Принято считать, что промышленная революция взяла английское общество штурмом, превратив экономику регулярных сельскохозяйственных циклов в экономику бурного и нестабильного роста. Долгое время сторонники любых политических взглядов считали, что капитализм зародился как машинный капитализм и что само возникновение рабочего класса и его судьба связаны с промышленной машиной[175]. Сам Фридрих Энгельс объявил это общим местом в первых строках «Положения рабочего класса в Англии» (1845, см. один из эпиграфов к этой главе). Однако сотрудничество с Карлом Марксом заставило Энгельса радикально изменить точку зрения: на смену технологическому детерминизму пришло признание рабочих и разделения труда (а не технологий) главными движущими силами капиталистического развития[176].
В индустриальную эпоху машины вытесняли рабочих, поделив их на квалифицированных и неквалифицированных, отдалив умственный труд от физического и установив новую социальную иерархию. Однако рабочие сопротивлялись разделению. Они восставали против машин и обсуждали их роль, противостояли «чуждой силе» и штурмовали фабричные цеха, чтобы ее уничтожить. Рабочие требовали дать общественности необходимые знания о машинах. Результатом этого протеста стал часто упускаемый из виду Вопрос о машинах – публичные дебаты, разгоревшиеся в английском обществе в то время в связи с массовой заменой рабочих новыми технологиями.
Служа необходимой прелюдией к исследованию современного ИИ, эта глава призвана осветить не только социальные конфликты, стоящие за Вопросом о машинах, но и обширную область производства знаний, связанную с промышленными машинами и машинным трудом. Уже в индустриальную эпоху существовала проблема машинного интеллекта, которая, в частности, заключалась в нехватке коллективного знания о машинах. Промышленный труд – это не только широко известные подвиги физической силы, энергии и термодинамики (см. книгу Энсона Рабинбаха «Человеческий мотор»)[177], но и знания о машинах, и знания, воплощенные в машинах, и знания, произведенные и спроецированные машинами. Это эпистемическое измерение индустриальной эпохи – отличающееся от родственного ему измерения энергетического, – менее исследовано. Оно всегда выступает на вторых ролях в обширной литературе по политической экономии (включая марксизм). В этой главе я надеюсь пролить иной свет на век тяжелого труда и отдать ему должное – с точки зрения производства знания и исследования форм знания индустриальной эпохи.
В авторитетной книге «Вопрос о машинах и создание политической экономии» историк Максин Берг указывает, что в индустриальную эпоху «машины стали непосредственной основой отношений между капиталистом и рабочим. Именно машина определяла организацию труда и удерживала баланс сил в вопросе о распределении трудовых доходов»[178].
Таково откровенное описание поля сил, точнее поля политической борьбы, на котором противостояли друг другу социальные и экономические акторы. Следует сразу отметить, что Вопрос о машинах был, прежде всего, не кампанией, организованной промышленниками, а реакцией рабочего класса на происходящее и выражением его требования владеть и управлять техническим прогрессом. Берг пишет:
Рабочие критиковали быстрое и незапланированное внедрение новых технологий в условиях, когда ты мог тут же потерять работу по технологическим причинам. Более того, они шли дальше, бросая вызов использованию технологий и отношениям собственности на них. Рабочие требовали справедливого распределения выгод от технического прогресса, утверждая, что машина может облегчить труд и увеличить время отдыха многих вместо того, чтобы увеличивать прибыль немногих. Они требовали большего контроля над направлением технологических изменений… Технический прогресс также должен направляться на изменение роли женщин в обществе, отказ от тяжелого ручного труда и домашних забот, которые мешали многим из них претендовать на равенство с мужчинами[179].
Вопрос о машинах канонически изложен Давидом Рикардо в главе «О машинах», которая была добавлена к изданию 1821 года его работы «Начала политической экономии и налогообложения» (Principles of Political Economy). Тезис Рикардо заключался в следующем: новые машины удешевят товары, но рабочий класс от этого не выиграет, так как заработную плату снизит конкуренция между рабочими, вызванная потерей работы по технологическим причинам. Берг пишет:
Вопрос [о машинах] не только занимал центральное место в повседневных отношениях мастеров и рабочих, но и представлял большой теоретический и идеологический интерес. Бросала вызов и требовала борьбы сама ситуация, при которой технология ложится в основу экономики и социальных отношений. Представители всех слоев общества обсуждали машины, которые заботили деревенского священника не меньше, чем интеллектуала-космополита, и касались политика в той же степени, как рабочего и предпринимателя, а социальных реформаторов в такой же мере, как ученых и изобретателей. Эти группы спорили о затратах и выгодах новой технологии. Ее приветствовали потому, что она открывает путь неограниченному росту, но существовали разные мнения о том, каким будет ее влияние на заработную плату, занятость и квалификацию. Люди размышляли с одобрением или тревогой об изменениях, которые машина внесет в социальные отношения. Под вопрос ставились происхождение машин и владение ими. Всех охватили волнение и страх перед неведомой силой, которая неуклонно накатывала, отбрасывая в прошлое старое общество[180].
Таким образом, Вопрос о машинах был сложным явлением: проблемой массовой культуры, политической пропаганды, научной полемики и социального контроля через образование одновременно. Это стало полем интеллектуального противостояния и политической деятельности радикальных мыслителей, промышленников-утопистов и социалистических (а иногда и консервативных) активистов[181]. Идеологическая борьба вокруг машин охватила популярную литературу, шла на страницах памфлетов, стихотворных и сатирических произведений, принимала форму индустриалистского прославления культа машин с его танцующими автоматами, «механическими турками» и промышленными двигателями, выставленными на площадях в качестве туристических достопримечательностей. Известно, что Чарльз Бэббидж, в частности, демонстрировал в своем салоне «танцующую женщину» – автомат, установленный «рядом с незавершенной частью первой Разностной машины»[182]. Как подчеркивает Берг, возникновение политической экономии как новой дисциплины тоже стало частью интеллектуальной борьбы в рамках Вопроса о машинах[183].
В ответ на использование машин и последующую утрату работы по технологическим причинам и рабочие, и промышленники требовали увеличить общественную осведомленность, поднять уровень образования и подготовки. Одним из откликов на эти требования стало Движение Института механики. Лондонский институт механики, позже известный как Университет Биркбека, был основан в 1823 году и до сих пор использует латинский девиз In nocte consilium («Утро вечера мудренее»): студенты посещали (точнее, их заставляли посещать) вечерние и ночные курсы после дневной рабочей смены. В 1826 году Генри Брум, будущий лорд-канцлер, основал Общество распространения полезных знаний, чтобы помочь тем, кто не имел доступа к школьному образованию. В том же году был основан Лондонский университет (сейчас Университетский колледж Лондона). Хоукс Смит, последователь Роберта Оуэна, даже применял к образованию механические метафоры: «Работают интеллектуальные машины, действует паровая тяга ума – их сила растет, делая образование дешевым и столь же доступным для человека ограниченного достатка, как одежда и домашнее хозяйство»[184]. Впоследствии почти забылось, что британский академический ландшафт в значительной степени уходит корнями в эпистемическое ускорение Промышленной революции[185].
Какие формы знания обсуждались в рамках Вопроса о машинах? Рабочих, инженеров, педагогов и промышленников интересовало знание, понимаемое как навык и механическое изобретение, то есть прикладная, а не абстрактная наука. Воплощением такого понимания стали работы Института механики, сотрудники которого искали, по выражению Максин Берг, «оптимального сочетания науки и мастерства… высшей формы квалифицированного труда, освобожденного от деградации разделения труда и проникнутого творческим духом и новаторским инстинктом»[186]. Все соглашались, что экономический рост связан с изобретением новых машин, и считали интеллект машиной внутри машины; однако роль интеллекта в этом процессе не была тогда ясна до конца (впрочем, не ясна она и сегодня).
В этих дебатах Марксу принадлежал, вероятно, один из самых оригинальных и резких голосов. Он поставил под сомнение технологический детерминизм, согласно которому машина представляет собой главный двигатель промышленного капитализма. Отринув общепринятое представление о связи между технологией и экономикой, Маркс утверждал, что технологическое развитие (средства производства) обусловлено разделением труда (производственные отношения), а не наоборот[187]. По Марксу, накопление капитала подталкивается не технологическим ускорением, а эксплуатацией прибавочной стоимости и постоянно усугубляющимся разделением труда. Создает машины не наука как таковая, а развивающаяся разумность разделения труда вместе со спонтанными и распределенными когнитивными способностями мастеров и рабочих. Наука вступила в игру позже, улучшив машины, порожденные устройством общества. Для Маркса, если быть точным, реальная чуждая сила, движущая капитализм, – вовсе не машины, а живой труд.
Эти короткие зарисовки, связанные с Вопросом о машинах, нужны, чтобы раскрыть спектр социальных сил, которые формировали интеллектуальный мир индустриальной эпохи, отвергнув технологический детерминизм в качестве основной теории. Действительно, в ту эпоху диалектика социальных, технических, научных и культурных форм была столь сложна, что свести ее лишь к одной из форм невозможно. Расширенный список моделей знания и модальностей производства знаний, которые прошли сквозь индустриальную эпоху, должен, по меньшей мере, включать в себя следующее: тип знания, который представлен изобретением машины; разделение труда, определившее проект; инженерные ноу-хау и символический язык, необходимые для описания механизма; точные науки — механику и термодинамику; нетехнические дисциплины, такие как политэкономия; метрологию ручного и умственного труда, а также инструменты их измерения; коллективное знание, воплощенное как в машине, так и в общественных отношениях («всеобщий интеллект»); образовательные движения – например, Института механики; политические кампании – например, Марш интеллекта; и, наконец, популярные мифологии вокруг автоматов вроде Механического турка. Вопрос о машинах охватывал все эти спорные формы знания. Его нельзя назвать полностью публичным – он не похож на историю заметных движений, давших зримый эффект. Скорее, это анонимная история – история невидимости (особенно женского труда) и политической амнезии, окружавшей ранние понятия политической экономии, в частности, умственный труд.
Чтобы снять заклинание невидимости, наложенное на рабочую силу, и понять, почему умственный труд стал демонизироваться и затем игнорироваться в дебатах о технологиях, рассмотрим с противоположной – по отношению к предыдущей главе – точки зрения трудовую теорию машины Бэббиджа. С одной стороны, она показывает, как знание влияло на определение труда, намечая рамку познавательной теории труда (в равной степени близкой рикардианским социалистам XIX века и экономистам знания XX века). С другой стороны, теория демонстрирует то решительное влияние, которое новые машины и приборы оказали на развитие новых знаний, расширив таким образом машинную теорию науки, играющую главную роль в материалистической эпистемологии этой книги.