Первый раз я встретилась с ними несколько лет тому назад, когда у нас, в Петербурге, были пущены первые трамваи.
Прокатиться на этой новой штуке охотников было много, и места брались с бою.
Гимназисты, кадеты и прочий бойкий народ дежурили на остановках по нескольку часов, выжидая, не найдется ли местечка в переполненном вагоне.
Вот среди такой толпы увидела я и их.
Их было двое – он и она. Он был толстый, с отвислыми щеками, с выражением лица датского дога, смотрящего на говядину. Котелок, трость с монограммами, галстук бурый, с зелеными Эйфелевыми башнями, – то, что приказчики называют «настоящий английский товар-с».
Она – лет сорока. А больше про нее, пожалуй, и сказать нечего. Сколько ни гляди – достаточно отвернуться, как все сгладилось.
Они влезли в трамвай, раздвинув локти и тыча ими в грудь своих соседей. Я думаю, они первые ввели в моду эту систему влезания, которая теперь в таком ходу.
Вы понимаете, как это делается?
Вы сгибаете руки под углом в 20° и, широко их раздвинув, становитесь на первую ступеньку, попутно ударив локтем вправо и влево. Попадаете, значит, в грудь кому придется. Затем поднимаетесь выше и, сделав чуть заметное движение, безошибочно разбиваете теми же локтями два ближайших носа. Этот способ обеспечивает вам спокойное и удобное водворение в трамвае.
Итак, они влезли в трамвай. Я – следом за ними, и поместилась напротив, потирая переносицу. Смотрела на них. На палке у него было написано: «Пуся». Не знаю, его ли так звали или того, кто презентовал эту палку, но, приняв в соображение отвислые щеки и Эйфелевы башни, можно допустить, что, пожалуй, он-то и был «Пуся».
Как звали ее – не знаю до сих пор, но, вероятно, не сделаю большой ошибки, если буду о ней думать как об Анне Антоновне.
Они долго молчали. Наконец Анна Антоновна сказала:
– Теперь, значит, к Сорокиной можно за пятак ездить?
А он ответил:
– М-мы.
Это было все, что они нашли сказать друг другу, сев первый раз в жизни в трамвай.
Второй раз я их встретила спустя довольно много времени на авиационной неделе.
Они несколько изменились, но тем не менее я их сразу узнала.
Из маленького толстого человечка «Пуся» сделался очень высоким и очень худым, закидывал вверх голову и смотрел на парящие аэропланы четырьмя точками: двумя глазами, носом и острым кадыком, распиравшим щелку воротничка.
Анна Антоновна изменилась еще больше. Она, собственно говоря, даже раздвоилась и пришла на аэродром в виде пожилой дамы в кошачьем боа и барышни-дочки без ресниц, с крошечным носиком.
Тем не менее, повторяю, я их сразу узнала.
На аэропланы они смотрели, как будто похлопывали их по плечу.
Чего, мол, там – дело известное. К Сорокиной можно будет за двугривенный туда и обратно обернуться.
И что было безутешнее всего, так это мысль, что так и будет. Что, действительно, еще несколько последних усилий человеческого мозга, еще несколько разбитых черепов, сломанных рук и ног – и Пуся с супругой полетят к Сорокиной и обернутся за двугривенный. И они будут первыми, потому что растолкают себе дорогу локтями.
На первой железной дороге первыми пассажирами, наверное, были они.
Анна Антоновна носила тогда шаль с разводами и донашивала кринолин. Купили билет прямо к Сорокиной и обратно. И поехать было необходимо, чтобы узнать, почем покупали клюкву к киселю.
И полетят они так же деловито.
Анна Антоновна – мать скажет Анне Антоновне – дочке:
– Надень старую юбку, нечего новое платье по облакам трепать! Кто там тебя видит. Поздравь Сорокину с именинами.
Сядут и полетят. И будут правы. Потому что именно для них, во имя их повседневного удобства, трудились отборные силы человечества.
У науки очень сложная, запутанная и тонкая преемственность. Математика, химия, медицина ведут за собой каждая длинную нить, свитую где-то далеко в один шнур. И на одном конце этого шнура великие страдания человеческого гения, на другом – жизненное удобство Пуси с супругой.
Ради этого удобства работал Леонардо да Винчи, сгорел Джордано Бруно, томился Галилей.
Мне кажется, что если бы догадались вовремя привести к Галилею Пусю с Анной Антоновной (все равно в каком виде) и сказали ему внушительно:
– Галилео Галилей! Отрекись от своей ереси, потому что истины всех наук свиты вместе, и если не отречешься, то не пройдет и трех веков, как вот эти двое полетят к Сорокиной за двугривенный. К Сорокиной, Галилей! Опомнись и отрекись!
И я уверена, что это подействовало бы на его упорствующий дух. Вместо «а все-таки вертится», может быть, сплюнув в сторону, он сказал бы:
– А ну вас совсем! Вертится – не вертится, мне-то что! Есть, подумаешь, из-за чего кипятиться! Здоровье дороже всего.
Впрочем, это я слишком высоко забралась. Тут уж не о Галилее и даже не о Монгольфье[150] сокрушаться надо. Кролика мне жалко! Просто кролика, бедную крохотную жертву науки. И морскую свинку, без которой, кажется, ни одна наука не могла сделать ни одного шага. На свинке пробовали все медицинские препараты, все лекарственные снадобья, все прививки, отравляли ее всеми ядами, убивали и оживляли электричеством, заражали болезнями, заставляли дрыгать от гальванического тока.
Да что свинка! Какая-то морская ежиха, о которой порядочный человек и знать-то ничего не хочет, – и та принесла свою жертву на алтарь науки. И ее, несчастную, безвестную, раздражали электричеством, оплодотворяли сельтерской водой и, может быть, навсегда разбивали ей жизнь. Кроткая, скромная ежиха!
Если ей теперь в виде награды за перенесенные муки предоставить даровой проезд на аэроплане или хотя бы на трамвае, она даже и не воспользуется своим правом. Она скромная, и ей не надо о киселях справляться.
Хотя я уверена, что реагировала бы она на полет не примитивнее любого пузатого репортера. Ей тоже было бы очень страшно, и больше ничего. И холодно.
Если бы жила я в хорошей нравоучительной сказке и пришел бы ко мне Гений с розовой электрической лампочкой на голове и, поклонившись, сказал бы:
– Милостивая государыня, Надежда Александровна! За вашу доброту и хороший характер решено у нас там, где мы водимся, дать вам возможность и силу приобрести нечто великое на пользу всему человечеству – ура!
Я бы ответила с достоинством:
– Я, конечно, очень польщена вниманием, но не хочу. Прямо-таки не хочу! Знаем мы, что значит «человечество»! Толкнут локтем в грудь и полетят за двугривенный.
Нет, пусть они придут босые, с непокрытыми головами, и Пуся, и Анна Антоновна, и все их разновидности, которые ничего не могут, и, поджав локти, кротко облобызают лапу – не у Галилея, конечно, – кто ж их к Галилею подпустит! – а у морской ежихи (если только есть у нее лапа, потому что, в сущности, я и сама-то толком не знаю, что это за тварь) и извинятся перед ней униженно. А затем пусть выдержат экзамен на человека, то есть на существо разумно мыслящее, а там – лети, если хочешь, по всем отраслям культуры, бери все радости, отстраданные кроликами, и ежихами, и морскими свинками.
А если провалятся на экзамене и вины своей не сознают – пусть сволокут их в лаборатории, и пусть служат они там своим глупым мясом во славу науки.
Потому что от морской свинки человеческая свинья отличается только своей величиной и нахальством.
Так будем же справедливы.
Хоть в мечтах!