами о возврате долгов занялся Буллит, советник Рузвельта и его главный эксперт по советским делам. Он указал, что как минимум две трети денег, предоставленных Керенскому, были использованы для борьбы с немцами и Советская власть должна за них заплатить. Тогда Литвинов, как и на Генуэзской конференции, выдвинул встречные претензии за ущерб, нанесенный России американскими интервентами. Упершись в тупик, Буллит пригрозил, что скоро Конгресс примет закон Джонсона, который запретит предоставление займов странам, не выполнившим обязательства перед правительством США. После этого Литвинов, получив предварительно санкцию Сталина, 15 ноября подписал с Рузвельтом «джентльменское соглашение», по которому СССР обязался выплатить Штатам 75 млн долларов после восстановления отношений и предоставления ему американских кредитов. Советский Союз также согласился отказаться от всех претензий к США, касающихся интервенции.

Франклин Рузвельт. (Из открытых источников)
С другими требованиями американцев разобраться было проще – вопрос о свободе вероисповедания Литвинов решил, зачитав соответствующую статью из советской Конституции (которая, надо сказать, никогда не выполнялась) и подписав документ, где американским дипломатам гарантировалась свобода вероисповедания. Тогда Хэлл потребовал предоставить американцам право приобретать помещения для религиозных надобностей, но нарком отказал, объяснив, что общественные здания в СССР не могут находиться в частной собственности. Президент с этим смирился – а права русских верующих, о которых вначале тоже шла речь, как оказалось, волновали его гораздо меньше.
Эти уступки были самыми радикальными из тех, что до тех пор делала Москва Западу. В ходе переговоров Литвинов как бы невзначай раскрыл причину этого: «Советы хотят заключения советско-американского пакта о ненападении на Тихом океане»[455]. Президент, однако, тактично обошел этот вопрос, пообещав только продолжить его рассмотрение. Таким образом, надежда наркома добиться от США поддержки в возможном конфликте с Японией не оправдалась, однако в других вопросах ему сопутствовал успех.
Дипломатические отношения между двумя странами были восстановлены 16 ноября – для этого хватило двух коротких писем с подписями президента и наркома. В письме Рузвельта говорилось:
«Уважаемый господин Литвинов,
Я крайне счастлив уведомить Вас, что в качестве результата наших переговоров Правительство Соединенных Штатов решило установить нормальные дипломатические отношения с Правительством Союза Советских Социалистических Республик и обменяться Послами. Я верю, что установленным ныне между нашими народами отношениям удастся навсегда остаться нормальными и дружественными и что нашим нациям отныне удастся сотрудничать для своей взаимной пользы и для ограждения всеобщего мира»[456].
В тот же день Литвинов с согласия Москвы подписал две ноты, в первой из которых обещал «воздерживаться и удерживать всех лиц, находящихся на правительственной службе, и все организации Правительства… от какого-либо явного или скрытого акта, могущего каким-либо образом нанести ущерб спокойствию, благосостоянию, порядку или безопасности Соединенных Штатов»[457]. Вторая нота обещала американским гражданам в СССР «беспрепятственного осуществления свободы совести и отправления религиозных культов». После этого президент и нарком еще долго обсуждали животрепещущие международные проблемы. Говорили, конечно, об угрозе войны, исходящей от нацистской Германии, но Рузвельт не рассматривал ее слишком серьезно, успокоительно заявив, что по опросам 92 % населения Земли желает мира и в таких условиях разжечь новую войну будет не так просто.
В один из последних дней переговоров Литвинову приготовили невиданный сюрприз – разговор по телефону с его семьей, находившейся в Москве. Для этого предупрежденные заранее Айви и Миша пришли на Центральный телеграф и в назначенный час взяли трубку. Вопросы и ответы были самыми обычными – как здоровье, делаешь ли уроки, передай привет Тане. Американцы, для которых разговор передали по радио, должны были услышать, что советскому комиссару не чужды обычные, близкие каждому семейные заботы. Предложив накануне объявления о дипломатическом признании СССР этот публичный сеанс связи, Рузвельт рассчитывал таким образом воздействовать на общественное мнение. Как только разговор закончился, наркому торжественно вручили ключи от старого здания посольства России на 16-й улице в Вашингтоне – до 1922 года там проживал посол Временного правительства Борис Бахметев, а после здание стояло заброшенным. Литвинов попросил Сквирского найти лучшего американского архитектора и поручить ему перестройку здания для новых хозяев. Этот изящный особняк в стиле ар-нуво служил посольством до 1994 года, а потом стал резиденцией посла России.

Письмо супруги президента Элеоноры Рузвельт Литвинову с благодарностью за подарок – корзину алых роз. (РГАСПИ. Ф. 359. Оп. 1. Д. 13. Л. 72)
Полпредом в США был срочно назначен Александр Трояновский, прибывший в Вашингтон 8 января[458]. Американским послом в Москве назначили Буллита, который перед окончанием переговоров сказал, что хотел бы построить на самом высоком месте Москвы здание американского посольства в виде точной копии особняка Томаса Джефферсона – автора Декларации независимости. Литвинов дипломатично не высказал отношения к этой идее, ограничившись обещанием радушной встречи в Москве.
Покушений на советского дипломата так и не случилось – напротив, он стал самой популярной персоной в Вашингтоне. У выхода из дома Сквирского его ежедневно ждали толпы людей – одни хотели сфотографироваться с ним или получить автограф, другие – передать привет русским рабочим, третьи – заинтересовать гостя бизнес-проектами или научными изобретениями. Не говоря о журналистах, которые даже пытались влезть в дом с черного хода, но были отогнаны бдительными полицейскими.

Литвинов на обложке журнала «Тайм». Ноябрь 1933 г.
Завершив дела, 23 ноября нарком тепло распрощался с Рузвельтом, который подарил ему портативный радиоприемник – редкость не только в Советском Союзе, но и в США. После этого советские дипломаты отправились в Нью-Йорк, который так и не успели посмотреть. Побывав в Эмпайр-Стейт-Билдинг, Литвинов ехидно спросил Дивильковского: «Интересно, если в Америке произойдет революция и в это здание назначат управдома, на следующий день будет здесь работать канализация? Или тем, кто находится на 102-м этаже, придется бегать вниз?»[459] Похоже, критичность к недостаткам советской жизни у него, как и у многих наших путешественников, за границей обострялась.
На вечер 24 ноября был назначен грандиозный банкет, который устроила в честь советского гостя Американо-русская торговая палата. Туда пригласили всех «звезд» политики и бизнеса, в огромном зале недавно построенного отеля «Уолдорф-Астория» собралось до 1600 человек. Литвинов, говоря без бумажки (он знал, что в Штатах это особенно ценят), с обычным юмором поведал им о встрече с Рузвельтом: «Я думаю, что мы оба, чувствуя приближение момента, когда будут приняты взаимные обязательства, пытались использовать остающийся период свободы, чтобы повести между собой немного пропаганды. Президент обратился ко мне со своего рода религиозной пропагандой. Хотя нам едва ли удалось убедить друг друга, мне понравились методы президента при обсуждении вопросов. Я никогда не сомневался в результатах. С тех пор как президент охарактеризовал отсутствие взаимоотношений как ненормальное положение, я был уверен, что он сделает все от него зависящее, чтобы устранить эту ненормальность»[460].

Первый советский полпред в США Александр Трояновский. (Биб-ка Конгресса)
Далее он перешел к обстановке в Европе, которую многие из слушателей представляли плохо: «Потрясения, вызванные мировой войной в политическом, экономическом и социальном строе капиталистического мира, не прекратились, а продолжают расширять свое разрушительное действие… Подготовка к новым войнам ведется совершенно открыто. Не только возобновилась и усилилась враждебная гонка вооружений, но – и это, быть может, еще более серьезно – подрастающее поколение воспитывается на идеализации войны. Характерным для такого милитаристского воспитания является провозглашение средневековых лженаучных теорий о превосходстве одних народов над другими и права некоторых народов господствовать над другими и даже истреблять их»[461].
Здесь он говорил откровеннее, чем в Европе, дав волю накопившемуся раздражению: «Женева – мертвец, и если не составлен акт о смерти, то лишь потому, что врачи боятся выслушать сердце, переставшее биться. Сейчас вопрос заключается не в том, принимают ли все страны британские, французские или другие методы разоружения. Поставьте на Женевской конференции два простых вопроса, согласны ли они на какое-либо серьезное сокращение вооружений и готовы ли они допустить какой-либо контроль. Со стороны по крайней мере одной большой воинственной страны вы услышите отрицательный ответ на оба вопроса с неизбежной ссылкой на «специальные условия»? Такой ответ прозвучал бы, как погребальный колокол над конференцией»[462].
Дежурные улыбки гостей исчезли, когда он обрисовал ближайшие перспективы – рост напряженности, всеобщее вооружение и, наконец, война. Американцам, только начавшим выбираться из кризиса, не хотелось в это верить, но Литвинову хлопали. Особенно когда он говорил о перспективах развития Советского Союза и о выгоде, которую может принести Америке сотрудничество с ним.
Следующим утром Литвинов и Дивильковский (заболевшего гриппом Уманского оставили в Вашингтоне) поднялись на борт быстроходного итальянского лайнера «Конте ди Савойя». Собралась толпа, и дипломату пришлось снова говорить речь, на этот раз короткую. Нью-йоркская газета «Сан» писала: «Из-за общего волнения, связанного с отъездом Литвинова, толпа оттеснила министра почт Джеймса Фарли и всех официальных лиц. Их все забыли, кроме группы полицейских… Когда пароход оторвался от причала, все еще раздавались шумные приветствия»[463].
В долгом плавании Дивильковский снова написал жене: «Из Нью-Йорка послал Вам только пару открыток, написанных наспех. Всего провели там две ночи и один день. Ночи спали, вечерами – первый день осматривали новую рокфеллеровскую Радио-Сити – это большой комбинат небоскребов, радиостудий и кино: видели там самый большой кинотеатр в мире, на 6000 зрителей, полным-полнехонький. Водили нас по нему и вдоль и поперек, затем смотрели хронику с нами самими, но главный фильм видели только кусок: шли «Маленькие женщины» по Алькотту – наверное, в детстве Вы читали это. Во второй вечер был в новой гостинице «Вальдорф-Астория» (65 этажей) грандиозный обед в честь Папаши – 1600 присутствующих. Играли американский гимн и «Интернационал». Папаша сказал очень хорошую речь <…>
Днем (наш единственный день в Нью-Йорке) ездили смотреть город. Папаша успел осмотреть очень много, а я был только на сеансе телевидения, затем лазил на верхушку «Эмпайр стейт билдинга» (102 этажа), выше Эйфелевой башни – послал Вам оттуда открытку, был туман, и с этой высоты ничего не было видно. Затем мы со Сквирским отправились покупать мне чемодан, а затем «за покупками», кончились «покупки», конечно, ничем, за отсутствием основного – денег. <…> На следующее утро, в субботу, мы еще объехали на машине некоторые районы в центре города (в общей сложности, конечно, я не видел и сотой доли Нью-Йорка), заехали в Амторг, где был летучий митинг, и с представителями МИДа отправились на пароход. Там была опять толпа людей, журналисты, кинематографщики, вопли, аплодисменты, суетня, но все кончилось очень быстро. Надо сказать правду – вся эта поездка была для Папаши (т. е. для СССР) сплошным триумфальным шествием. <…>
Теперь плывем уже пятые сутки. Завтра, в четверг, отправлю это письмо из Гибралтара, а в субботу в 12 часов дня (2-го декабря) будем в Неаполе и в тот же вечер в Риме. Надеюсь в Риме найти письма от Вас. В Берлине мы, возможно, будем 7-го и 8-го, в Москве – 10-го»[464].
Итальянский лайнер был выбран специально – Литвинова пригласил на переговоры Муссолини. Пользуясь этим, нарком прокатился по любимой им Италии, осмотрел развалины Помпеи, побывал в Сорренто. Встреча с дуче состоялась в римском палаццо Венеция, и тем же вечером нарком сообщил о ее результатах в Москву. Пытаясь использовать Муссолини как канал связи с Гитлером, он сообщил: «С Германией мы желаем иметь наилучшие отношения, но мы не игнорируем <…> выступления Розенберга и суждения Гитлера в его книге об экспансии на Востоке. Союзу Франции с Германией, направленному против нас, мы стараемся помешать, сближаясь с Францией. Думаю, что такой союз вряд ли будет приятен и Италии. Муссолини со мной согласился, напомнив, что он предупреждал Гитлера, что порча отношений с нами будет самой тяжелой его ошибкой»[465].
В тот период дуче еще не пришел к союзу с фюрером – в частности, он был против захвата Германией Австрии (аншлюса), к которому готовился Гитлер. В беседе он сказал Литвинову, что «идеология Гитлера имеет мало общего с идеологией фашизма», и выразил желание продолжать сотрудничество с Москвой: «Мы констатировали наличие множества точек соприкосновения». Конечно, нарком понимал, что Муссолини пытается усыпить его бдительность, продолжая одновременно переговоры с нацистами. И не только: тогда же рассматривалась возможность «пакта четырех» между Англией, Францией, Германией и Италией, неизбежно направленного против СССР.
Обстановка была непростой, но пока что Литвинова больше интересовали отклики на его визит в США. В пути от Рима до Москвы он внимательно просматривал прессу, особенно американскую. Консервативные газеты осуждали восстановление отношений, обвиняя Рузвельта в том, что Литвинов обвел его вокруг пальца. Трезвее был его знакомец У. Дюранти, написавший в «Нью-Йорк таймс», что достигнутые соглашения являются взаимовыгодным результатом торга. «Нельзя забывать, – писал Дюранти, – что в жилах Франклина Рузвельта течет кровь голландских купцов и коммерсантов Новой Англии, а Максим Литвинов принадлежит к национальности, стяжавшей себе славу на коммерческой арене… Подводя итоги, я сказал бы, что Максим Литвинов возвращается домой с очень жирной рождественской индюшкой»[466]. Успех переговоров признавали и газеты других стран, включая нацистскую Германию – «Франкфуртер цайтунг» писала, что «Советский Союз прорвал последнюю линию окружавшей его блокады».

Встреча Литвинова и Муссолини 5 декабря 1933 г. (Из открытых источников)
Литвинов возвратился в Москву 9 декабря. Его приветствовали как победителя. Торжественную встречу устроили прямо на перроне Белорусского вокзала – там собрались сотрудники Наркоминдела, дипломаты, журналисты. В первый же день открывшейся сессии ЦИК СССР, 29 декабря, на ней предоставили слово наркому по иностранным делам. В этой речи, одной из самых важных за всю его карьеру, он обрисовал значение восстановления отношений с США:

Письмо Ф. Рузвельта Литвинову с благодарностью за подаренный альбом советских марок. (РГАСПИ. Ф. 359. Лп. 1. Д. 13. Л. 68)
«В течение пятнадцати лет эта республика, единственная из крупных держав, упорно отказывалась не только признать формальные отношения с Советским Союзом, но и признать его существование. <…> Наблюдая, как ее соратники по этой борьбе – другие капиталистические государства – один за другим покидали фронт, Америка как будто говорила им: я вас понимаю, вы слабы, вы расшатаны, вы несете большие жертвы и должны поэтому борьбу покинуть, но я достаточно сильна, чтобы одна продолжать борьбу за вас всех. Пятнадцать лет она стойко держалась на своей позиции, но в конце концов теперь борьбу прекратила. Вот почему, товарищи, в моем обмене с президентом Рузвельтом письмами от 16 ноября должно видеть не просто еще одно признание нас великой державой, но падение последней позиции, последнего форта в наступлении на нас капиталистического мира»[467].

Карикатура Б. Ефимова в журнале «Крокодил». 1932 г.
Но Литвинов не был бы Литвиновым, если бы говорил только приятные вещи. Немалую часть речи он посвятил угрозе войны, исходящей от Германии и Японии. Рассказал о твердом убеждении Гитлера, что его страна «не только должна отвоевать все территории, отошедшие от Германии по Версальскому договору, не только завоевать земли, где вообще имеется немецкое меньшинство, но и огнем и мечом проложить себе путь для экспансии на Восток, не останавливаясь перед границами Советского Союза и порабощая народы Союза»[468]. При этом он по-прежнему выражал желание поддерживать с Германией хорошие отношения, но предупреждал, что шансов на это немного. То же было сказано о Японии, которую Литвинов назвал «самой темной тучей на международном политическом горизонте». При этом он утверждал, что она не решится напасть на СССР, поскольку «морально Япония стоит совершенно изолированной во всем мире. Ее действия как против Китая, так и возможные действия против нас осуждаются всем цивилизованным миром»[469]. Ссылка на «цивилизованный мир» была довольно неожиданной, поскольку дальше, говоря о провале конференции по разоружению, оратор вновь обвинил этот самый мир в лицемерии и нежелании реально бороться с войной и агрессией.
Литвинову устроили овацию, довольны были и в Политбюро. После Нового года его вызвал к себе Сталин, подробно расспросивший о настроениях Рузвельта и других американских политиков, о возможностях развития отношений с США. В завершение он сказал, что просит наркома взять в пользование государственную дачу в Подмосковье, близ поселка Фирсановка. Тот с благодарностью согласился – дачный отдых, подзабытый после революции, снова входил в моду, и если дети летом уезжали в пионерский лагерь, то Литвинову и его жене свежего воздуха не хватало. В кругу близких он говорил: «Ермак за покорение Сибири был удостоен шубы с царского плеча. Меня же Сталин одарил Фирсановкой».
Фирсановка располагалась к северу от Москвы (сегодня она входит в состав города Химки), и дачники стали селиться там еще в начале века, после открытия одноименной станции. В 30-х годах поселок стал массово застраиваться дачами партийных работников, но зимних среди них было лишь несколько. Одну из них выделили Сталину – он намеревался отдыхать там с женой Надеждой, но после ее самоубийства охладел к дому и теперь решил подарить его наркому. Дача была деревянной, двухэтажной, с большой террасой, на которой можно было дышать хвойным воздухом. Как и на других госдачах, мебель была казенной, с особыми бирками, жильцам не разрешалось ничего перестраивать, огородничать и даже сажать цветы – для этого, если поступала просьба, вызывали садовника из Москвы. По соседству находились дачи видных советских деятелей, включая Буденного и Ворошилова, которые иногда заглядывали в гости. Дача стала для Литвинова вторым (а иногда и главным) домом до самой войны, когда жизнь и его семьи, и всей страны круто изменилась.