Когда я смотрю на книги о театре – Гордона Крэга, или Мейерхольда, или Евреинова, – меня всегда охватывает чувство трепетного благоговения.
Вот люди, которые знают, «как все это должно быть».
Несколько лет назад, когда талантливейший В. Э. Мейерхольд еще не был режиссером на Императорской сцене, а только горел и мечтал, он часто в кругу сочувствующих говорил о театре будущего. О «настоящем» театре.
У него была своя теория. Не помню хорошенько, в чем было дело, но помню, что она основывалась как-то математически, геометрически, вся на одной теореме, известной в общежитии под названием Пифагоровых штанов.
Для начала он строил мистический треугольник, в один угол которого помещал режиссера, в другой – актера, а в третий запихивал автора.
Потом смело опускал перпендикуляр, строил Пифагоровы штаны, доказывал, что сумма квадратов, построенных на катетах, равна квадрату, построенному на гипотенузе, и отсюда выходило как-то что-то очень хорошее для театра.
Мы все горели и мечтали вместе с Мейерхольдом и поверили бы ему без всякой гипотенузы.
– Долой рампу! – пищали одни.
– Долой сцену! – рекомендовал другой.
– Соборное действо! – ухал кто-то в углу.
Горели!
Потом пришел Евреинов с монодрамой.
– А ведь это гениально! – сказал кто-то, призадумавшись, – не помню кто – кажется, я сама.
Кто-то ухнул опять про соборное действо, но его быстро успокоили.
Новые теории не прошли бесследно. Брошенный в воду камень вызывает круги на поверхности. Камень уж давно пристроился и успокоился, а круги все наплывают – чем дальше круг, тем он больше и тем мельче.
Маленькие режиссеры маленьких театров подражают великим собратьям. Про них говорят:
– Он молодой, очень талантливый режиссер. Он, знаете, вроде Мейерхольда. Виртуоз сцены.
– Кто? Иван Андреич? Прекрасный режиссер. У него, знаете, искания, чародейная шалость в духе Евреинова.
Не правда ли, хорошо?
Я сидела в уборной актрисы Матреновой. Режиссер Ермолин, молодой, талантливый, отчасти виртуоз сцены под Мейерхольда, отчасти гениальный шалун под Евреинова, был тут же.
Он ходил большими шагами по комнате и говорил о том, какую я должна написать пьесу для его театра.
– Что-нибудь такое, очень тонкое, очень художественное… вы понимаете? И вместе с тем оригинальное. Только непременно с танцем.
И прибавил вполголоса:
– Мы платим Матреновой пятьсот рублей в месяц исключительно за танцы, так нужно же ей давать роли.
– Хорошо, – сказала я. – У меня задумана пьеса из времен Александрии первого века. Там можно будет поставить интересный танец.
Матренова обернулась и сказала деловито:
– Ну что ж, пусть будет александринская пьеса, только, пожалуйста, чтобы был танец гимназиста с гимназисткой, потому что это моя специальность.
«Александринская» пьеса была написана, роли розданы. Режиссер хмурил брови и изучал эпоху. Хотел ехать делать какие-то раскопки, но билет имел даровой только до Харькова и обратно.
– В Харькове, пожалуй, ничего не раскопаешь, – уныло решил он и остался в Петербурге.
Но хмурил брови и изучал.
Матренова интриговала.
Требовала, чтобы хоть на бис разрешили ей протанцевать – гимназиста с гимназисткой.
– Голуба! – урезонивал режиссер. – Да откуда же я вам гимназиста возьму, когда его в пьесе нет.
– Ну что вы, не понимаете, что ли, – сердилась Матренова. – Гимназист всегда может невзначай из публики выйти.
Потом стала интриговать актриса Анчар-Удалова, игравшая черную рабыню.
– Зачем черная? Рабыня может быть и белая. Мне русский костюм идет. Я надену кокошник. Как будто меня взяли в рабство из России, а была я боярыней.
Потом пришел первый любовник и сказал со слезами на глазах:
– Вы и меня сделали смуглым! Я лучше застрелюсь. Мне необходимо надеть костюм маркиза. У меня есть – по рисунку Бакста[292]. Точно не мог в Александрию случайно приехать старый маркиз с сыном. Сын, хотя и вырос в Александрии, но из уважения к памяти отца носит его костюм по рисунку Бакста. Умоляю вас! Не портите мне карьеры!
Актриса Адова-Райская не хотела играть старую мамку старухой.
– Зачем? Она, может быть, поступила в мамки, когда ей было года четыре – знаете, как в деревнях.
– Так как же она ребенка-то кормила?
– А я почем знаю!? – чистосердечно признавалась Адова. – Может быть, мукой «Нестле».
А режиссер пожимал мне руку и тоскливо заглядывал в глаза.
– Не волнуйтесь! Уверяю вас, что поставлена пьеса будет и художественно, и стильно. Только не волнуйтесь.
Из одного глаза его глядел Евреинов, из другого – сам Мейерхольд.
Я верила.
Накануне спектакля Адова-Райская заявила режиссеру прямо в глаза, что если Анчар-Удалова наденет лакированные туфли на французских каблуках, то и она наденет такие же. И без того эта Удалова невесть что о себе воображает!
– Лакированные? Французские каблуки?
Режиссер закрыл глаза и задрожал. Опомнившись, кинулся в уборную Удаловой…
Во время спектакля я пошла за кулисы.
– Раб куртизанки! Ваш выход! – позвали снизу.
Изящный маркиз, голубой с серебром, томно улыбнулся мне на ходу.
Постукивая каблучками, проплыла молодая боярыня в парчовом сарафане.
Режиссер, бледный, с фиолетово-горящими глазами, стоял у двери уборной актрисы Удаловой.
– Что с вами?
– Жду. Стерегу.
Дверь приоткрылась – показалась Удалова.
– Ноги! – дико крикнул режиссер.
Соседняя дверь тоже приоткрылась, высунулась Адова с лакированными туфлями в руках и крикнула:
– Да, ноги покажите! А то я живо переобуюсь! Нечего, нечего!
Удалова вытянула ногу, режиссер быстро сорвал с нее лакированную туфлю и подсунул сандалию.
Адова отшвырнула свои туфли и успокоилась.
– Теперь я согласна тоже на сандалии.
Утром газеты мою пьесу похвалили.
«Автор очень остроумно вышутил, как у нас ставят костюмные пьесы».
А ночью мне приснился бледный режиссер. На нем были надеты Пифагоровы штаны, и он танцевал танец гимназиста с гимназисткой, как его танцевали в первый век христианства.
– Ведь это все-таки стильно и выдержано, так что вы не должны волноваться! – тоскливо приговаривал он. – Ведь вы не волнуетесь?