Вернувшись из Гааги, Литвинов зажил наконец спокойной и размеренной жизнью, какой не знал даже в Лондоне – тогда он был изгнанником на птичьих правах, а теперь первым заместителем министра иностранных дел крупнейшего в мире государства. Он занимал с семьей трехкомнатные апартаменты в особняке на Софийской набережной, который использовался как место приемов и мини-отель для высоких гостей. Одна из комнат была превращена в его кабинет, где он мог укрыться от детского гомона, но работать он предпочитал на Кузнецком Мосту, поражая сотрудников своей пунктуальностью.
Юрий Козловский[318], долго работавший с Литвиновым, вспоминал: «У Максима Максимовича было точное расписание работы. Он все делал вовремя. Утром разбирал шифровки, почту. В точно назначенное время принимал сотрудников и других посетителей. Вовремя завтракал, вовремя обедал. Литвинов считал, что человек, не могущий укладываться в рабочее время, – плохой организатор. Как-то, уже в более поздние годы, произошел такой случай. В приемную вошел Николай Николаевич Крестинский, первый заместитель наркома, и хотел пройти к Литвинову, но у самой двери взглянул на часы – было пять минут седьмого – и остановился: «Ах да, его уже нет». Литвинова действительно не было в кабинете. Рабочий день кончился, ничего срочного не было, и он, как всегда, уехал»[319].

Постановление Политбюро об утверждении коллегии НКИД. 26 июля 1923 г. (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 350. Л. 18)
Теперь он занимал в НКИД никем не оспоримое высокое положение, фактически руководя западным направлением внешней политики, которое после долгого застоя начало бурно развиваться. Восточное направление взял на себя Карахан, возглавивший после возвращения из Польши отдел Востока, но осенью 1923 года его услали полпредом в Китай. После этого Восток, которым убежденный «западник» Литвинов заниматься не хотел, стал привычно курировать Чичерин. Деятельность наркома по-прежнему вызывала насмешки его зама, отраженные в воспоминаниях: «Усвоив наше положение о поддержке восточных полуколониальных народов, он готов был простираться ниц перед ними и идти на любые уступки в сношениях с ними, что несомненно отразилось на невыгодном характере заключенных с ними договоров. Прослышав, что в международной жизни в некоторых странах кое-какую роль играют неофициальные дипломатические посредники, он склонен был принимать за эмиссара любого авантюриста и спекулянта, ссылавшегося на свои связи в правительственных сферах, принимать его и вести с ним интимные переговоры. Подобных аферистов, германских, французских, английских, американских, балканских и др. немало перебывало в его кабинете»[320].

Литвинов с Ф. Дзержинским на заседании ВСНХ. 1923 г. (Из открытых источников)
Признать истинность этих обвинений трудно – хотя Чичерин, быть может, и проявлял излишнюю доверчивость, объясняемую его дворянским благородством, «простирание ниц» перед гостями с Востока объяснялось не его причудами, а политикой партии, прежде всего Ленина, мечтавшего с помощью «пробуждения Азии» нанести удар по империализму с тыла. Не ограничившись поддержкой кемалистов в Турции, эта политика вылилась в спонсирование «народных революций» в Персии, Китае, Монголии, а также поддержку «братских» партий и организаций, продлившуюся до самого конца советской эпохи. Так что нарком вовсе не был инициатором поддержки «полуколониальных народов», хотя тяга к восточной экзотике у него имелась – он любил щеголять в восточных халатах с бухарским орденом на груди. Советских наград этот выдающийся дипломат так и не заслужил.
Впрочем, далее Литвинов признает: «С Чичериным установились у меня довольно сносные отношения. <…> Он предоставил мне неограниченную свободу действий и самостоятельность по сношениям с западными странами, а также в руководстве переговорами с Англией, Италией, Францией и другими странами о признании де-юре»[321]. Тем не менее он сетует, что за границей о Чичерине «составилось превратное мнение как о большом государственном муже и дипломате». Не жалеет эпитетов и в адрес других коллег по НКИД: Ганецкого, например, называет «человеком путаным и сумбурным», а Карахана прямо обвиняет в хищениях, за которые его будто бы собирались отдать под суд (никаких доказательств этого нет).

Литвинов на похоронах В. Воровского. 20 мая 1923 г. (Из открытых источников)
Друзей в наркомате у него было немного – например, Майский, которого он привлек к работе в НКИД, а в 1922 году сделал заведующим отделом печати. Дружеские отношения связывали его и с Воровским, который в мае 1923 года должен был – очевидно, тоже с его подачи – отправиться полпредом в Лондон на смену Красину. Однако этого не случилось – 10 мая в Лозанне, где его не пускали на возобновившуюся конференцию по турецкому вопросу, он был застрелен в ресторане бывшим белым офицером Морисом Конради. Убив Воровского, эмигранты еще и распустили слух, что в годы Гражданской войны он будто бы лично расстрелял всю семью Кон-ради, за которую тот и мстил, хотя партийный журналист вряд ли когда-то держал в руках оружие. Тело Воровского доставили в Москву и с почестями похоронили у Кремлевской стены; его гроб среди прочих работников Наркоминдела нес Литвинов, и многие видели слезы на его глазах – это был уникальный случай. Через год он же открыл довольно странный памятник покойному, который до сих пор можно видеть во дворе бывшего наркомата.
В канун убийства Воровского произошло другое тревожное событие – 8 мая британский министр иностранных дел Керзон направил Советскому правительству ноту, в которой обвинял его в нарушении торгового соглашения 1921 года, захвате британских рыболовецких судов, преследованиях советских граждан по политическим и религиозным мотивам и так далее. Главным обвинением стало продолжение антибританской пропаганды на Востоке, который Англия воспринимала как свою вотчину. Керзон требовал прекратить эту пропаганду, а также в десятидневный срок отозвать советских полпредов из Кабула и Тегерана, пригрозив в противном случае разорвать торговое соглашение. Ультиматум был использован в СССР как предлог для пропагандистской кампании против «мировой буржуазии», но дипломаты восприняли его как угрозу всем усилиям по налаживанию контактов с Западом. Оказалось, правда, что нота была личной инициативой лорда-антисоветчика – ни премьер Бонар-Лоу, ни сменивший его Стэнли Болдуин разрывать отношения не спешили. Советский Союз тоже пошел на уступки – 9 июня Красин передал Керзону ноту с обещанием «учесть пожелания» британской стороны, и инцидент сочли исчерпанным.

Сотрудники НКИД на открытии памятника В. Воровскому. 11 мая 1924 г. (Из открытых источников)
В тот период внимание советских лидеров было приковано к Германии, где продолжался острый социально-экономический кризис.

Карикатура «Большевики пишут ответ Керзону». (Журнал «Красный перец». 1923. № 6). Среди сидящих за столом справа изображен Литвинов
Когда правительство Веймарской республики из-за сильнейшей инфляции не смогло выплачивать Франции и Бельгии назначенные Версальским миром репарации, эти страны в начале 1923 года оккупировали Рурский промышленный регион – основу немецкой промышленности. Это еще больше подорвало немецкую экономику, среди миллионов безработных росло влияние как коммунистов, так и крайне правых – сторонников Адольфа Гитлера. В августе Политбюро ЦК РКП(б) решило воспользоваться ситуацией для организации в Германии революции, отправив туда Радека и Пятакова. Вооруженные коммунистические отряды – «красные сотни» – финансировались из Москвы через берлинского полпреда Крестинского. Однако в решающий момент лидеры коммунистов струсили, восстание произошло только в Гамбурге и было легко подавлено.
Использовать кризис попытались и гитлеровцы, устроившие в ноябре в Мюнхене «пивной путч», поддержанный частью генералитета, но его властям тоже удалось подавить. Угрозу фашизма в СССР заметили еще до этого, когда в конце предыдущего года Бенито Муссолини с его чернорубашечниками захватил власть в Италии. Однако именно Муссолини, чья диктатура вызывала на Западе острую критику, стал инициатором налаживания контактов с Москвой – 30 ноября он призвал к восстановлению «в полном объеме» дипломатических и торговых отношений. «Известия» оценили это как «первую брешь в объединенном фронте против Советской России»[322]. «Брешь» стала еще шире, когда 1 февраля 1924 года первое лейбористское правительство Англии во главе с Рамсеем Макдональдом объявило о признании СССР де-юре. Оно также внесло важный вклад в решение Рурского кризиса – в августе на международной конференции в Лондоне был принят «план Дауэса», смягчивший условия выплаты репараций Германией, после чего войска союзников были выведены из Рура, а экономика страны пошла на подъем.
Решение лейбористов открыло «полосу признаний» СССР – в течение года его признали Греция, Норвегия, Швеция, а после прихода к власти левосоциалистического правительства Эдуара Эррио к ним 28 октября присоединилась Франция. Без сомнения, Литвинов был доволен этим, но продолжал демонстрировать в отношении Запада жесткость. В февральском интервью «Правде» он утверждал, что теперь для других стран признание Советского Союза имеет большую важность, чем для него самого. Притом если они предложат такое признание, то не получат «никаких предварительных переговоров и уступок по каким-либо вопросам – признание должно быть безоговорочным»[323].
В мае случился новый кризис – на этот раз в отношениях с Германией, которую в Москве по-прежнему, несмотря на неудачу революции, считали главным европейским партнером. 3 мая 1924 года немецкий коммунист Йозеф Бозенгардт, скрываясь от полиции, укрылся в здании советского торгпредства, но полиция ворвалась туда следом за ним и устроила обыск. Полпред Крестинский немедленно закрыл торгпредство (что вело к прекращению всех торговых отношений между странами) и выразил решительный протест. К Германии решили применить санкции – 5 мая была прекращена продажа ей зерна и других продуктов, торговые сделки с немецкими фирмами приостановили, а советским пароходам запретили заходить в германские порты. Это грозило серьезным ущербом экономике, которая только-только начала выбираться из кризиса. В Берлине воцарилась паника, правительству грозила отставка.
На пике ажиотажа, 16 мая, Литвинов в интервью «Известиям» заявил: «Неожиданное и бессмысленное нападение берлинской полиции на торгпредство является не только формальным нарушением экстерриториальности и оскорблением Советского правительства, но и действием, лишающим наше торгпредство необходимых условий для спокойной работы. Экстерриториальность торгпредства вытекает из советско-германского соглашения 1921 года, которое Рапалльским договором не было отменено»[324]. И как обычно, оставил немецкой стороне мостик для налаживания контактов: «Общность экономических и политических интересов, которая вызвала к жизни Рапалльский договор, еще сохраняет и сохранит свою силу надолго. Я не допускаю ни на одну минуту мысли, чтобы германское правительство сознательно стремилось к изменению существующих между Советскими республиками и Германией отношений»[325].

Литвинов и Н. Крестинский. (Из открытых источников)
Через несколько дней германский посол граф Брокдорф-Ранцау[326] попросил приема в НКИД. Чичерин и Литвинов предъявили ему требования: германское правительство должно принести извинения, наказать виновных в инциденте, компенсировать ущерб и предоставить советскому торгпредству те же права экстерриториальности, которым пользуются дипломатические представительства. В Берлине долго думали, но руководство наркомата стояло на своем. 29 июля инцидент был урегулирован, все требования советской стороны выполнены.
Берлинский инцидент обсуждался и на XIII съезде партии, который проходил 21–31 мая в Москве – впервые без Ленина, скончавшегося в Горках 21 января. К отсутствию вождя в Кремле уже привыкли, но в обществе его смерть вызвала горе и растерянность. Литвинов тоже был опечален – он никогда не был близок к Ильичу, но искренне уважал его и всегда (в отличие от Красина или Чичерина) сохранял ему идейную верность. В своих воспоминаниях он писал об общении с ним в эмиграции: «Каждое выступление Ленина было для нас буквально праздником, означавшим победу над противниками. Естественно, преклонение перед ним возрастало от личного контакта и бесед с ним. Совершенно очаровывали его простота и скромность. Невольно напрашивалось к его выгоде сравнении с другим предметом нашего преклонения – напыщенным и высокомерным Плехановым». И далее: «Ленин отнюдь не представлял собою типа замкнутого, кабинетного ученого, человека не от мира сего… Он обладал чувством юмора, любил пошутить и посмеяться. Он охотно выполнял роль гостеприимного хозяина в своей скромной квартирке»[327]. Почему-то этот текст никогда не был опубликован – возможно, ему не хватало восторженности, но она была не в стиле нашего героя.
И. Эренбург подтверждает: «Литвинов с благоговением говорил о Ленине: «Такого не было и не будет». Он же приводит другую фразу дипломата: «Это был человек, который понимал не только претензии русского крестьянина, но и психологию Ллойд Джорджа или Вильсона…»[328] Сомневался ли он в правоте Ленина? Это точно делала его жена, написавшая много лет спустя: «Раньше я думала, что Ленин был своего рода святым. Теперь я думаю, что он был заблуждающимся святым, но все же он был человеком искренним и культурным – но что он мог сделать один?»[329] Утверждая, что разочарование Литвинова в политике большевиков началось еще при Ленине, она в то же время отмечает, что он был недоволен введением нэпа: «Ему казалось, что все продано»[330]. Это совпадало с ощущением многих правоверных коммунистов. Вероятно, тогда, в 1921 году, он еще оставался убежденным солдатом партии и только с течением лет начал критически относиться к ее политике.
Не исключено, правда, что его критика относилась не к идеям – их он, как уже говорилось, предпочитал не касаться, – а к партийным лидерам, которые, в отличие от Ленина, не выглядели для него непогрешимыми. По сообщению дочери Татьяны, он отрицательно относился к Троцкому, считая, что тот во главе партии был бы хуже Сталина[331]. Лев Давидович отвечал ему такой же неприязнью, говоря в уже упомянутом интервью Ч. Маламуту: «Литвинов не принимал участия во внутрипартийной борьбе, как по отсутствию идейных интересов, так и по осторожности. В воздвигнутой против меня травле он активной роли не играл, но неизменно шел с большинством, стараясь при этом компрометировать себя как можно меньше. К Сталину он относился с острой враждебностью, как к выскочке и пр. Сталин больше опирался на Чичерина и Карахана – противников Литвинова»[332].

Старейшие сотрудники НКИД в 1925 г. В первом ряду слева направо: Л. Красин, М. Литвинов, Г. Чичерин, Х. Раковский, А. Коллонтай, А. Шлихтер. (Из открытых источников)
Насчет «острой враждебности» Лев Давидович перегибает – Литвинов много раз (хотя в основном на публику) хвалебно отзывался о Сталине. Он мог ценить близкие ему сталинские качества – упорство, методичность, работоспособность, но видел в нем восточного деспота, а все восточное было ему чуждо. По словам того же Эренбурга, он говорил о Сталине: «Не знает Запада… Будь нашими противниками несколько шахов или шейхов, он бы их перехитрил…»[333] Однако признавал Сталина самым крупным политиком из всех, с кем он общался. Судя по записям последних лет, примером дипломата для него был Талейран, и он хотел бы играть при Сталине ту же роль, что Талейран при Наполеоне, – независимого и незаменимого дирижера внешней политики. Хотя его часто обвиняют во властолюбии, но на первые роли он, по-видимому, никогда не стремился – даже на роль наркома. Получив эту должность, он сказал жене, что чувствовал себя спокойнее на посту замнаркома, когда на него не смотрел весь мир.

Христиан Раковский в 1925 г. (Нац. биб-ка Франции)
О его разногласиях со Сталиным еще пойдет речь, а разногласия с Чичериным, как уже говорилось, носили не политический, а личный характер. В конце 1925 года они вместе выступили против Локарнских соглашений, заключенных европейскими державами с Германией 1 декабря. Эти договоренности предусматривали снятие со страны экономических ограничений, наложенных Версальским миром, ее вступление в Лигу Наций и закрепление ее западных границ (но не восточных). Соглашения сочли дипломатическим прорывом, подписавшие их министры иностранных дел Германии и Франции – Густав Штреземан и Аристид Бриан – получили Нобелевскую премию мира. Но в Москве были недовольны, справедливо считая, что непризнание восточных границ Германии является попыткой натравить ее на СССР. На XIV съезде партии (после которого она стала называться ВКП(б) Сталин 18 декабря заявил, что «Локарно чревато новой войной в Европе».
Переход Германии к более тесному сотрудничеству с Западом был отчасти ускорен новым кризисом в отношениях с СССР. В конце 1924 года были арестованы трое приехавших в Союз немецких студентов, ложно обвиненных в подготовке терактов. По всей видимости, их хотели обменять на коммунистического боевика Вальдемара Розе, действительно готовившего теракты в Германии и отданного за это под суд. Надуманность обвинений вызвала в германском обществе серьезное недовольство, и Чичерин 9 февраля попросил Политбюро освободить студентов во избежание «крупного международного скандала». Тем не менее 3 июля студентов судили и приговорили к смерти, объявив вдобавок их сообщником секретаря немецкого посольства Густава Хильгера. В ответ посол Брокдорф-Ранцау пригрозил Чичерину разрывом отношений. После переговоров студенты были помилованы, а позже их и других осужденных в СССР немцев обменяли на Розе и его товарищей.

Литвинов подписывает торговое соглашение с послом Германии У. фон Брокдорф-Ранцау. Октябрь 1925 г. (Из открытых источников)
Пока шли переговоры в Локарно, советские представители не раз пытались отговорить Германию от подписания соглашений. С этой целью Литвинов посещал Берлин в июне и сентябре 1925 года, но успеха не добился. При этом немцы, по-прежнему заинтересованные в тесных отношениях с Москвой, старались успокоить ее. Литвинов и Брокдорф-Ранцау подписали 12 октября в Москве торговый договор, заявив, что «дух Рапалло» остается основой отношений между двумя странами. Выступая после этого на заседании ЦИК, Литвинов заявил: «Если, как мы всегда подозревали, одной из целей Локарнского договора является формирование единого антисоветского фронта и изоляция нашего Союза, то мы должны признать, что подписанный сегодня договор действительно противоречит духу Локарно, и мы можем только радоваться тому, что нам в какой-то степени удалось лишить Локарно его антисоветского жала»[334].

Подписание договора о концессии с компанией «Лена-Голдфилдс». Ноябрь 1925 г. (Из открытых источников)
В те же годы ему пришлось принять участие в другой важной для страны деятельности – работе в Главном концессионном комитете, членом которого он стал в августе 1923 года вместе с Красиным, главным сторонником предоставления концессий иностранным компаниям. Главконцесском, первым руководителем которого был назначен Г. Пятаков, обладал монопольным правом на привлечение иностранных инвестиций в СССР. За пять лет, по данным Э. Саттона, западным компаниям было предоставлено 460 концессий, однако к концу десятилетия из них осталось всего 59[335]. Концессии немало сделали для развития советской промышленности, но руководство страны относилось к ним очень придирчиво, ставя желающим их получить всяческие препоны.
Литвинов работал в Главконцесскоме не очень активно, но принимал участие в решении самых важных вопросов – например, подготовке соглашения с британской золотодобывающей компанией «Лена-Голдфилдс», занятой до революции эксплуатацией Ленских золотых приисков. В феврале 1923 года председатель правления компании Герберт Гедалла направил Красину, тогда полпреду в Великобритании, письмо с просьбой о возобновлении концессии. К тому времени на бывших предприятиях «Лена-Голдфилдс» вместо тысячи довоенных тонн золота ежегодно добывалось менее трехсот. Указав на это, Красин высказался за то, чтобы отдать концессию англичанам. Члены Главконцесскома, включая Литвинова, поддержали это предложение, и в ноябре 1925 года концессионный договор с «Лена-Голдфилдс» был подписан. За три года компания обеспечила 30 % добытого в СССР золота (25 тонн), 80 % серебра и 50 % меди, свинца и цинка. В мае 1925 года новым главой Главконцесскома стал Троцкий, что было этапом на пути к его полному отстранению от власти. Не любивший его Литвинов фактически прекратил участие в работе комитета и в 1927 году покинул его.

Литвинов в 1924 г. (РГАСПИ. Ф. 124. Оп. 1. Д. 1132. Л. 12)
1926 год оказался для советской дипломатии довольно спокойным – главным событием стала всеобщая забастовка рабочих в Англии, которую правительство СССР поддержало, вызвав упреки британцев во вмешательстве в их внутренние дела. Зато следующий год оказался жарким, что снова было связано с Англией. 23 февраля Остин Чемберлен, министр иностранных дел в консервативном кабинете Болдуина, направил в Москву ноту протеста против «антибританской пропаганды». Не пояснив, что имеется в виду, министр угрожал в случае неподчинения разрывом торгового договора и даже дипломатических отношений. После этого в СССР развернулась очередная кампания против «мирового империализма», а в «Правде» 2 марта вышла статья с заголовком «Привет Кантону – вот наш ответ Чемберлену!».
Имелась в виду война базирующихся в южнокитайском Кантоне (Гуанчжоу) националистов из партии Гоминьдан в союзе с коммунистами против генералов в Пекине, поддерживаемых Западом. Советский Союз уже несколько лет помогал «революционным силам» оружием, деньгами и военными советниками, которых возглавлял герой Гражданской войны Василий Блюхер. В апреле союзники взяли Нанкин и создали там Национальное правительство во главе с лидером Гоминьдана Чан Кайши. Однако сразу после этого Чан, призвав на помощь китайскую мафию, устроил массовую резню коммунистов и объявил их партию вне закона, что сразу заслужило одобрение западных держав. Советские лидеры, для которых случившееся стало полной неожиданностью, попытались организовать восстания против новой власти. Самое крупное произошло в декабре в Кантоне, но было подавлено; среди тысяч жертв были и сотрудники советского консульства во главе с вице-консулом Абрамом Хассисом. Отношения с пекинским правительством оказались разорваны еще раньше, после того как 6 апреля в полпредство ворвалась полиция и изъяла документы о советской революционной деятельности, вскоре опубликованные. 5 мая Литвинов собрал в НКИД иностранных журналистов и объявил документы подделкой.
Он по-прежнему мало интересовался восточными делами, о чем писал немецкий дипломат Густав Хильгер: «У Литвинова было скудное понимание того жгучего интереса, с которым Чичерин занимался политическими проблемами Ближнего и Среднего Востока. Политическое внимание Литвинова было сосредоточено на Западе, который он знал по долгим годам своей эмиграции и с чьими проблемами был знаком. И в то время, когда Чичерин утверждал, что в Китае политика Кремля должна состоять в продолжении и углублении революции, Литвинов отстаивал осторожный подход и заявлял, что советское правительство должно разыгрывать китайскую карту только с целью оказания давления на Англию для достижения с ней взаимопонимания. Мне говорили, что на совещании по этой проблеме Чичерин с огромным возбуждением обвинял Литвинова в том, что тот хочет продать Китай с потрохами, на что Литвинов хладнокровно и высокомерно ответил грубым замечанием типа «лучше сегодня продать Китай, чем завтра просрать»[336].
Пекинский инцидент повторился, как по нотам, в Лондоне, где 12 мая полиция провела обыск в здании, которое делили советское полпредство и кооперативная организация «Аркос». Предлогом стал поиск секретного документа, пропавшего из военного министерства, – его не нашли, но предъявили прессе бумаги, якобы свидетельствующие о «подрывной деятельности» дипломатов. 17 мая Литвинов выразил официальный протест, но это не повлияло на решение парламента разорвать дипломатические отношения с Москвой, принятое 25 мая. На другой день Литвинов выступил с критикой этого решения, обвинив британские власти в подделке документов и организации враждебной кампании против СССР во всем мире. Напомнил он и про фальшивое «письмо Зиновьева» с призывом к организации беспорядков в Англии, так же «случайно» найденное в 1924 года и ставшее причиной падения кабинета лейбористов.
Несмотря на эти события, Литвинов продолжал надеяться на налаживание отношений с Англией, что в очередной раз обострило его разногласия с Чичериным. Наркома считали «германофилом», поскольку он после Рапалло неизменно делал ставку на Германию как стратегического партнера, считая отношения с другими странами Европы второстепенными. К тому же неудача Генуэзской и Гаагской конференций сделала его стойким противником многосторонних переговоров, на которых СССР стабильно оказывался в одиночестве перед коалицией западных стран. Впрочем, такой позиции долгое время придерживался и Литвинов, да и советские лидеры после смерти Ленина считали участие в международных конференциях бесполезным. Враждебным было и их отношение к Лиге Наций, которая воспринималась исключительно как «орудие империалистического грабежа». Вместо нее Чичерин предлагал создать «Лигу народов», где угнетенные народы должны были быть представлены наравне с их эксплуататорами.
Постепенно отношение Литвинова к этому вопросу изменилось – увидев расширение противоречий между странами Запада, он считал необходимым участие страны в крупных международных форумах с целью изложения ее позиции по разным вопросам и повышения ее мирового авторитета. В ноябре 1926 года Чичерин уехал в Германию лечиться от целого букета болезней, включая диабет и полиневрит. Литвинов до июня следующего года официально исполнял обязанности наркома и использовал это для продвижения своей повестки. Еще в конце 1925 года Совет Лиги принял решение созвать в близком будущем конференцию по разоружению с участием всех желающих стран, а до этого провести в Женеве несколько сессий Подготовительной комиссии к ней. Советскому Союзу тоже выслали приглашение, но он потребовал перенести место заседания, поскольку после убийства Воровского власти Швейцарии отказались расследовать это преступление, а потом и оправдали убийцу. Обвинив их в антисоветской политике, СССР с тех пор бойкотировал мероприятия, проводимые на территории страны.

Постановление Политбюро об отклонении просьбы Литвинова об отставке. 28 января 1926 г. (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 545. Л. 10)
Требование не учли, и первая сессия Подготовительной комиссии открылась в апреле 1926 года без участия советских представителей. Однако в начале следующего года Литвинов начал переговоры со швейцарским МИДом, и 17 апреля два государства договорились об участии советской делегации во Всемирной экономической конференции в Женеве, а потом и в следующей сессии комиссии. Чичерин из-за границы выражал несогласие с этим и пытался жаловаться Сталину, привычно угрожая в случае непринятия его позиции подать в отставку. Однако ему дали понять, что отставку не примут, и предложили признать существующее положение. Возможно, такое изменение позиции советского руководства связано с новым витком внутрипартийной борьбы – в июле 1926 года членства в Политбюро и должности председателя исполкома Коминтерна лишился Зиновьев, главный противник налаживания отношений с Западом. На него, среди прочего, возложили ответственность за провалы коммунистов в Германии и Китае, и после его отставки советская внешняя политика стала более прагматичной.
С другой стороны, разногласия в верхушке НКИД вполне устраивали советское руководство: «Наличие в НКИД противоборствующих группировок не только облегчало Политбюро и лично Сталину контроль над этим важным ведомством, но и предоставляло возможность выбора вариантов в области внешней политики»[337]. Хотя влияние Литвинова в наркомате неуклонно росло – в том числе и потому, что часто он, а не Чичерин докладывал о международной обстановке в Политбюро, – его старались ограничивать. В 1924 году отдел по делам Запада, которым он руководил, был разделен на три части, ставшие позже самостоятельными отделами. Ему оставили только 3-й отдел, ведающий отношениями с Англией, Францией, Италией и США, а во главе двух других поставили заслуженных партийцев Крестинского и Стомонякова, проводивших по многим вопросам собственную линию. Как минимум однажды разногласия с коллегами заставили Литвинова просить об отставке – сохранилась резолюция заседания Политбюро от 28 января 1926 года с отказом в просьбе «освободить его работы в НКИД»[338]. Вероятно, заместитель наркома в этом не сомневался и подавал в отставку именно с целью укрепления своих позиций.
В июле 1926 года Литвинову исполнилось 50 лет. Он еще не имел необходимого аппаратного веса, и эта дата широко не отмечалась – появилось лишь несколько поздравлений в газетах. Он по-прежнему жил с семьей на Софийской набережной, дети ходили в соседнюю школу, отец был к ним требователен – каждый получал ежедневные задания и отчитывался об их выполнении. Зато вечера, если у Литвинова не было срочных дел, проходили весело. Татьяна вспоминала: «Эти вечера смеха были очень любимы в нашей семье. Очень часто отец любил тренировать свою память и мою с братом. Скажет слово и просит, чтобы составили новое на последнюю букву предыдущего. Страстно любил стихи, особенно Пушкина, читал наизусть, всегда с восхищением находил новые краски и оттенки в творениях поэта. Утром часто можно было слышать, как отец ведет во время завтрака беседу с мамой. Собственно говоря, беседы эти всегда бывали односторонние. Мама говорила без умолку, а отец молчал. Но чтобы как-то участвовать в разговоре, он то подвинет тарелку, то переставит чашку, издав при этом какой-нибудь звук одобрения или отрицания, хмыкнет. Мама задавала тысячи вопросов, говорила о необходимости расширить преподавание английского языка в школах, о всякой всячине. В ответ раздавалось сакраментальное «хм» и слышался звон тарелок и чашек»[339].

Айви Литвинова в 20-х гг. (Из открытых источников)
Айви, еще достаточно молодой и полной энергии, было скучно дома, и она стремилась участвовать в бурлящей вокруг жизни. Переезд в новую, незнакомую ей страну оказался шоком, лишившим ее возможности писать. Помог поселившийся в том же доме профессор Оскар Фогт, приглашенный из Германии для исследования мозга Ленина. Его сеансы гипноза вернули жене Литвинова писательские способности, и она взялась за роман «Голос его хозяина» («His Master’s Voice» – намек на известную марку граммофонов) – детектив, действие которого происходит в Москве. Он вышел в Лондоне в 1930 году, но в СССР переведен не был, несмотря на отсутствие всякой политики. Возможно, потому, что там описывается не строительство новой жизни, а «угар нэпа» – «тесные улицы, забитые людьми и товарами от горячих пирожков до шнурков, от сливочного масла до бюстгальтеров»[340].
Она пыталась писать и по-русски (без особого успеха), а также переводить на английский советские книги. В достаточно свободной атмосфере 20-х годов она могла общаться с видными деятелями культуры вроде Сергея Эйзенштейна и Роберта Фалька, но особенно подружилась с Корнеем Чуковским, у которого не раз бывала в Переделкино. Их сблизила любовь к английской литературе, которую оба старались передать Татьяне. Чуковский писал в дневнике (запись от 10 ноября 1928 года): «Таня изумительно хороша и умна и начитана. У нее целая библиотека книг – английских и русских»[341]. Таня была живой, веселой девочкой, при этом энергичной и трудолюбивой. Миша, напротив, казался нелюдимым и своенравным, в школе имел репутацию хулигана. Айви беспокоилась об их будущем в письме подруге Эдит Карсуэлл: «Наши бедные дети растут в полном хаосе и дома, и в школе… В комнатах всегда отчаянный беспорядок, подвязки постоянно теряются, галоши удается найти в последний момент и вообще наша жизнь – сплошная суматоха и гонка. И я ничего не могу с этим поделать»[342].

Айви с детьми в 1926 г. (Из книги Дж. Карсуэлла)
Ее отношения с мужем оставались теплыми, но она страдала от недостатка внимания и общения. Положение изменилось только в 1927 году, когда она согласно этикету стала сопровождать его в поездках на международные встречи. Там она, хоть и выполняла большую работу по редактированию его англоязычных речей и заявлений, могла наслаждаться вниманием знаменитостей и прессы. Правда, ее оставшаяся с юности прямота могла повредить не только ей, но и ее мужу – особенно когда касалась крупных советских чиновников. Ее возмущала, к примеру, вездесущая Наталья Луначарская-Розенель – «актриса четвертого сорта, получающая роли только благодаря влиянию своего мужа, которая следует за мной повсюду, как за любимой сестрой». Раздражало и то, что «мадам Луначарская, при всех своих недостатках, была довольно стройной и эффектно выглядела; Айви с грустью отмечала, что сама она стройнее не становится»[343].

Литвинов с испанским дипломатом С. де Мадарьягой. (Из журнала «Огонек», 1936, № 19–20)
Литвинов тоже получал удовольствие от участия в конференциях – именно там расцвел его ораторский дар, вначале весьма скромный. Дж. Карсуэлл пишет: «Можно с уверенностью сказать, что ни один советский политик, ни до, ни после, не вызывал такого доверия и симпатии за границей, как Литвинов в течение последующих двенадцати лет; и что немногие из его конкурентов из других стран производили такое же впечатление»[344]. С. Алешин, И. Эренбург и другие отмечают, что на сессиях Лиги Наций он был самым популярным оратором: «Только двух представителей слушали при полном зале: Литвинова и Сальвадора ди Мадарьягу[345]. Их выступления всегда были остроумны и логичны»[346].

Проект интервью Литвинова, отправленный на утверждение членам Политбюро. 17 января 1927 г. (РГАСПИ. Ф. 27. Оп. 163. Д. 616. Л. 10–11)
Дебютным выступлением Литвинова могла стать Всемирная экономическая конференция в июне 1927 года, но не стала – по решению Политбюро туда отправились Сокольников и председатель Центрального статистического управления Валериан Осинский. Они по советской привычке внесли радикальные предложения: всеобщее разоружение, предоставление свободы колониям, улучшение положения рабочих, отмена всех ограничений в мировой торговле – прежде всего, конечно, направленных против СССР. Многие отметили, что советские делегаты много говорят о мире и взаимовыгодном сотрудничестве, сделав из этого вывод, что большевики отошли от идеи мировой революции. Слушать утопичные советские инициативы никто не стал, и конференция закончилась без особых результатов, о чем Осинский в интервью «Известия» сказал: «Решения конференции были крайне абстрактными и необоснованными, но благодаря участию в ней Советский Союз установил контакт со многими буржуазными странами… что, несомненно, принесет пользу в будущем нашим торговым представительствам за рубежом»[347].
Сельское хозяйство СССР тогда было на подъеме, приближаясь к довоенным показателям, и правительство готовилось наращивать экспорт зерна и других продуктов. Но в том же 1927 году власти снизили закупочные цены на зерно, что привело к нехватке хлеба в крупных городах и почти полной остановке экспорта. В этих условиях Чичерин посоветовал Сталину ослабить монополию внешней торговли и допустить иностранные компании к прямым закупкам продовольствия в СССР. Красин уже не мог возражать против этого – он умер в Лондоне в конце прошлого года после тяжелой болезни. Провал хлебозаготовок 1928 года стал одной из причин свертывания нэпа и начала коллективизации. Еще одним его следствием стали первые процессы «вредителей», на которых власть попыталась возложить вину за неудачи в экономике. Весной 1928 года были арестованы десятки руководителей и работников донбасских шахт, включая пятерых немецких инженеров, что вызвало очередное обострение отношений с Берлином. В итоге, несмотря на суровые приговоры обвиняемым на «Шахтинском процессе», немцы были помилованы, а некоторых освободили еще до суда.
Недовольство Сталина примирительной позицией Чичерина в этом деле (он с самого начала просил освободить арестованных немцев) ослабило позиции наркома в его борьбе с Литвиновым, которая к тому времени снова обострилась. Невозвращенец Г. Беседовский, неизбежно сгущая краски, пишет: «Литвинов вел эту борьбу, не стесняясь в средствах. Он открыто третировал Чичерина перед чиновниками Наркоминдела, отменял его распоряжения, зачеркивал на официальных докладах его резолюции и ставил свои. Весь аппарат Наркоминдела принял участие в этой борьбе, разделившись на две группы: «чичеринцев» и «литвиновцев», причем обе группы вели борьбу, очень мало заботясь об интересах работы»[348].
Беседовский с нашим героем почти не общался, поскольку работал за рубежом, а в 1929 года, обвиненный в растрате, бежал из полпредства в Париже. Однако в своем описании Литвинова он воспроизводит мнение его противников в НКИД – отмечая, впрочем, и положительные качества замнаркома: «С большой практической сметкой, пониманием людей и реальных интересов сегодняшнего дела, Литвинов отличается в то же время полным отсутствием кругозора, неумением ориентироваться в вопросах большой политики, примитивным отношением к иностранным дипломатам. <…> В переговорах Литвинов проявлял основные черты своего характера: грубость, наглость и уважение к тем, кто не боится этой грубости и наглости… Политических идей у Литвинова нет. Перед ним только узковедомственные интересы Наркоминдела. В границах этих интересов он бывает чрезвычайно изворотлив, гибок и проявляет несомненное чутье государственного деятеля»[349]. Еще раз подчеркнем, что эту характеристику Беседовский дает с чужих слов, да и относится она к Литвинову 20-х годов – понимание большой политики, отмеченное многими, пришло к нему позднее.

Н. Крестинский провожает Литвинова в Женеву. Ноябрь 1927 г. (Из открытых источников)
Его первым выходом на европейскую политическую арену стало участие в четвертой сессии Подготовительной комиссии по разоружению, открывшейся в Женеве 30 ноября 1927 года. В маленькую советскую делегацию, кроме него, входил нарком просвещения Луначарский. В первый же день Литвинов огласил предложение советского правительства о немедленном полном разоружении, которое – как и на Генуэзской конференции – было отвергнуто как нереалистичное. Тогда он предложил проводить разоружение поэтапно, указав в своей речи 5 декабря, что если после мировой войны Германия, ее бывшие союзники и Россия существенно уменьшили свои вооруженные силы, то страны Антанты, напротив, увеличили их. В конце концов французский делегат, видный политик Жозеф Поль-Бонкур, решил поставить посланца СССР на место и напомнил ему, что человечество веками не может решить проблемы, которые Литвинов предлагает урегулировать на одной конференции. Кроме того, он пытался доказать, что в случае разоружения малые нации окажутся в неравном положении. «Как будто малые нации, – парировал Литвинов, – очутились бы в меньшей опасности, после того как их мощные соседи разоружились бы, чем теперь, когда эти соседи вдобавок к своему экономическому, финансовому, территориальному и иному могуществу имеют еще колоссальное превосходство вооружений»[350].

Литвинов с А. Луначарским на сессии Подготовительной комиссии по разоружению в Женеве. (Нац. биб-ка Франции)
Зайдя в тупик, комиссия отложила рассмотрение советских предложений до следующей сессии. По возвращении в Москву Литвинов 14 декабря выступил с докладом о работе комиссии на XV съезде ВКП(б) – это было первое его выступление на столь высоком партийном форуме. С обычным сарказмом он отметил, что сессия «наметила себе весьма крошечный порядок дня – установление даты следующей сессии[351]. Учитывая такой «черепаший ход», неудивительно, что и Литвинов, и советское руководство относились к словопрениям в Женеве весьма скептически. Он также назвал вырабатываемые комиссией гарантии безопасности для членов Лиги «гарантиями безопасного переваривания добычи мировой войны и насильственных территориальных грабежей, которые были произведены вне Версальского, Сен-Жерменского и других договоров»[352]. Стоит напомнить, что в Лигу Наций тогда не входили СССР, США, Турция, Бразилия и другие крупные страны, а Германия вступила в нее лишь недавно, после Локарнских соглашений. Тон в Лиге задавали дипломаты стран Антанты, что Литвинов лишний раз подчеркнул на съезде. Закончил он пропагандистским тезисом: «Предложение о полном разоружении и прекращении войн может исходить лишь от Советского государства и может быть принято и осуществлено лишь тогда, когда советская система распространится на все остальные государства мира»[353].
Хотя сессия закончилась безрезультатно, съезд положительно оценил работу на ней Литвинова. До следующей сессии, намеченной на весну, он оставался в Москве. Квартира на Софийской набережной все меньше подходила для семьи с двумя растущими детьми, к тому же в особняке гостило все больше иностранцев, там устраивались и переговоры, и многолюдные приемы. К тому времени Наркоминдел начал строить в Хоромном тупике у Красных Ворот собственный многоквартирный дом в модном стиле конструктивизма. Литвиновы подали заявку одними из первых, но строительство затягивалось.
Дети Литвинова свободно перемещались по особняку, что иногда приводило к конфузам – однажды на важных переговорах из-под стола внезапно вылез юный Миша. Оказалось, что он вместе с приятелем спрятался там заранее, решив удивить дипломатов. Отец не стал ругаться – он вообще очень редко повышал на детей голос, а рукоприкладства и вовсе не допускал. Они при этом хорошо усвоили, что папу надо слушаться, а когда он приходит с работы и ложится отдохнуть, его ровно час нельзя было беспокоить – такой распорядок остался надолго. Тогда Литвинов еще мог позволить себе выходные, когда посещал любимые театры или концерты. В Москве он стеснялся, а вот за границей, по словам И. Эренбурга, «когда выпадали два-три свободных часа, шел в кино, глядел мелодраматические фильмы, страсти-мордасти»[354].
С наступлением 1928 года началась подготовка к новой сессии Подготовительной комиссии. В этот раз советскую делегацию решили усилить – помимо Литвинова и Луначарского в Женеву отправлялись пятеро советников, две стенографистки, машинистка, секретарь и шифровальщик. Дипломатическим советником стал Б. Штейн, юридическим – сотрудник правового отдела НКИД Владимир Егорьев, военным – комбриг Александр Ланговой, служивщий еще в царской армии. В делегацию включили и корреспондента ТАСС Константина Уманского[355], которого Литвинов выдвинул на дипломатическую работу. В 1931 году он возглавит отдел печати НКИД. Несмотря на молодость, Уманский вписался в «литвиновскую плеяду», Максим Максимович относился к нему с редкой для него теплотой.

Константин Уманский. (Из открытых источников)
В роли секретаря с ними ехала незаурядная женщина, роль которой в жизни Литвинова прояснилась совсем недавно. Анастасия Владимировна Петрова (1902–1984), в девичестве Флам, родилась в Москве, после революция ушла на фронт Гражданской войны, вышла замуж за сына наркома Цюрупы, потом за его брата, с обоими развелась, родив двоих детей. С 1921 года работала в НКИД и какое-то время также в ВЧК, а в 1927-м, бросив «по семейным обстоятельствам» учебу в Институте востоковедения, стала секретарем Литвинова. Ее часто подозревали в слежке за дипломатом, гораздо реже – в романтических отношений с ним. Можно привести цитату о ней из романа А. Терехова со слов Татьяны Литвиновой: «Не сказать, что красавица. Иконное, длинное лицо, близко посаженные глаза. Всегда забранные волосы. Не полная, невысокого роста. В ней отчетливо прослеживалась еврейская кровь. Вела себя как партийная дама, держалась строго. Со вкусом одевалась. Отца она обожала»[356].
После их совместной работы в США, о которой речь впереди, Петрова много лет работала на Высших курсах иностранных языков МИД и составляла англо-русские словари. О Литвинове она знала немало, но рассказала только З. Шейнису, который с ее слов (но без ее упоминания) поведал о многих событиях жизни дипломата, включая ту поездку в Женеву в марте 1928 года. Никто, кроме нее, не мог сорок лет спустя сообщить, что делегация разместилась в скромной гостинице, каждому дали по комнатке, но по вечерам все сходились в номере Литвинова и затевали споры – в основном о литературе (спорить о политике уже было опасно). В субботу, когда работа сессии прекращалась, вместе выезжали на пикник в горы в сопровождении неких «швейцарских друзей».
Сессия открылась 15 марта, а 19-го Литвинов выступил на ней с первой речью. Еще до отъезда он отправил генеральному секретарю Лиги Джеймсу Драммонду «Проект конвенции о немедленном, полном и всеобщем разоружении», где повторялись те же советские предложения, что он высказал прежде. Каким-то образом удалось собрать за рубежом множество писем в поддержку этого проекта, которые были приложены к посланию. В своей речи Литвинов отметил, что за семь лет Лига обсудила уже 111 резолюций по вопросам разоружения, однако ни одно решение по ним так и не было принято. «Не для такого рода работы, – заявил он, – Советское правительство послало свою делегацию в Женеву. Поглощенное колоссальной задачей построения на совершенно новых началах огромного государства… оно не стало бы отвлекаться в сторону от этой работы, если бы не относилось самым серьезным, деловым и искренним образом к проблеме мира, осуществление которого является краеугольным камнем всей его политики»[357].
Английскую делегацию возглавлял антисоветски настроенный барон Рональд Кашенден, сразу выступивший против предложенного Литвиновым проекта. Луначарский вспоминал: «Пот под конец градом катил с массивного лба и увесистых щек сановника, так что один товарищ из советской делегации не без благородства сказал: «Не все же заставлять пролетариев лить пот, вот и пролетарии заставили попотеть лорда«… Первый делегат Советов т. Литвинов сочинял свою ответную речь, переводил ее на английский язык, проверял текст французского перевода, наши эксперты наводили справки, чтобы ни одно, даже второстепенное, замечание лорда Кешендуна, главного оратора противников, не осталось без ответа. Весь технический персонал, не покладая рук, приготовлял копию речи на обоих языках для своевременной раздачи делегатам и журналистам. Веселая работа при всей своей напряженности, веселые ночи, полные до зари кипучей дружной работой. Почему веселые? – Да именно в силу этой уверенности!»[358]

Борис Штейн. (Из открытых источников)
Результатом «веселой работы» стала огромная речь, которую Литвинов зачитал 22 марта на очередном заседании. Сначала он издевательски поблагодарил «почтенного представителя Британской империи, давшего столь большой разах дискуссии», потом стал с обычным сарказмом отвечать по существу. Сначала он напомнил, что «за время своего десятилетнего существования Советское правительство никогда ни на кого из своих соседей не нападало, никому войны не объявляло и не участвовало в военных авантюрах других государств»[359], чем выгодно отличается от критикующих его стран Запада.
В ответ на критику советских предложений Литвинов заметил: «Нам говорят, что вооруженные народы безопаснее друг другу, чем безоружные. В это, конечно, можно поверить, ибо верить можно во все, но понять это немножко трудно». Свою полуторачасовую речь он завершил очередным пропагандистским пассажем: «Какова бы ни была участь нашего проекта на данной сессии Подготовительной комиссии, мы продолжаем верить, что всеобщее и немедленное разоружение является единственной эффективной гарантией мира, отвечающей не только отдаленным идеалам, но и насущным современным требованиям человечества»[360]. Он говорил по-английски, и лорд Кашенден, слушая едкую критику, то краснел, то бледнел. Луначарский уверял, что после выступления «советская делегация наслушалась многих поздравлений, иногда самых неожиданных людей». Вероятно, это объяснялось тем, что среди обычной скуки заседаний участники смогли насладиться остротами Литвинова. В Москве тоже были довольны – на следующий день глава делегации получил из Москвы шифровку: «Инстанция считает, что Ваша речь была образцовой».
В конце марта сессия закрылась, так ничего и не решив. Литвинов вернулся в Москву и 21 апреля выступил с докладом на III сессии ЦИК СССР. Свою пикировку с лордом он не пересказывал, зато заявил, что на Западе идет подготовка к новой войне: «Под прикрытием пацифистской фразеологии о гарантиях безопасности, о пактах о ненападении опять совершаются такого же рода политические комбинации, какие являлись плодом упражнений довоенной дипломатии… Мирной политики Советского правительства такого рода средства борьбы изменить не могут. Пока другие государства занимают столь непримиримую позицию в вопросе о разоружении, мы, конечно… будем зорко следить за всеми движениями наших многочисленных врагов»[361]. На самом деле он вряд ли так думал и говорил скорее то, что от него хотели услышать. Советское руководство постоянно убеждало народ в неизбежности войны с «мировым империализмом» и в самом деле готовилось к ней. Этому способствовали и угрозы, доносившиеся с Запада, но реальных планов нападения на СССР тогда никто не вынашивал. Тем более что борьба внутри советского руководства на время прекратилась, а его противники внутри страны не имели существенной поддержки в массах.
В мае 1928 года советские газеты скромно отметили десятилетие пребывания Чичерина на посту наркома по иностранным делам. Юбиляр не слишком радовался – он отказался участвовать в торжествах, а вскоре снова обратился в Политбюро с просьбой освободить его от должности и опять получил отказ. В июле ему пришлось распрощаться с другом Брокдорфом-Ранцау; смертельно больной, тот уехал умирать на родину. Тогда же нарком снова, в последний раз, столкнулся с Литвиновым из-за разного подхода к пакту Бриана – Келлога. Пакт готовили министр иностранных дел Франции Бриан и госсекретарь США Фрэнк Келлог; он провозглашал отказ участников от нападения на другие страны, но не предусматривал никаких мер контроля и был скорее декларацией, чем реальным международным соглашением. Несмотря на это, его окружили шумной рекламой, и Литвинов счел полезным присоединиться к переговорам о подписании пакта, к которым Советский Союз вначале не был допущен.

Литвинов в своем кабинете в 1929 г. (Из открытых источников)
Чичерин выступил против этого, считая, что западные страны хотят сделать из пакта орудие изоляции СССР. Однако в Политбюро придерживались другого мнения, и 5 августа наркому пришлось согласиться в интервью на присоединение к пакту, если Москва получит соответствующее приглашение. 9 августа он написал Сталину большое письмо, в котором снова попросился в отставку «ввиду личных отношений с рядом дипломатов». Он не хотел снова уезжать на лечение в Германию, как советовали врачи, и предлагал вместо этого направить его в «культурно-просветительную область» – например, библиотекарем. На свое место он предлагал Молотова, Микояна, даже Орджоникидзе, но только не Литвинова. Ему снова не пошли навстречу и в сентябре все же отправили на лечение; к своим обязанностям он уже не вернулся.
Исполнять обязанности наркома опять стал Литвинов, уже прочно вошедший в права хозяина НКИД. 27 августа пакт Бриана— Келлога был подписан, и Франция официально предложила СССР присоединиться к нему. 30 августа Литвинов в интервью «Известиям» выразил согласие на это, но отметил очевидное – в пакте отсутствуют любые обязательства подписавших его стран. «Тем не менее, поскольку Парижский пакт объективно накладывает известные обязательства на державы перед общественным мнением и дает Советскому Правительству новую возможность поставить перед всеми участниками пакта важнейший для дела мира вопрос – вопрос о разоружении, разрешение которого является единственной гарантией предотвращения войны, Советское Правительство изъявляет свое согласие на подписание Парижского пакта»[362].
Литвинов вручил французскому послу подписанную им декларацию 6 сентября. Однако пакт еще требовалось ратифицировать, а до конца 1928 года этого не сделала ни одна подписавшая его страна. Тогда дипломат решил сам возглавить процесс и предложил властям пограничных стран совместно ратифицировать договор. Это ни к чему не обязывало, но снижало межгосударственную напряженность, что было выгодно для всех участников. После предварительной переписки 9 февраля 1929 года министры иностранных дел Польши, Румынии, Латвии и Эстонии прибыли в Москву и подписали вместе с Литвиновым протокол о ратификации пакта Бриана – Келлога. В ближайшие месяцы к нему присоединились Турция, Персия и Литва, причем новый документ стали называть «пактом Литвинова». Советские попытки возглавить борьбу за мир и разоружение впервые привели к какому-то результату, что отметили газеты всего мира. Это стало успехом внешней политики СССР и лично Литвинова.
В тот период карьера нашего героя оказалась под угрозой из-за родственника – не зря он много лет не поддерживал связи с семьей. Кроме загадочного сводного брата Исаака Финкельштейна, о котором с 1922 года нет никаких известий, он общался только с родным братом Шепселем Валлахом, который с его согласия превратился в Савелия Литвинова. Родившийся в 1880 году Шепсель-Савелий окончил коммерческое училище и в 1917 году работал на фабрике военного обмундирования в Петрограде. Еще находясь в Англии, Литвинов переписывался с ним и в ноябре 1918 года, накануне отъезда, писал: «Буде что случится со мной, помни, что я стремился всегда оградить своего Мишу (да и Таню) от неизбежных неприятностей, связанных с их происхождением… Удастся это лишь в том случае, если они сами, да и их мать, останутся в неведении относительно их происхождения. Считайся, пожалуйста, с этой моей волей, если будешь писать им когда-либо. Ничего не имею против того, чтоб они никогда с нашими другими родственниками не встречались, а то ведь «тайна» раскроется»[363].
Слова о «неприятностях» могли быть связаны как с неискоренимой буржуазностью родных, так и с их национальностью. В любом случае Литвинов избегал общения с родными и удерживал от этого детей, но для Савелия почему-то сделал исключение. Прибыв в Петроград, он встретился с братом и в 1920 году устроил его в Наркомат госконтроля, где тогда работал. После его ухода Савелий тоже покинул госслужбу и работал в благотворительной организации при московской синагоге, пока в 1924 году брат не помог ему устроиться в советское торгпредство в Берлине. В рекомендательном письме по этому поводу Литвинов-старший писал: «Своего брата, Савелия Максимовича Литвинова, могу без малейшего колебания рекомендовать на ответственную должность, как честного и преданного интересам Советской власти работника. Хоть и находясь вне партии, он с первых же дней Октябрьской революции работал в качестве ответственного сотрудника в советских учреждениях, в том числе в берлинском полпредстве. Он – опытный организатор и знаком с коммерческим делом теоретически и практически. За его добросовестность и политическую лояльность ручаюсь полностью»[364].
Савелий был совсем не похож на своего внушительного брата – «маленький, сухой, тонкий, изысканно одетый, всегда тщательно выбритый – совсем приказчик из хорошего дома или клубный крупье»[365]. В Берлин он не поехал, а остался в Москве, став помощником заведующего московской конторой торгпредства и заодно членом правления компании РАСО (Русско-английское сырьевое общество). Как сообщал эмигрантский журналист Илья Троцкий, «первые деловые шаги к торгпредству лежали тогда через порог частной квартиры Литвинова-младшего»[366]. В 1926 году он получил назначение в торгпредство в Риме, но скоро уехал в Берлин, чтобы устроиться там. И. Троцкий писал: «Замком[индел] Литвинов, будучи в августе в Берлине, своей близостью к младшему брату всемерно укреплял его позицию в торгпредстве. На официальных приемах Литвинов-младший неизменно присутствовал, обрабатывая именитых гостей от промышленности и финансов. И хотя его немецкая речь оставляла желать многого, германские деловые люди, заинтересованные в поставках Советской власти, внимательно к нему прислушивались»[367].
Однако новый торгпред, суровый латыш Карл Бегге, не дал Савелию никакой работы, заставив его брата в апреле 1927 года обратиться с новым ходатайством: «О С.М. мне известно, что он имеет почти двадцатилетний коммерческий стаж и всегда высоко ценился теми фирмами, у которых он работал. Знаю также со слов ответственных товарищей, что его высоко ценили и в тех советских учреждениях, в которых он работал после Октябрьской революции. Были всегда о нем очень высокого мнения и т. Стомоняков, и т. Аврамов. И вот мне кажется немного странным и непонятным, что Берлинское торгпредство не может использовать факт его пребывания в Берлине и найти для него подходящую работу»[368].
Результата это обращение не имело, поскольку в Москве Савелия обвинили в растратах. На его новые жалобы брат ответил раздраженным письмом: «Неужели ты думаешь, что моего заявления о твоей невиновности было бы достаточно для ликвидации всего дела, о котором осведомлено третье ведомство, а вероятно, и ячейка? Правда, мне раз удалось вытащить тебя из беды, когда покойный Дз<ержинский> поверил моему слову, но тогда порядки были иные, отношение ко мне иное, да и люди другие. Теперь это не пройдет. Вообще, твоя беда, Савелий, в том, что ты совершенно не знаешь наших порядков и психологии наших людей…»[369] В конце, правда, он намекал, что попробует пристроить брата в Париже, куда собирался торгпредом его старый друг Стомоняков, но Савелий ему уже не верил.
В октябре 1928 года Литвинов-младший уехал в Париж, где некий француз потребовал от него расплатиться по векселю, выданному от имени берлинского торгпредства, – вскоре выяснилось, что таких векселей он выдал немало. Спасаясь от кредиторов, Савелий бежал в Базель, где объявил себя невозвращенцем и обнародовал любопытные факты о деятельности торгпредства. По его словам, фальшивые векселя его заставил выдать некто Туров – заместитель торгпреда, параллельно служивший в ГПУ и задействованный в финансировании германской компартии. Он также объявил себя жертвой «заговора» Чичерина против его брата: «Между Максимом Литвиновым и Чичериным и Караханом существуют большие нелады и интриги на личной почве. ГПУ поддерживает Чичерина и преследует Литвинова, который всегда боролся с незаконными действиями ГПУ. Этим летом, когда я путешествовал со своим братом по Австрии, он мне особенно жаловался на обострение отношений между ним и Чичериным и выражал опасение, как бы Чичерин не подставил ему ножку в Москве за время его отсутствия»[370].
Летом того года Литвинов действительно отдыхал в Карловых Варах, где с тех пор регулярно проводил отпуск, а оттуда ненадолго выезжал в Австрию. Возможно, Савелий надеялся, что брат, боясь огласки, замнет дело, но было уже поздно. Он вернулся в Париж, где 20 декабря был арестован – в его номере полиция нашла «неодетую девицу» Еву Пренскую, работавшую в советском торгпредстве, хотя в Москве у Литвинова-младшего остались жена и четверо детей. Еще до этого советские дипломаты поспешили откреститься от Савелия, заявив, что в Берлине он не работал с 1927 года, а Туров тогда же (удивительно своевременно) погиб от бандитской пули. Политбюро впервые рассмотрело «дело С.Л.» 1 ноября (до 1931 года оно будет возвращаться к нему целых 14 раз), решив «принять все меры, обеспечивающие ликвидацию шантажа без какой-либо уплаты с нашей стороны».
Скандал вокруг Савелия разрастался, и 3 января 1929 года в «Правде» появилась статья, объявившая дело «уголовным и явно мошенническим». 13 марта Политбюро направило секретную телеграмму полпреду во Франции Валериану Довгалевскому[371]: «Мы думаем, что адвокаты Савелия Литвинова центр тяжести перенесут с фальшивых векселей на компрометирующие письма Максима Литвинова, чтобы оскандалить советскую власть»[372]. Эмигранты злорадно писали, что Литвинов-старший «проворачивал дела» вместе с братом. Злорадствовал и Чичерин в Германии, писавший 12 января Карахану: «Нельзя упрекать М.М. в том, что у него брат – жулик и предатель, но можно его упрекать в том, что с этим братом он поддерживал наитеснейшие сношения до самого последнего времени и выдавал секреты ему, не члену партии»[373]. Процитированные письма Литвинова брату были изъяты при аресте последнего и обильно перепечатывались в европейской прессе.
Сам дипломат всячески избегал попыток притянуть его к делу: когда подруга Савелия Пренская нашла его в Женеве, он категорически отказался с ней общаться. Несмотря на это, его положение стало шатким, а предполагавшееся назначение наркомом теперь вызывало большие сомнения. Его недруги, взбодрившись, начали забрасывать инстанции доносами. Одним из поводов стала статья, напечатанная его женой 3 августа в «Берлинер тагеблатт». Уже на другой день в коммунистической «Роте фане» появилась злая заметка, «где мадам Литвинову» обвиняли в том, что она восхищается элегантными господами и дамами, не замечая страданий немецкого пролетариата (хотя о страданиях она тоже написала). По поручению Молотова копии обеих статей были разосланы всем членам ЦК, а 15 августа Политбюро признало, что статья «дискредитирует Советское государство». Невозвращенец С. Дмитриевский позже писал, что Литвинова «слишком непосредственна – сказалась, очевидно, Англия; не подходит к придворным нравам»[374].

Суд над Савелием Литвиновым. (Из газеты «Манчестер гардиан» за 26 января 1930 г.)
Литвинову пришлось оправдываться на заседании партийной ячейки НКИД 17 августа: «Мне говорят, что я ответственен за жену. Она – беспартийная, и я за нее отвечать не могу. Муж и жена – ведь двое людей, и каждый отвечает за себя». Тут же посыпались обвинения в протекционизме – он якобы «окружил себя Канторовичами, Штейнами, Каганами». А 22 августа секретарша Галина Илларионова поместила в стенгазете «Наркоминделец» еще одно обвинение – в моральном разложении: «Пользуясь своим служебным положением, т. Литвинов принуждает к сожительству своих сотрудниц и ведет себя по отношению к ним, как в старое время господа к своим горничным. Последние не дают ему должного отпора, боясь потерять место». Илларионова ссылалась на рассказ одной из подруг: «Когда М.М. вызвал ее к себе работать, то посадил на колени. Ф. тогда растерялась и заплакала, а М.М. сказал ей: «Я удивляюсь, что есть такие добродетельные жены… удивляюсь, так как мне никто никогда не отказывал»[375].
Атака на Литвинова вписалась в кампанию против «правого уклона» Бухарина и Рыкова, выступивших против коллективизации. Нашлись желающие пристегнуть дипломата к их компании, в числе которых, на его беду, оказался и Сталин. 13 сентября генсек раздраженно писал Орджоникидзе: «Нас подводит НКИД и, особенно, Литвинов, который упорно тянет свою капитулянтскую линию везде и во всем, особенно во время бесед с представителями и послами враждебных государств и тем невольно внушает им мысль о нашей (мнимой) слабости»[376].
Как на грех, в НКИД началась очередная партийная чистка – такие регулярно устраивались в советских учреждениях, охватывая всех сотрудников снизу доверху. Недоброжелатели Литвинова увидели в этом шанс – например, замзавотделом печати наркомата Борис Волин 13 октября отправил в ЦКК обширный донос на и.о. наркома: «Литвинов ненавидит ОГПУ. Он иначе не высказывается о нем как с величайшей дикой ненавистью. Он даже на коллегии в присутствии иногда завед<ующих> отделами заявлял о возможной провокации со стороны ОГПУ, о невозможности доверять ОГПУ и т. д. Литвинов крайне отрицательно расценивает способности Политбюро. Его обычные реплики при передаче или решении передать вопрос в Политбюро: «Ну, что они там поймут!» – «Они ведь сделают как раз наоборот!» – «Они ведь с этим здравым смыслом не согласятся!» <…> Литвинов часто против постановки вопроса на Политбюро, заявляя, что его все равно там провалят»[377].
Перед назначенной на 16 октября проверкой Литвинова выездной комиссией ЦКК по чистке наркомата казалось, что ему конец. Но сверху неожиданно дали отбой – комиссия признала дипломата «проверенным» и только мягко указала ему на недостатки, которые надо «решительно устранить». Его «плеяде» повезло меньше – из партии были исключены Б. Штейн, Е. Рубинин и главный секретарь наркомата, ближайший помощник Литвинова Борис Канторович[378]. Вероятно, понимая, что Чичерин уже не вернется на пост наркома, советские лидеры не решились оставить НКИД без опытного руководителя. По их мнению, напуганный травлей Литвинов должен был стать более управляемым и лояльным – хотя он и прежде был таким, но из самолюбия прикрывал это показной строптивостью. Надо сказать, что в его поведении мало что поменялось, а после назначения наркомом всем его обидчикам пришлось в сжатые сроки покинуть наркомат (доносчик Волин, например, возглавил областную газету).

Литвинов в 1930 г. (Из открытых источников)
Страсти в Москве уже отшумели, а в Париже все еще готовился процесс Савелия Литвинова, против которого подало иск советское полпредство в Берлине. Начавшемуся 21 января 1930 года суду французские власти придали политический характер – в свидетели пригласили невозвращенцев Г. Беседовского и М. Лазерсона, защищать подсудимого и трех его сообщников пригласили лучших адвокатов, которые ловко сместили вину с Савелия на «правительство воров и бандитов», якобы подтолкнувшее его к преступлению. 28 января все подсудимые были оправданы присяжными, и теперь полпредству предстояло уплатить им 25 млн франков. Карьера полпреда Довгалевского на этом бы и завершилась, но он сумел организовать подачу апелляций, дело продлилось до 1935 года, и в итоге решение суда было отменено. Дальнейшая судьба Савелия Литвинова остается неизвестной.
Пережитое Литвиновым не отразилось на его карьере, но повлияло на семейную жизнь. Айви и до этого могла слышать о его служебных романах, но вынесение их на публику стало для нее особенно болезненным. Еще тяжелее оказалась критика ее статьи, которая на время сделала ее невыездной и еще больше осложнила отношения с мужем. До этого она дважды сопровождала его в Женеву, а до этого в 1927 году посетила Берлин, где обсуждала идею экранизации своего еще не дописанного романа «Голос его хозяина». Там, судя по ее откровенным письмам английской подруге Кэтрин, у нее завязался роман с неким врачом Куртом, благодаря чему «я получила то, чего у меня никогда не было – начинается на «о»[379]. Летом следующего года она поселилась с детьми на приморской вилле «Флора» недалеко от Ольденбурга – Литвинов в это время был в Карловых Варах, буржуазный комфорт которых помогал ему отдохнуть от напряженной работы.
В августе Айви с Мишей и Таней посетила Бретань, где встретилась с ее родственниками, а потом отправилась в Париж на встречу с Джеймсом Джойсом, автором покорившего ее «Улисса». К ее разочарованию, писатель был с ней сух, восприняв как очередную назойливую поклонницу. Она решила вознаградить себя и съездила по приглашению Курта в Гамбург, где внезапно оказалась участницей настоящей оргии – свобода тогдашних немецких нравов была именно такой, как показано в фильме «Кабаре» или современном немецком сериале «Вавилон-Берлин». Сообщив подруге, что имела связь не только с Куртом, но и с его другом Беатусом («Как и Максим, он немного похож на римского императора с бычьей шеей»), а также с их подругой Фридель, она добавила: «От того, как смело мы проводим ночь с любым, кто приглянулся нам в «Атлантисе», у меня просто захватывает дух»[380].
Через день она на пароходе «Герцен» отправилась в Москву. Встреч с раскрепощенными немецкими врачами больше не случалось, но она писала: «Они пошли мне на пользу, хотя бы потому, что все, кого я встречаю, говорят, что я выгляжу лучше, чем когда-либо». Они с мужем по-прежнему были тесно связаны, но, по словам Дж. Карсуэлла, «физической стороне ее супружеской жизни пришел конец». По совету Чуковского Айви взялась за переводы на английский русских книг – в том числе для того, чтобы оплатить учителя музыки для детей. Прижимистый Литвинов не желал этого делать и с трудом смирился с тем, что в их маленькую гостиную было втиснуто пианино. Играть Миша с Таней так и не научились, а вот некоторые из переведенных их матерью книг позже вышли в Англии. Среди них были «Питомцы зоопарка» Веры Чаплиной – с этой замечательной детской писательницей Айви подружилась.
Летом она снова выбралась в Берлин, но фильм по ее роману так и не состоялся. Киностудия УФА, которой владел консервативный политик Альфред Гугенберг, хотела, чтобы на афишах картины красовалась надпись, что он снят по роману «жены советского комиссара», а этого Айви допустить не могла. Утешила ее новая встреча с Фридель, и она писала: «Я здесь сплю со всеми, кто этого хочет. Страстно влюбляешься на одну ночь, а на следующий день уже встречаешься с другим»[381]. Потеряв всякую бдительность, она согласилась написать статью для «Берлинер тагеблатт» – возможно, это была заведомая провокация, как и несостоявшийся фильм. Хорошо еще, что муж, про которого она совсем забыла, в трудную минуту поддержал ее – возвращаясь из Карловых Вар, заехал в Берлин и увез ее в Союз, откуда она грустно писала подруге: «Один Бог знает, выберусь ли я когда-нибудь снова».
Однако в Москве были свои радости – по возвращении вместе с другими сотрудниками НКИД Литвиновы торжественно въехали в новый дом в Хоромном тупике. По словам жившей там в детстве Татьяны Меньшиковой, «дом был построен с использованием современных материалов и вообще с размахом: большие квартиры, полы с мраморной крошкой, перила из ценных пород древесины, в кухнях встроены холодильные шкафы в стены, двухконфорочные газовые плиты. Во всех квартирах телефоны, дубовый паркет, двери оборудованы новейшими замками, чугунные ванные на лапках. В подвале был свой Красный уголок, а еще помещение истопника, прачечная и котельная. На первом этаже было помещение детского сада»[382]. Литвиновым досталась квартира на четвертом этаже, но в доме была редкость – лифт. Дипломат лично контролировал строительство и выбивал для него дефицитные материалы. Он же через торгпредство в Берлине выписал канадские клены, листья которых осенью окрашивались в ярко-красный цвет – «революционный», как он шутил.
В новую четырехкомнатную квартиру к ним зачастили гости – в том числе известные западные политики и деятели культуры, все чаще приезжавшие в Советский Союз. 29 августа 1929 года, например, Айви записала в дневник: «У нас гостили Арнольд Бен-нет, Бивербрук, леди Маунтбеттен и вдова сэра Э. Монтегю миссис Нортон, которая владеет кинотеатром «Новая галерея»[383]. Уильям Эйткен, лорд Бивербрук, был влиятельным британским медиамагнатом и политиком, другом Черчилля, не раз занимавшим пост министра, – с ним Литвинов еще встретится в драматических обстоятельствах в начале войны. Известный как дамский угодник (последний раз он женился в 84 года), он, по словам Айви, «выплясывал» вокруг нее весь вечер, но ей был интереснее Беннет – один из ее любимых писателей. С ним они обсуждали другого любимца, Уильяма Джерхарди, – ряд романов этого популярного когда-то автора был посвящен России. Ее мужу они тоже нравились, и когда супруги завели черного терьера, его назвали именем пса из романа «Полиглоты» – Ми-Ту, или «Я тоже».

Дом сотрудников НКИД в Хоромном тупике. (Из открытых источников)
Литвинов не был в восторге от стремления жены к писательству – и не только потому, что это могло повредить его карьере. Долго проработав в издательстве, он был убежден, что на книгах денег не заработаешь, и считал, что навещавшие их английские гости были бы богаты и знамениты без всякого писательства. Вероятно, он был прав – вышедший в Англии в 1930 году «Голос его хозяина» имел весьма скромный успех, и больше Айви романов не писала. Не нравилась Литвинову и тяга жены к иностранцам – он просил, чтобы она больше общалась с его сослуживцами, тем более что в их новом доме совместно отмечались праздники, устраивались лекции и тематические вечера. По его настоянию она прочла дипломатам лекцию об английской литературе.

Литвинов с семьей в 1933 г. (Из открытых источников)
Он хотел также, чтобы дети читали больше советских книг (мать предпочитала давать им английские) и общались со сверстниками. С этим, впрочем, проблем не было – Миша и даже более замкнутая Таня без особых проблем учились в советской школе и в положенный срок вступили в пионеры. Отец по-прежнему был требователен к ним, но в основном ими занималась куда более либеральная мать. Он смирился с тем, что погруженная в книги Таня выберет литературную стезю, но ожидал, что Миша станет ученым, осуществив его собственную мечту ранней юности. Сын, однако, не проявлял стремления ни к науке, ни к литературе – окончив восемь классов, он поступил в техникум, а потом устроился на авиационный завод. Узнав об этом, отец пригрозил ему: «Ты умрешь простым чертежником». Но после войны проблема решилась – Михаил получил инженерное образование и сделал успешную карьеру.
Татьяна осталась верной избранной в юности профессии переводчика – сначала она помогала обожаемому Чуковскому, потом работала самостоятельно. В ее переводах к читателям пришли произведения Чарльза Диккенса, Джека Лондона, Роберта Луиса Стивенсона. С братом они были не очень близки, однако оба, несмотря на правоверный (до определенного времени) советский патриотизм, не захотели вступать в партию. Видимо, сказалось влияние отца, который с отвращением относился к карьеризму и подхалимству, которые все больше проникали в советскую жизнь.
В 1929 году Литвинов не только пережил партийную чистку и переехал в новый дом – ему пришлось отправиться в Женеву на заседания шестой сессии Подготовительной комиссии по разоружению. Она открылась 15 апреля, а уже 16-го и.о. наркома выступил с речью, в которой критиковал медлительность комиссии в отношении разработки закона о сокращении разоружений: «Проект 1927 года сохраняет свое нынешнее зачаточное состояние уже в течение нескольких сессий. На III сессии окончание его первого чтения было отложено вследствие обнаружившихся разногласий. На IV сессии было найдено, что продолжать работу по этому проекту невозможно вследствие неустранения этих разногласий. На V сессии было сообщено делегатом Франции и подтверждено делегатом Великобритании, что вне лона комиссии намечается возможность соглашения по этим разногласиям, и в ожидании этого столь желанного события комиссия решила вновь отложить свои занятия по проекту. С тех пор прошло больше года, и Председатель все еще не может нам сообщить ничего утешительного о нынешнем состоянии разногласий, вызванных проектом»[384].
Упрямо критикуя работу комиссии, дипломат выражал взгляды множества людей в разных странах, надеявшихся на сохранение мира. Бесконечные задержки и затягивания переговоров по этому вопросу заставляли верить в правоту советской позиции: комиссия, как и будущая конференция, были лишь прикрытием западной политики наращивания вооружений и захвата колоний. В той же речи Литвинов посетовал на отклонение предыдущего советского проекта и предложил новый – о пропорционально-прогрессивном сокращении вооружений всеми странами. Закончил он заявлением: «Этот проект я рекомендую вниманию VI сессии Подготовительной комиссии и прошу о его постановке в первый пункт порядка дни, но не для отклонения его по формальным соображениям, или из страха перед его новизной, или из-за приверженности к старым, хотя и ошибочным путям, а для детального его изучения и обсуждения по существу. Я глубоко убежден, что только принятие этого предложения выведет комиссию из ее затруднений, вознаградит за напрасно потерянное время и работу и заставит признать, что Подготовительная комиссия наконец действительно занялась вопросом о разоружении»[385].
В своем выступлении 19 апреля даже постоянный оппонент Литвинова лорд Кашенден признал, что Подготовительная комиссия топчется на месте и рискует «превратить себя в посмешище для всего мира». Правда, главным стимулом к работе он объявил желание не доставлять удовольствия советской делегации, говорящей о том же самом. Лидерам западных держав не приходило в голову, что желание мира в СССР могло быть искренним – в том году начался «великий перелом», шли труднейшие процессы индустриализации и коллективизации, вызвавшие обострение как социальной обстановки, так и противоречий в партийной верхушке. На апрельском пленуме ЦК были осуждены взгляды «правой оппозиции», а позже ее лидеры Бухарин, Рыков и Томский были сняты со своих постов и выведены из Политбюро. Массовое создание колхозов вызвало противодействие, а иногда и открытое сопротивление крестьян. В этой обстановке партия меньше всего нуждалась в войне или гонке вооружений, перегружающей и без того трещащий по швам бюджет.
В тот же день комиссия отказалась рассматривать советское предложение о частичном разоружении, что вызвало резкую декларацию Литвинова: «Советская делегация в настоящее время более, чем когда-либо, убеждена в том, что намеченные Подготовительной комиссией пути и методы не могут привести ее к разрешению стоящей перед нею задачи. Комиссия уже два года топчется на одном месте и даже по намеченным ею самой путям двигаться дальше не может вследствие встретившихся препятствий, каковые она сможет обойти или преодолеть лишь для того, чтобы неизбежно натолкнуться на новые. <…> Единственным результатом подобной деятельности Подготовительной комиссии окажется лишь затягивание на бесконечное время дела разоружения или же подготовка провала конференции по разоружению. Но эта деятельность имеет еще и то отрицательное значение, что она скрывает от взоров широких народных масс, требующих разоружения, политику правительств, представленных в Подготовительной комиссии, направленную в большинстве случаев к недопущению какого бы то ни было сокращения вооружений»[386].
Литвинов еще не раз брал слово на заседаниях и в одном из выступлений предложил включить в проект закона о разоружении пункт об отмене воинской повинности. На это из Москвы сразу же (27 апреля) последовала телеграмма Карахана, бывшего тогда заместителем наркома: «Вы можете поддержать отмену воинской повинности только как одно из мероприятий в общей связи с системой разоружения». Давний соперник, говоря от лица власти, воспользовался случаем напомнить Литвинову, что его самостоятельность строго ограничена. Последний раз руководитель делегации выступил 6 мая – он предложил скорейший созыв конференции по разоружению и предупредил: «Мы надеемся, что, узнав о безуспешности работ Подготовительной комиссии, народные массы всех стран, являющиеся главной движущей силой международной кампании за разоружение и за мир, в такой мере усилят свое давление на свои правительства, что последние вынуждены будут на самой конференции занять позицию, более отвечающую желаниям и требованиям этих масс»[387]. В тот же день сессия завершила работу, так ничего и не решив.

Литвинов и Луначарский на сессии Подготовительной комиссии по разоружению в Женеве. Апрель 1930 г.
Советские руководители и правда надеялись на приход к власти в Европе социалистов, которые, как показывала практика, стремились наладить отношения с СССР. Примером этого стала победа на выборах в Великобритании лейбористов, которые в июне сформировали правительство во главе с тем же Р. Макдональдом. Уже 15 июля он уведомил Советский Союз о желании восстановить отношения. Для переговоров об этом в Лондон был направлен полпред во Франции В. Довгалевский, но министр иностранных дел Англии Артур Хендерсон тут же сообщил ему, что сначала нужно урегулировать спорные вопросы между двумя странами, и Довгалевский, не имеющий для этого полномочий, вернулся в Париж. Однако Макдональд настаивал, и 4 сентября Хендерсон на Генеральной ассамблее Лиги Наций заявил о согласии на скорейшее восстановление отношений и приглашении для этого в Лондон советского представителя.
Нерешенные вопросы лейбористы согласились отложить на потом, за исключением вопроса о коммунистической пропаганде в Англии, которую при установлении отношений в 1924 году советская сторона обещала прекратить. Теперь британский МИД требовал от Советского Союза не оказывать финансовую и любую другую помощь всем организациям, ведущим антибританскую деятельность. Имелись в виду революционеры Индии и других британских колоний, которые пользовались поддержкой Коминтерна. Это новое, более жесткое требование не устроило советское руководство, и Молотов в своей речи на заседании Политбюро 26 декабря сказал: «Советская линия остается неизменной, и никакие претензии не будут обсуждаться до тех пор, пока не будут восстановлены полные дипломатические отношения»[388].
Эту позицию поддержал в своем выступлении и Литвинов, но его подход к восстановлению отношений был более мягким, что вызвало недовольство Сталина. 29 августа генсек писал Молотову: «Наша позиция, базирующаяся на разоблачении «рабочего правительства», есть апелляция к лучшим элементам рабочего класса всего мира, она развязывает революционную критику «рабочего правительства» со стороны пролетариата. <…> Литвинов этого не видит и не интересуется этим. Но ПБ (Политбюро. – В.Э.) должно учесть все это»[389]. Надо напомнить, что как раз тогда началась кампания критики в адрес дипломата и любой его шаг вызывал подозрения. Скорее всего, Литвинов предлагал пойти на определенные уступки Англии, но этого не было сделано. Тем не менее 26 сентября Довгалевский вернулся в Лондон и после двух встреч с представителями МИДа согласовал вопрос о восстановлении отношений. Англичане отменили требование по вопросу пропаганды, вернувшись к более мягким условиям 1924 года. В ноябре парламент одобрил восстановление отношений с СССР, что окончательно решило дело. К тому времени экономика западного мира трещала по швам – Великий кризис, начавшийся в октябре в США, стремительно охватывал все новые страны. Британское правительство надеялось, что экономическое сотрудничество с Советским Союзом позволит оживить несущую громадные убытки промышленность.

Артур Хендерсон. (Из открытых источников)

Рамсей Макдональд. (Из открытых источников)
Выступая 6 декабря на II сессии ЦИК, Литвинов говорил именно об этом – что восстановление отношений Англии и СССР «будет стимулировать торговлю и промышленность, сократит безработицу, удешевит сырье или предметы широкого потребления, одним словом, что связь эта будет в высокой степени выгодна для всего хозяйства, всей экономики, а следовательно, и для всего населения страны»[390]. Отказ уступить английским требованиям он назвал успехом советской дипломатии, умолчав о том, что сам до этого соглашался на уступки. В их заочном споре со Сталиным прав оказался последний, верно предположивший, что в сложных экономических условиях лейбористы пойдут на восстановление отношений без всяких условий.
Надо сказать, что особых выгод от примирения не получила ни одна из сторон. Если в 1930 году советский экспорт в Англию составил 25 млн фунтов, то английский – всего 7 млн, в то время как англичане отчаянно нуждались именно в экспортных рынках. В СССР была закрыта уже упомянутая концессия компании «Лена-Голдфилдс», ее британских сотрудников выслали, а русских арестовали и отдали под суд за нарушение условий работы. Компания потребовала от советских властей 12 млн фунтов компенсации, но после переговоров согласилась на 3 млн, из которых реально получила чуть больше одного. Отношение к советским гражданам и стране в целом в Англии оставалось недружелюбным – Хендерсон, выступая перед парламентом, заявил, что представители СССР постоянно нарушают договоренность о запрете пропаганды, хотя конкретных фактов не привел.
Ставший британским послом в Москве Эсмонд Ови весьма отрицательно относился как к советскому строю, так и к Литвинову, которого называл «гораздо большим фанатиком, чем ему представлялось»[391], хоть и признавал, что он «не лишен чувства юмора» А когда советский полпред Сокольников согласно протокола собрался вручить верительные грамоты королю Георгу V, тот сказался больным, поскольку не хотел подавать руку представителю большевиков, убивших его кузена Николая II. В 1933 году король был все же вынужден на приеме во дворце обменяться рукопожатием с Литвиновым. Годом раньше новым полпредом в Лондоне стал И. Майский, быстро завоевавший авторитет в английском обществе; его принимали такие видные политики, как У. Черчилль и Э. Иден.
Уделив в докладе 6 декабря большое внимание отношениям с Англией, Литвинов еще больше говорил об отношениях с Китаем. Они после поражения революции в 1927 году продолжали ухудшаться, дипломатические отношения не восстанавливались. СССР поддерживал партизанскую войну китайских коммунистов, возглавляемых Мао Цзэдуном, в то время как большая часть страны оставалась под управлением военных диктаторов. Один из них, владевший Маньчжурией союзник японцев Чжан Цзолин, постоянно пытался подчинить себе проходившую по территории области Китайско-Восточную железную дорогу (КВЖД), с дореволюционных времен находившуюся под управлением России. В 1924 году Советский Союз заключил с Чжаном соглашение, по которому доля китайцев среди служащих дороги повышалось до 50 %, а Китай получали солидную часть доходов от ее работы. Тем не менее после гибели Чжана его сын Чжан Сюэлян 10 июля 1929 года захватил КВЖД и арестовал две тысячи ее советских служащих; остальные были уволены и заменены китайцами или русскими эмигрантами.
Довольно долго советские представители пытались договориться с Чжаном или надавить на него через формально управлявшего Маньчжурией Чан Кайши, но результатов это не имело. Смелость маньчжурским генералам придавала позиция Японии, которая становилась все более агрессивной и антисоветской. Литвинов 6 августа заявил прессе: «Советское правительство не позволит ввести себя в заблуждение дипломатическими маневрами нанкинских генералов или откровенно пацифистскими заявлениями их представителей в Женеве, а будет, как и прежде, принимать и усиливать все меры, необходимые для защиты интересов рабоче-крестьянского государства и восстановления его прав»[392]. С августа на границе с Маньчжурией начались вооруженные столкновения, а 17 ноября 1929 года Особая дальневосточная армия пошла в наступление и всего за три дня разгромила сосредоточенные у границы китайские войска. Еще до этого открылись переговоры, которые привели 22 декабря к подписанию нового договора советских представителей с Чжан Сюэляном, восстановившего прежние условия работы КВЖД.
На пике конфликта в него попытались вмешаться США, имевшие свои интересы в Китае. 2 декабря американское правительство направило властям СССР ноту, напоминавшую, что подписанный ими пакт Келлога запрещает нападать на другие страны. На другой день Литвинов назвал этот шаг «оказанием неоправданного давления» на переговоры между Советским Союзом и Маньчжурией и выразил удивление, что Штаты, не имея официальных отношений с Советским Союзом, находят возможным давать ему указания. В заявлении для прессы он обвинил правительство Чан Кайши в планировании захвата КВЖД, а США и другие страны Запада – в провоцировании конфликта. Те же обвинения он повторил 4 декабря в речи на сессии ЦИК: «Когда Нанкин затевал и подготовлял захват КВЖД, когда он затем этот захват осуществлял, когда мы объявляли во всеобщее сведение о китайских набегах на нашу территорию, этим «миролюбивым» державам не приходило в голову, что столь провокационные акты нарушают мирные условия добрососедства СССР и Китая, создавая угрозу миру, и они ничего не предпринимали для удержания Китая от этого акта»[393].
В той же речи Литвинов посетовал на то, что «у нас в СССР, насколько нам известно, нет представителей американского правительства, которые могли бы с нашей стороны следить за происходящим на советско-маньчжурской границе, а мы, не имея своих представителей в Америке, также лишены возможности своевременно информировать американское правительство об интересующих его событиях»[394]. Установление отношений с США оставалось одним из главных дел, которым в скором будущем ему предстояло заняться. Как и еще многими, находящимися в ведении первого лица советской внешней политики – наркома по иностранным делам.