Судьба нас «балует» сенсациями.
Только что кончилось дело Прасолова[271], и не успели мы вдоволь наговориться о нем, как жизнь перевернула перед нами новую страницу книги «Великих мерзостей».
Дело Прасолова было сплошь одна болтовня и вранье. Врали, болтали, запутали пол-Москвы.
Врал подсудимый, врали свидетели, и каждый перевирал на свой лад о том, как врала покойная.
Все эти люди, захлестнутые сетью процесса, какие-то странные, необычные. Не люди, а болтуны. Не жили, а болтали.
И те впечатления свои о том кусочке своей жизни, который выхвачен допросом, такие тусклые, полусонные, неосознанные, точно переживали их не люди, а рыбы. Ну что может рыба сознавать: что-то мутно, что-то тускло, что-то заблестело, замигало, замелькало.
А тут вдруг потянул инстинкт, и рыба раскрыла рот.
Если червяк – слава богу.
Если крючок – беда.
Муж убил жену. Жена поэтому оказалась страдалицей, но мужа оправдали.
Если бы было наоборот и жена убила мужа, то муж оказался бы страдальцем, но жену оправдали бы.
И опять не удалось бы прокурору, распустив по ветру омоченные дождем волосы, понести к далекой могиле весть о торжествующей правде.
Многие возмущаются, что Прасолова оправдали. Возмущались бы также, если бы оправдали его жену. И все это оттого, что в деле этом, по существу, нет преступника.
Он выстрелил, или она выстрелила, или Аронсон, или Фрумсон[272] – не все ли равно. Выстрелил просто тот, у кого оказался револьвер.
И на всю компанию ревность была распределена, наверное, в одинаковой дозе и с одинаковым основанием.
И не выстрели сегодня Прасолов – может быть, завтра выстрелил бы Аронсон. Потому что всем им было по-рыбьи тошно, и мутно, и тускло, и никто ничего не понимал, и никто из них не жил, а все они вместе и порознь только болтали, болтали и болтали.
Кто из них мог бы поручиться за то, что он сейчас сделает: поцелует, убьет или попросит денег взаймы?
Они даже толком не могли разобраться, кто кого любит. Ходили и болтали. Расходились – болтали, сходились – болтали.
А потом всю эту болтовню серьезные люди обсуждали, взвешивали и делали из нее выводы.
Делали выводы и удивлялись. Не понимали, почему жена, облив мужа серной кислотой, едет покататься.
Не понимали, почему «влюбленный в ароматичность своей жены муж» варит суп армянину и жена принимает деятельное участие в этом мирном занятии. Вообще ничего не понимали, потому что у «прасоловцев» совсем не та психология, с которой мы все привыкли иметь дело. Этика не та. И даже эстетика не та.
Приходилось слышать такой разговор:
– Посмотрите, какая красивая женщина сидит в ложе.
– Да ведь лица не видно – шляпа низко опущена.
– Лица-то не видно, да какое эспри[273]! Такое эспри теперь рублей полтораста стоит.
– Н-да. Красивая женщина.
– И знаете, она на своем автомобиле подъехала. Интересная женщина.
В этом они все целиком. Красива потому, что дорогая шляпа. И умна потому, что автомобиль.
А счастливый человек – который живет «шикарно».
Это их самое настоящее слово.
Счастье шикарной жизни не дается ни трудом, ни подвигами. Его можно приобрести только за деньги. Только купить.
А как раздобыть денег?
И вот, за неимением более солидных торговых дел, начинают покупать друг друга.
Положим, они слышали мельком, что во всем этом есть что-то скверное, – ну да где же тут разобраться!
Плавает рыба. Мутно ей, тускло, тошно, мигает что-то перед самым носом, блестит, мелькает. Разинула рот – и попала на крючок.
Хорошо сделали, что оправдали Прасолова. В этом деле нет ни преступника, ни преступления, потому что нет ни людей, ни жизни.
Просто – плавала рыба.
Ну при чем тут Уложение о наказаниях, статья такая-то, параграф такой-то, пункт такой-то, да еще с примечаниями?
Дело об убийстве Тиме[274] несколько другого вкуса.
Это дело страшное, дьявольское.
И разыгрывается оно все на границе смешного и ужасного, то есть именно там, где надлежит быть черту.
Говорят мало. Больше обдумывают и делают.
Даже показания свои обвиняемые пожелали изложить письменно.
Они не хотят без толку болтать. Они не «прасоловцы». Они люди очень культурные и знают, что с пером в руке им удобнее обдумать и взвесить все pro и contra.
Один из них метнулся было на почву ревности, но, вероятно, тут сам черт, вертевший этой историей, прыснул от смеха.
Еще бы! Человек из ревности украл кольцо.
«Прасоловцы» – те болтали бы больше.
– Да, да. Украл потому, что хотел оставить себе как воспоминание. А продал его потому, что воспоминания жгли. Вот и все.
Но пшюты[275], герои нового процесса, понимают «le ridicule»[276]. Они извинились относительно ревности и просят об этом забыть.
Завязка произошла «шикарно», на французском языке.
– Madame… permettez moi…
– Enchantée, monsieur…[277]
– Mon ami – le baron…
– Charmée…[278]
Она оказалась не только красивой женщиной, но и очень интересной (ведь у пшютов «верую и исповедую» – общее с «прасоловцами») – у нее были брильянты. И умной – у нее можно было призанять.
И она хотела понравиться – она сразу выложила все свои достоинства, – сказала, что у нее много брильянтов.
Они сидели в ресторане. Говорили об эгофутуризме (потому что о чем же еще говорить-то?).
Cher baron[279] мысленно прикидывал:
– Интересно знать, сколько можно у нее вышантажировать.
Холодная немецкая кровь!
Долматов, более пламенный и экспансивный, думал горячо и страстно:
– Вот сейчас не вытерплю, нагнусь, потянусь – и выкушу у нее из уха серьгу.
План убийства был обдуман за неделю. Целую неделю они были вместе, кутили, вели интересные разговоры.
– Какие интересные молодые люди! – отзывалась о них убитая.
Еще бы не интересные!
У них, наверное, были мечтательные глаза, потому что они так часто думали, как будут шарить в ее комоде.
Интересно, как развернется процесс и чем кончится.
Впрочем, опять будут говорить об убийстве. А кто из нас не может убить: один – под влиянием ревности, другой – от отчаяния, третий – защищаясь, четвертый – невольно и случайно.
Наказывать их надо не за убийство, а за ту неделю, в продолжение которой они ни на минуту не расставались со своей жертвой и все время знали, что убьют.
Убить многие могут, а вот на такую недельку способен, вероятно, только один Долматов, господин отставной чиновник Министерства иностранных дел.
Вот два убийства. Типичное московское и типичное петербургское.
В том, московском, – вранье, болтовня, и «захочу полюблю», и «бейте меня, православные». Кутежи, попойки, мутный чад, угар, никто ничего не понимает.
Здесь – все взвешенно, рассчитано и, главное, прилично.
– Разгульное убийство – fi donc![280]
Все было очень вежливо и на прекрасном французском языке.
Если они случайно толкнули друг друга локтями, наваливаясь вдвоем на подушку, под которой хрипела убитая ими женщина, они, наверное, сказали друг другу:
– Pardon!
Ведь они из такого хорошего общества, эти интересные молодые люди!