То обстоятельство, что Лестер пока что не разместил Дженни в ее собственном жилище, было вызвано определенными неприятными осложнениями в его коммерческой и светской жизни. Выяснилось, что, несмотря на принятые им меры предосторожности, кто-то из знакомых видел его в Нью-Йорке и сообщил о том, что Лестер был с девушкой. Подробностей было достаточно, чтобы, не будучи прямым доказательством, послужить косвенными основаниями для сообщений о том, что он тайно женился, разошедшихся между близкими друзьями семьи. Кейна-старшего эти слухи, разумеется, сильно шокировали, хотя он им и не поверил. Миссис Кейн, женщина, всегда питавшая высочайшие амбиции в отношении светских перспектив для детей, оказалась вне себя от стыда и беспокойства. Оба родителя были ревностными католиками, и даже если тайная женитьба была неправдой, оставались еще стыд и позор аморальных отношений. Кейн-старший велел Роберту написать от его имени письмо, поскольку Лестер к тому времени успел уехать в Чикаго, указав там, что сам в эти слухи не верит, но хотел бы услышать все от него лично. Он предложил поговорить с сыном по его возвращении.
Лестер, который в это время жил с Дженни в неприметном, но комфортабельном семейном отеле неподалеку от центра Чикаго, негромко выругался. «Лучше прямо сейчас ничего не предпринимать, – подумал он. – След еще не остыл». Именно поэтому он побудил Дженни вернуться в Кливленд и обустроить семью в новом доме. Позднее он возобновит отношения на лучших условиях. Обычно он целовал ее и говорил, что, наверное, рано или поздно сможет на ней жениться.
– Хотя ты меня еще плохо знаешь, – добавил он.
Дженни, впервые в жизни полюбившая глубоко и осознанно, почувствовала изумление и радость.
– Я буду так счастлива, Лестер.
В то же время на нее тучей накатывало осознание ложной информации, вернее, ее отсутствия, относительно Весты. «А вдруг он теперь все узнает?» – думала она. И несколько раз уже собиралась признаться, но ее останавливал не столько возможный вред для Весты (она больше в это не верила), сколько то, что Лестер о ней подумает. Его настроение по отношению к детям казалось выраженно отрицательным. И он явно их не хотел.
Было решено, что она пока что вернется в Кливленд, а далее что-нибудь организуется.
Будет бесполезно приводить подробную хронику событий последующих трех лет – событий и впечатлений, через которые семейство поднялось из состояния неприглядной бедности к относительной самодостаточности, основанной, само собой, на явном благосостоянии Дженни и щедрости (опять же явленной через нее) ее так называемого мужа. Лестер иногда появлялся на горизонте, значительная фигура, бывающая наездами в Кливленде, а иногда и у них дома, где они с Дженни занимали две лучшие комнаты на втором этаже. Время от времени и она поспешно уезжала в ответ на телеграммы – в Чикаго, в Сент-Луис, в Нью-Йорк. Одним из любимых способов отдыха для него стало снять резиденцию на одном из главных курортов – в Хот-Спрингсе, Маунт-Клеменсе или Саратоге – и на протяжении недели или двух подряд наслаждаться роскошью жизни с Дженни в качестве супруги. В иные времена он организовывал себе проезд через Кливленд только ради возможности провести с ней день. Все это время он прекрасно осознавал, что переложил основной груз сложной ситуации на ее плечи, но не видел, как тому в настоящее время помочь. Он пока что не был уверен, чего именно хочет. Однако все у них было неплохо.
Отношение семейства Герхардт к такому положению дел было не совсем обычным. Поначалу, несмотря на нерегулярность визитов, все выглядело естественно. Дженни сказала, что замужем. Свидетельства о браке никто не видел, но она ведь сказала, что замужем, и, казалось, вела себя соответственно такому своему положению. Правда, она ни разу не ездила в Цинциннати, где жила семья Лестера, и никто из его родственников тоже не появлялся. Да и поведение его, если забыть про сперва ослепившие их деньги, было странным. Он был не особо похож на женатого. На удивление безразличен. Бывало, от него неделями приходили разве что формальные письма. Бывало, она уезжала для встреч с ним всего на несколько дней. Но случались и более долгие периоды отсутствия – единственное хоть чего-то стоящее подтверждение настоящих семейных отношений, но и это было в известном смысле неестественно.
Бас, который вырос в двадцатипятилетнего молодого человека с определенной деловой хваткой и намерением повидать мир, начал подозревать. Он успел неплохо узнать жизнь и интуитивно ощущал – что-то не так. Девятнадцатилетний Джордж, которому более или менее удалось закрепиться на обойной фабрике и который планировал сделать там карьеру, также беспокоился. И он чувствовал – происходит что-то не то. Марта в свои семнадцать лет была еще в школе, как и Уильям с Вероникой – им предоставили возможность учиться столько, сколько нужно, – но покоя ни у кого не было. Все помнили про дочь Дженни. Соседи очевидным образом сделали собственные выводы. Друзей у Герхардтов почти не было. Герхардт тоже наконец пришел к выводу, что дело нечисто, но он сам позволил ситуации дойти до такого состояния, а теперь спорить было уже поздно. Он несколько раз хотел ее расспросить, намереваясь, если возможно, направить на путь истинный, но худшее уже произошло. Теперь все зависело от Лестера, и он это понимал.
Все постепенно приближалось к состоянию, когда крупных потрясений не избежать, но вмешалась жизнь с одной из своих своевременных развязок. Здоровье миссис Герхардт стало слабеть. Сама по себе крепкая и прежде довольно активно настроенная, в последние годы она обрела явную привычку к малоподвижности, которая в сочетании с сознанием, по природе склонным к беспокойству, придавила ее, словно целый список серьезных и опасных болезней, а теперь, похоже, дошла до своего предела, медленно, но очень уверенно ее отравляя. Она стала откровенно медлительной в движениях, быстрее уставала даже в тех мелких делах, которые еще остались на ее долю, и в конце концов пожаловалась Дженни, что ей стало очень трудно подниматься по лестнице.
– Я нехорошо себя чувствую, – призналась она. – Похоже, захворала.
Дженни встревожилась и предложила отвезти ее на воды неподалеку, но миссис Герхардт ехать отказалась.
– Не думаю, чтобы это мне помогло, – сказала она.
Теперь она просто сидела или выезжала с дочерью на прогулки в коляске, но увядающий осенний пейзаж вгонял ее в депрессию.
– Не нравится мне болеть осенью. Когда вижу опадающие листья, то начинаю думать, что мне уже не выздороветь.
– Нельзя так говорить, мама! – заявила ей Дженни, тем не менее чувствуя испуг.
Насколько среднее домохозяйство зависит от матери, сделалось очевидным, когда все начали опасаться, что конец уже близок. Бас, подумывавший о том, чтобы жениться и покинуть домашнюю атмосферу, временно оставил эту идею. Герхардт, пораженный и очень расстроенный, болтался по дому, словно человек, ожидающий катастрофы и сильно впечатленный самой ее возможностью. Дженни, в вопросах смерти совершенно неопытная, чувствовала себя так, будто жизнь матери каким-то образом от нее зависит. Не переставая надеяться вопреки неблагоприятным обстоятельствам, она оставалась рядом, бледный символ терпения, ожидания и услужливости.
Развязка наступила однажды утром, после месяца болезни и нескольких дней бессознательного состояния, когда в доме царила тишина и все ходили на цыпочках. Ясным бодрящим ноябрьским утром, когда огненные отблески на гниющих листьях и чистой воде озера могли бы предвещать долгожданное возвращение сил, миссис Герхардт испустила свой последний вздох, глядя на Дженни в те несколько минут сознания, которые подарила ей жизнь перед самой кончиной. Дженни уставилась ей в глаза с тоскливым ужасом.
– Ах, мама, мама! – вскричала она. – Ах, нет, нет!
Из сада прибежал Герхардт и, бросившись на пол у кровати, принялся в отчаянии заламывать костлявые руки.
– Я должен быть умереть первым! – рыдал он. – Я должен был умереть первым!
Смерть миссис Герхардт немедленно обозначила грядущий распад семейства. Хотя до сей поры дети воздерживались от любых поступков, способных разрушить домохозяйство с его относительной полнотой, теперь они казались чуть ли не необходимыми. Дженни не могла постоянно быть дома. Бас, у которого уже некоторое время была девушка, сразу женился. Марта, чьи взгляды на жизнь успели расшириться и укрепиться, также намеревалась съехать. Она чувствовала, что на семье лежит некое клеймо – как и на ней, по сути, пока она живет дома. Доброта и услужливость Дженни не могли на нее повлиять ни в одну, ни в другую сторону. Та разрушила свою жизнь, причем собственными руками, думала Марта, да и что в той жизни хорошего. Так что она обратила свой взгляд на государственные школы как на источник заработка и вскоре объявила, что собирается стать учительницей. Герхардт, оставшись один, с трудом представлял себе, куда двигаться. Он работал сейчас ночным сторожем. Как-то Дженни застала его плачущим в кухне и немедленно разрыдалась сама.
– Папа, не надо, – умоляла она, – все не так плохо. У тебя всегда будет дом, ты и сам знаешь, пока у меня самой есть хоть что-то. Ты сможешь переехать ко мне.
– Нет, нет, – принялся возражать отец. Он и не хотел переезжать к Дженни. – Дело не в этом, – продолжал он, – от всей моей жизни ничего не осталось.
Прежде чем Бас, Джордж и Марта окончательно съехали, прошло еще немного времени, но наконец они, один за другим, покинули Дженни, ее отца, Веронику и Уильяма. Герхардт тоже собирался уехать, когда Дженни переберется в собственный дом. Вряд ли Лестер захочет, чтобы она жила в Кливленде. Он так редко сюда наведывался. Во время всех этих печальных перемен он не смог приехать ни разу, хотя Дженни ездила с ним повидаться.
История маленькой безотцовщины Весты в эти три года относительного процветания представляла собой постепенное развитие малышки, а также ее реабилитацию в глазах своего прежнего непримиримого противника – Герхардта. С того момента, как он признал в ней человека с душой, заслуживающей спасения, во время обряда крещения в свой первый визит в Кливленд, за последующие мрачные дни в доме на Лорри-стрит, где он замечал, как она растет (в те нерегулярные интервалы, когда он находил удобным приехать на несколько дней), за тот период, пока он сидел дома с обожженными руками и глядел, как она играет – сгусток энергии, пусть надоедливый, но глаз не оторвать, – он постепенно пришел к чрезвычайному обожанию ребенка. Не ее вина, что у нее нет фамилии. Она не выбирала, явиться ли в этот мир. Это Дженни совершила против нее величайшее преступление, и это Дженни по-прежнему отказывается все исправить. Ради нее – то есть Дженни – в то время, когда он полагал, что та честно выходит замуж (найдя себе честного возлюбленного), он согласился под уговорами жены ничего не говорить о Весте или о прошлом Дженни, помогая как следует прятать девочку и не привлекать к ней внимания. Он продолжал это делать все годы, пока они жили в новом доме, поскольку, согласно Дженни, она собиралась все рассказать Лестеру, когда станет уверена в своем будущем. Миссис Герхардт всегда просила перед ним за Дженни, чтобы он не мутил воду. «У нее сейчас все в порядке. Отчего ты хочешь устраивать скандал? Вдруг он ее бросит? Ты не представляешь, как ей могло быть тяжело все это с ним обустроить. Когда сможет, сама расскажет».
Герхард кипятился. Что за обман! Что за жульничество!
– Господь Бог обязательно ее накажет, – объявил он по-немецки. – Попомни мои слова. За это ее ждет наказание.
– Вот не надо пророчеств, – потребовала миссис Герхардт. – У нее было достаточно бед. Отчего ты не оставишь ее в покое!
– Оставишь в покое! Оставишь в покое! – подчеркнул он голосом. – Можно подумать, я не оставлял ее в покое. То-то и оно. Если б я не оставил ее тогда в покое, она была бы сейчас достойной женщиной.
Но Лестеру так ничего и не рассказал.
Сей достойный персонаж даже ни разу не видел ребенка. В те короткие периоды, не более двух или трех дней подряд, когда он снисходил до посещения дома, миссис Герхардт как следует заботилась о том, чтобы не показывать Весту. На верхнем этаже имелась игровая комната со спальней, так что все было не слишком сложно. Лестер из своих комнат почти не выходил. Он предпочитал проводить время с Дженни, которая подавала ему еду в той из комнат, которая годилась на роль столовой. Он вовсе не проявлял любопытства и не стремился знакомиться или общаться с прочими членами семьи. Он совершенно не возражал против того, чтобы пожать руки или обменяться парой стандартных фраз – но исключительно стандартных. Все понимали, что девочка не должна перед ним появиться – она и не появлялась.
Для Герхардта в ее печальной истории имелась, однако, светлая сторона, поскольку он понимал всю грусть ситуации и служил девочке одновременно отцом и матерью, хотя и не превосходил Дженни во внимании и любви, когда у нее выдавалась к тому возможность. Ей тоже было по совести жаль Весту, но она не знала, как добиться желаемого результата. Лестер, когда на него находило, мог быть грубоват и даже откровенно груб. Она боялась ему сказать, поскольку воображала, что за этим последует ужасная сцена.
Между старостью и детством существует необъяснимое притяжение – милое и одновременно печальное. В течение первого года на Лорри-стрит Герхардт, пока никто не видит, возил Весту на закорках и щипал за пухлые розовые щечки. Когда она подросла достаточно, чтобы пойти, именно он, пропустив ей для страховки полотенце под мышками, жизнерадостно и терпеливо водил ее повсюду, дожидаясь, пока она сможет сделать несколько самостоятельных шагов. Когда она и вправду стала готова пойти, именно он поощрял ее на попытку, застенчиво, мрачно, в основном без свидетелей, но всегда с любовью. По странной прихоти судьбы беспомощные пальчики этого клейма на семейной чести, пятна на общепринятой морали переплелись со струнами его сердца. Он любил маленькую безотцовщину – со всей страстью и надеждой. Она была единственным светлым лучиком в темной, ущербной жизни, и он не переставал задумываться о том, какая судьба ее ждет – признает ли ее Дженни в конце концов перед Лестером, чтобы та обрела дом, или ребенка так и будут швырять по миру из угла в угол, сделают дурным примером и объектом презрения из-за ее прошлого, так что не останется даже воспоминания о том, что она вообще когда-то жила. Думать о таком было нелегко.
Как раз в период наибольшего процветания после переезда в новый дом в Герхардте начали проявляться самые отеческие чувства к малышке.
– Он пытается научить ее молитвам, – сообщила как-то Дженни миссис Герхардт после того, как сама заметила прогресс в этом направлении, достигнутый шепелявым еще ребенком.
– Скажи «Отче наш», – требовал Герхардт у нетвердо пока держащейся на ногах девочки, оставшись с ней наедине.
– Оф феваф, – пыталась она повторить за ним хотя бы гласные.
– «Иже еси на небесех».
– Иве си на невесе, – повторял ребенок.
– Зачем ты учишь ее так рано? – возмутилась, услышав их, миссис Герхардт – ею руководила жалость к малышке, не справлявшейся с согласными и гласными.
– Потому что я хочу научить ее христианской вере, – упрямо возразил Герхардт. – Ей нужно знать молитвы. Если она не начнет сейчас, то никогда не выучит.
Миссис Герхардт улыбнулась. Многие из религиозных предрассудков мужа ее забавляли. Вместе с тем ей было приятно видеть сочувственный интерес, который тот проявлял к воспитанию девочки. Если б он только не был временами столь жестким, не мыслил так узко. Сам себя мучает и остальных тоже.
Занятия с тех пор повторялись ежевечерне, и теперь, когда Герхардт перестал скрывать свой интерес к девочке, его беспокойство о ее судьбе вышло наружу, и он постоянно заводил разговоры о том, как обустроить ее жизнь.
С приходом весны он начал брать ее ранними ясными утрами на первые прогулки.
– Пойдем-ка, – говорил он, – сходим немного погулять.
– Гулять, – щебетала Веста в ответ.
– Да, гулять, – отзывался Герхардт.
Иной раз миссис Герхардт надевала на Весту одну из ее красивых шляпок – в те дни Дженни очень заботилась о гардеробе дочери. Герхардт брал ее за руку и шагал вперед, стараясь помедленней переставлять ноги, чтобы малышка не отставала.
Природа вокруг расцветала и кипела активностью – щебетали птицы, возвещая о своем возвращении с юга, весело жужжали насекомые, наслаждаясь краткими мгновениями жизни. На дорогах чирикали воробьи, в траве важно вышагивали малиновки, лазурные дрозды вили гнезда под крышами простых домиков. Он с радостью объяснял девочке чудеса жизни, возникающие перед ее восхищенными глазами.
– О-о-о! О-о! – восклицала Веста, поймав взглядом алую вспышку – это малиновка вспорхнула на ветку неподалеку. Веста тянула вверх маленькую ручку, глаза ее были круглыми от восторга.
– Да, – подтверждал Герхардт, радостный, будто сам только что впервые обнаружил это чудесное создание. – Малиновка. Птичка. Малиновка. Скажи «малиновка».
– Линофка, – говорила Веста.
– Да, малиновка, – повторял он. – Сейчас она будет искать червячка. А потом строить гнездышко. Знаешь, что такое гнездо?
Веста понятия не имела обо всех этих премудростях, да и не обращала на них внимания. Вывернув головку так далеко назад, как ей только позволяла короткая, но гибкая шейка, она посвящала весь свой интерес удаляющимся от нее сейчас чудесам.
– Да, это малиновка, – продолжал Герхардт, хотя его и не слушали. – Сейчас мы посмотрим хорошенько и попробуем найти гнездо. Кажется, я его видел где-то на дереве.
Он мирно ковылял вперед, пытаясь отыскать старое заброшенное гнездо, которое где-то приметил, время от времени пускаясь в разглагольствования.
– А, вот оно, – сказал он наконец, приблизившись к небольшому, все еще лишенному листьев деревцу, с ветвей которого свисали едва пережившие зиму остатки птичьего дома. – Вот, погляди-ка, – и он поднял ее высоко вверх.
Веста вознеслась к небесам, радуясь полету, но не особо понимая его причину, да и не заботясь о ней.
– Смотри, – сказал Герхардт, свободной рукой указывая на пучок сухой травы. – Гнездо. Птичье гнездышко. Видишь?
– О-о, – повторила за ним Веста, в подражание его пальцу указывая своим. – Несс-о-о.
– Да, – сказал Герхардт, снова опустив ее. – Это гнездо крапивников. Они улетели. Больше не вернутся.
Они брели дальше, он – объясняя в подробностях самые простые факты жизни, она – удивляясь им, как свойственно детям. Пройдя квартал-другой, он неторопливо разворачивался, словно достигнув края света.
– Пора обратно, – говорил он.
Так прошли ее первый, второй, третий, четвертый и пятый годы жизни; Веста росла, становилась милей, смышленей, жизнерадостней. Он не уставал поражаться вопросам, которые она задавала, загадкам, которые предлагала.
– Что за ребенок! – восклицал он иной раз, обращаясь к жене. – Все-то ей нужно знать. «А где боженька? А что он делает? А куда он ножки ставит?» Прямо смех иной раз берет.
Он вставал рано утром, чтобы ее одеть, укладывал вечером спать, когда она скажет молитвы. Веста сделалась для него главным утешением в жизни. Эта мысль и заставила Герхардта расплакаться, когда Дженни застала его на кухне. Без этого ребенка, этой безотцовщины, ему предстояло закончить свои дни в полном одиночестве.