К книге
Пляска на помойкеСтраница 3
12%
Страница 3
3

— Огромная гитара повисла над миром! — сказал Алексей Николаевич и пошёл в кухню готовить стол.

Ели под непрерывный рев музыки; обе были до крайности голодны, но будущая парикмахерша — неразборчива, а Зойка — требовательна, норовиста, капризна. На кухне она спросила:

— У вас майонез есть?

— Конечно! — Алексей Николаевич выдернул банку из холодильника.

— Ветчина?

— К вашим услугам…

— А кефир?

— Пожалуйста…

Зойка просияла:

— Как в ресторане!

От коньяка обе гневно отказались («Мы не алкоголики!»), зато на пиво навалились так, что полдюжины не стало мигом. Алексей Николаевич хотел открыть консервным ножом очередную партию, но молчаливая Надя остановила его. Она брала бутылку за бутылкой и своими молодыми, сахарными зубками сдергивала металлические крышечки, сыпавшиеся на пол.

Когда ветчина была съедена, пиво выпито и музыка достигла наибольшего омерзения, Зойка выбежала в гостиную, села на пол, прильнув ухом к содрогающимся, пульсирующим динамикам стодвадцативаттной дюалевской колонки, и, пересилив рев и грохот, провозгласила:

— Сексуальный час!..

3

Она исчезла, провалилась куда-то, так что даже тетка — Лина Федоровна не могла порассказать о ней,— где она и с кем. Алексей Николаевич подбирал лишь жизненные подробности, склеивая их в мозаику, узнавая от Лины Федоровны все о Зойке.

А в тот день — день ее шумного появления, события пошли неожиданно. Едва он потянулся к Зойке, как она вскочила, состроила возмущенную гримаску и повелительно указала на Надю:

— Она сделает тебе все!..

…Когда Надя убежала принимать душ, Алексей Николаевич сообразил, что вот-вот должна прийти Тотоша. Он даже не предполагал, как, узнав об этом, всполошатся гости. В панике Надя никак, даже с Зойкиной помощью, не могла влезть в комбинашку (потом Зойка рассказала, что одолжала на этот чрезвычайный случай свою, и для плотного тела юной парикмахерши сорочка оказалась довольно тесной). Не желало повиноваться ей и ее собственное платьице.

Наконец общими усилиями — Алексей Николаевич деятельно помогал — под треск рвущейся ткани Надя была воистину с грехом пополам одета. И гости выбежали на площадку в тот самый момент, когда стукнул лифт. Алексей Николаевич захлопнул дверь и увидел в глазок, как появилась Тотоша, с удивлением разглядывая двух растрепанных школьниц. Он еще успел схватить дезодорант и пробежать по квартире, выстреливая в разные стороны вонючим дымом. Все было как во сне…

Теперь он кружил по Пресне, внутри огороженного огромного пустыря, среди еще уцелевших и обреченных бараков, казарменнокрасной школы, жалкого остова, в котором слабо угадывался храм — церковь во имя Девяти мучеников, выходил к отретушированным зданиям, которым разрешалось жить дальше, и думал, думал:

«И на этих задворках, среди этого мусора, в одном из этих бараков родилась Зойка. Прелестная девочка с кукольно-неподвижным и очень белым лицом русской гейши, чуть косящим правым глазом; маленьким подвижным носиком (который, кажется, жил отдельно от ее личика) и крошечным ртом. Когда она смеялась, зрачки покрывались перламутром, словно глаза зажигались изнутри. Сбоку скошенный очерк лица являл треугольник с верхним длинным и нижним короткими катетами — от лба линия спешит к носу и, образуя тупой, с небольшой лукавинкой у вершины угол, сбегает далее к маленькому подбородку. Но это не портило ее, а, напротив, придавало неуловимую прелесть, как и верхние зубки, очень крупные в сравнении с нижними, как и длинная фигура со слегка выставленным вперед животиком…»

Он спускался к гранитной набережной Москвы-реки с тайной и сладкой мыслью о случайной встрече, брел вдоль воды до Бородинского моста, вспоминая рассказанное Линой Федоровной, ее теткой…

Брат Лины Федоровны, веселый кудрявый парень, слесарь по профессии и самодеятельный живописец по призванию, внезапно бросил семью — жену и двух крошек. И поселился тут же, в соседнем бараке, с женой новой, в ее комнате. Зойкина мать лежала в лёжку три дня — у нее отнялись ноги. Девочек приходила кормить бабушка; его мать…

Она решилась на это, когда ногам вернулась чувствительность, способность кое-как перемещать тело. Разбудила девочек рано утром, ласково гладила, тщательно одевала, словно боясь, как бы не застудить. Старшей было пять, а младшей — три. О чем думала Зойка, понимала ли, что предстоит ей и ее сестре, когда мать с отчаянной решимостью вела их по смерзшемуся снегу к полынье на Москве-реке, где фабричные выбросы не позволяют нарасти льду? Только стала подскуливать вслед за старшей, пятилетней:

— Мамочка! Милая! Не надо! Не топи нас!..

Глядя потом на сытую, в кольцах, торговку спецбуфета какого-то министерства, Алексей Николаевич не раз думал, как бы повернулась ее судьба, если бы она поступила, как решилась. Не дойдя до парапета, до гранитной лестницы, откуда был спуск к реке, мать завыла низким волчьим голосом и потащила, теперь уже зло, почти с ненавистью, девчонок назад.

Старшую — Валю — тотчас определили в интернат, очевидно, не из лучших; младшая осталась дома. Вскоре мать получила две комнаты в огромном доме на Смоленской набережной, на самом последнем этаже. Старшая дочь никак не могла ей простить интерната: сперва ждала ее по субботам, говорила своим сверстницам-сиротам: «А ко мне мама приедет!» — «Нет, не приедет», — убежденно отвечали сиротки. Она пускалась в рев: «Почему? Почему не приедет?» И они убежденно объясняли: «Потому что мамы не бывает…»

Валина жизнь, как и было положено, пошла наперекосяк; вскоре после интерната она попала в детскую колонию. И когда вышла на волю, мать, чувствуя свою вину, стала заботиться больше о ней, о том, как ее пристроить: «Зойка сама найдет себе, что захочет…» Но это было позднее.

А тогда? Когда мать приводила очередного мужика, Зойка спала у них в ногах. Днем ползала за матерью и просила есть: она была вечно голодна.

Жить стало заметно легче, когда мать устроилась буфетчицей. Теперь она таскала домой авоськи с продуктами, купила несколько золотых безделушек и снова занялась собой, своей внешностью: уставила трельяж немудреной отечественной косметикой. Зойка не ходила в садик. Сперва трудно было устроить, а потом, потакая любимице, мать говорила: «Никому не отдам, пусть будет со мной»…

Едва мать через порог — Зойка тотчас открывала платяной шкаф, иногда находила мамину обновку, но чаще вытаскивала старое платье, напяливала его, подвернув подол, влезала в огромные туфли на гвоздиках и направлялась к трельяжу.

Она усаживалась перед зеркалом и начинала пробовать на лице все снадобья подряд: пудры, кремы, одеколоны, духи. Раз намазалась какой-то гадостью — все ее фарфоровое личико зацвело и обезобразилось. Но и после этого, став только осторожнее, Зойка не прекратила любимого занятия: играть во взрослую.

Вглядываясь в три зеркальные проекции, она поклонялась собственной красоте и, шестилетняя, шептала густо напомаженными губами:

— Я — красивая, а ты — некрасивая…

«Ты» — это сестра, которую мать стала иногда привозить на побывку из интерната.

Валя была широколицая, с мальчишеской короткой стрижкой и злыми повадками. Только глаза, большие, серые, выдавали родство с Зойкой.

— Все красивые сидят перед зеркалом, а все некрасивые учатся в интернате, — с удовольствием поверяла Зойка свои наблюдения зеркалу.

И только изредка на нее накатывала тоска и желание чего-то неизведанного — дружбы, общения, шалости и игр. И тогда она вечерами просила:

— Мама! Покажи мне детей!

4

Что было в ней такое, отчего он мгновенно и счастливо глупел и становился способным на любое, самое отчаянное мальчишество? Немало значило, наверно, ее невинное, так возбуждавшее его бесстыдство. Ведь он не просто догадывался, какую жизнь она ведет, — он знал об этом и оттого только сильнее желал ее.

Сколько срамных историй наслышался он, когда на кухоньке, уплетая за обе щеки осетрину, Зойка радостно, со смехом повествовала о похождениях подростковых компаний с совкового Бродвея — проспекта Калинина. Как разбили у ресторана «Ильинская изба» «Фольксваген» с польским номером, уведенный у родителей корешком, и бросили — со смехом, как захватили дачу какого-то мелкого венгерского дипломата:

— Родители Иштвана теплый этаж на зиму заперли. И мы гуляли наверху. Ничего, не замерзли. Спали вповалку. Не разберешь, где чьи руки и ноги. Вот только туалета не было. Пришлось дырку в полу проделать. Над верандой…

Он был готов к любым неожиданностям, если они исходили от нее, и совсем не огорчился, ощутив как-то, дня через три после ее посещения, резкий зуд в паху. Сбегал в аптеку за свинцово-цинковой мазью и быстренько ликвидировал ее подарок — кровохлебок-плащиц, которые обитают, как известно, помимо причинных мест, еще и подмышками, в бороде и в бровях, не вторгаясь, однако, в волосы на голове, как в чужую и заповедную зону. Так горные козы никогда не заходят в долинные леса, предпочитая перемещаться по выпуклостям, поросшим редким кустарником.

Когда же, при очередном свидании, он, смеясь, рассказал обо всем Зойке, та (уже, конечно, проделав нужную профилактику) отнеслась к этому с глубокой, можно сказать, научной серьезностью. После душа соорудила, вырезав из (его) картонной папки, щиток, проделав в нем отверстие — наподобие того, какой был у пулемета «Максим», — а затем все время заботливо придерживала руками, чтобы не свалился с хобота…

Однажды сказала, что хочет познакомить Алексея со своим очередным женихом — красавчиком по кличке Шериф, полугрузином-полуполяком, мать которого была светилом в мире медицинского питания. И в доказательство неотразимости жениха принялась рисовать на листе, выдернутом из пишущей машинки, его необыкновенный, особенной конфигурации мужской жезл, похожий в ее исполнении на фюзеляж последней модели МИГа.

Жених на кухоньке, за хорошим столом, отключился после трех фужеров шампанского; Зойка повела его укладывать спать. Алексей собирался и сам ложиться, когда она вдруг вбежала — в одном лифчике, повернулась к нему спиной, выставив свою шуструю головку в коридор и, двигая бутоном прелестной попки, приказала:

— Скорей! Скорей!-

Но когда он попытался потом, с легким юмором, заговорить о женихе, Зойка сейчас же вспыхнула, закричала:

— Ты все хочешь обговнить… Шерифу, между прочим, только двадцать один год, а он учится на третьем курсе и уже младший лейтенант. И вообще. Ты даже вообразить не можешь, какой он умный. Он мне сказал: «На американца ты, конечно, не потянешь. А вот за француза можешь выскочить!»

Впрочем, такие (довольно редкие) судороги гнева никак не отражались на их устоявшихся странных отношениях: женихи приходили и уходили, а Алексей Николаевич оставался…

И то же заклинание— «Скорей! Скорей…» — она повторила, вбежав как-то без звонка, веселым зимним днем, в своей пушистой малиновой шубке и меховом капоре, похожая на плюшевого медвежонка. Внизу, в такси, ее ожидал жених другой — молодой, но уже знаменитый актер из Лейкома:

— Я сказала, что мне нужно срочно забежать к подружке…

Собственно, так оно и было: союз подружек.

И делилась она с ним своимм маленькими тайнами, словно с подружкой — с тем свободным бесстыдством, какое только возможно в щебечущих исповедях между женщинами. Рассказывала и о том, почему именно так привыкла завершать свой сексуальный сеанс. Школой любви для нее стал темный подъезд, лестничная площадка, где она занимала единственную удобную позицию — спиной к партнеру, упираясь руками в подоконник.

Алексею Николаевичу достаточно было провести с ней часок-другой, насладиться, пресытиться, почувствовать, что она уже надоедает ему — своей необязательной болтовней, желанием, чтобы ее непременно занимали, смутной женской дебильностью, которую (в отличие от защищенных воспитанием и интеллигентской словесной бижутерией) не умела скрывать и которая и привлекала, и отталкивала. Однако через день-два он снова и жадно хотел ее, названивал, напоминал о себе, а когда антракты удлинялись и Зойка исчезала на неделю, просил остаться, переночевать, но всегда получал отказ: «Что скажет мама!» И так жалел, когда во время очередного блицвизита Зойка между прочим сказала:

— Вчера до трех ночи ездила на тачке… И все названивала тебе… А тебя не было…

— Глупенькая, — отвечал он. — Да ведь я на ночь телефон отключаю… Ты же знаешь… Могла бы и приехать…

— Ну вот еще! Я припилю, а ты кого-нибудь пучишь!

Она сидела на видавшей виды арабской тахте, совершенно обворожительная — в ситцевом китайском халатике, поджав голые ноги, и с наслаждением выдувала ароматные пузыри. Алексей Николаевич только что вернулся из Польши и привез ей незамысловатые презенты: этот хлопчатый халатик, домашние, опушенные черным мехом туфли, несколько дисков ее музыки и огромную, на сто упаковок, коробку жевательной резинки (Таможенники даже привязались в Шереметьево, не спекулянт ли он, но слишком серьезные бумаги мог показать Алексей Николаевич).

Это была одна из самых счастливых его поездок.

5

Его пригласила богатая организация светских католиков — ПАКС, сотрудничавшая с коммунистами. Поговаривали, что ее основатель, офицер Армии Крайовой Болеслав Пясецкий, арестованный русскими в 1945 году, имел в варшавской тюрьме долгую беседу с самим Серовым, заместителем Берии. Недруги даже утверждали, будто он выдал тогда скрывавшихся в подполье членов правительства старой Польши. Как бы то ни было, Пясецкий оказался на свободе, объединил лояльных к новой власти католиков, учредил свои газеты и журналы, создал сеть церковных магазинов, а главное, сформировал по всей стране отделения ПАКСа и добивался создания своей телевизионной студии. Идейно ПАКС противостоял популярнейшему в Польше кардиналу Вышинскому и его правой руке — Войтыле.

В пору израильско-египетской войны, когда польские евреи, занимавшие видные посты в коммунистическом аппарате, бросали свои партбилеты и уезжали в Тель-Авив, Пясецкий выступил с горячими статьями, где утверждал, что у поляка не может быть две национальности и что инстинкт государственности дается от рождения. Вскоре у него пропал сын-лицеист. После долгих поисков оказалось, что его заживо замуровали в подвале Дворца Правосудия Республики. Убийц не нашли, но был арестован шофер их «Мерседеса». «Что вы можете мне сделать! — сказал он следователю.— Ну, расстреляете… А если я расскажу все, меня ожидает кое-что похуже…» В левых кругах Пясецкого считали антисемитом.

Предыдущая главаГлава 3 из 25Следующая глава