К книге
Пляска на помойкеСтраница 4
16%
Страница 4
4

Гостей, впервые приехавших из России, тщательно проверяли.

Едва Алексей Николаевич успел расположиться в прекрасном номере отеля «Лондон», как за ним пришла машина. Его ждал в своем особняке один из ближайших сподвижников Пясецкого, руководивший печатью ПАКСа, Зигмунд Пшетакевич, тоже бывший офицер Армии Крайовой.

Он словно сошел со страниц романа Достоевского: торчащие усики, шляхетский гонор и безукоризненная светскость. Жена Пшетакевича пани Галина, мать пятерых детей, дородная белоруска, сама подавала запеченную в горшочках говядину. Алексей Николаевич оказался за маленьким столиком с багроволицым верзилой — паном Леонардом, который, непрерывно подливая ему «выборову», рассказал между прочим, что в Армии Крайовой носил станковый пулемет.

Его расспрашивали пристально и подробно. После очередной рюмки Алексей Николаевич, вспомнив, что среди его теннисных партнеров есть и Иван Александрович Серов, разжалованный за дело Пеньковского Хрущевым в генерал-лейтенанты, заявил, что готов устроить встречу с ним. Эффект получился громкий: Пшетакевич кинулся звонить Пясецкому. Все дальнейшее медленно и неотвратимо погружало Алексея Николаевича в пьяную тьму. Очнулся он в своем номере, настолько загаженном, что остаток ночи употребил на то, чтобы хоть как-то смыть следы своего грехопадения.

К полудню за ним приехали снова и повезли в знакомый особняк. Выпивка была умеренной, а место соседа пустовало.

— Где пан Леонард? — удивился Алексей Николаевич.

— Але пан Леонард немножко заболел… — уклончиво, но ласково ответил Пшетакевич.

Он объявил, что для знакомства с Польшей Алексею Николаевичу предоставляются машина, шофер и переводчик. Во всех ресторанах Речи Посполитой у него будет открыт счет. В магазинах ПАКСа он сможет бесплатно брать религиозную литературу, пластинки, церковные сувениры. Обязанность одна: в каждом городе выступать перед активистами ПАКСа.

Фантастическая поездка началась.

В ресторанах, куда за столик Алексея Николаевича усаживалось до десятка гордых, но голодных шляхтичей, он пил «житну», заедая ее сырым бараньим фаршем «Тартар», со множеством специй и приправ. В горах глазел, как рыбак в кожаных штанах, стоя в бурной речушке по брюхо, ловит «бстронг» — юркую форель, а потом, в маленькой харчевне, поедал эту самую форель, обжаренную, хрустящую, лакомую всю — вплоть до плавников и хвоста. В курортном Закопане, где его ожидал все это время «люкс», вечерами спускался в подвал, чтобы увидеть немыслимый в брежневской Москве стриптиз…

Он побывал в монастыре Сребрена Гура, у камедулов, но только издали видел их кельи. Камедулы дали обет не встречаться ни с кем, даже с братьями по ордену, и работали на своих грядках, разделенные высокими заборами. Двойные ставни, наподобие деревянных забрал, позволяли им получать пищу, не видя служки: тот отворял внешнюю створку, оставлял еду, стучал во внутреннюю и уходил. В монастырском музее Алексей Николаевич мог проследить земную жизнь одного из таких подвижников: все, чем он пользовался, было сотворено его руками. Даже ножницы для ногтей, напоминавшие размерами садовые. Этот монах прожил более ста лет. В глубоком подвале, в общей усыпальнице немало дощечек извещало, какой долгой у камедулов была эта земная жизнь, шедшая совершенно по Канту: звездное небо над головой и нравственный закон в душе.

Затем был Тынец — крепость-монастырь, оказавший отчаянное сопротивление суворовским войскам перед первым разделом Польши. Как рассказал переводчик, настоятель Тынца был влиятельным епископом в католическом мире: в его ведении находились не только польские, но и немецкие монастыри Средней Германии —ГДР.

— Ты не представляешь, какое удовольствие он, поляк, должен испытывать, когда его руку целует священник-немец! — с чисто польской национальной пылкостью добавил он.

Алексей Николаевич узнал также, что аббат — большой меломан и знаток классики.

Его пригласили на службу. Из маленькой ложи Алексей Николаевич видел множество разгороженных ячеек, где появились певчие. Вместе с первыми аккордами органа хор стройно вознес молитву Господу. Не видя друг друга, монахи-бенедиктинцы пели, объединенные гением Баха. Но затем то один, то другой стали покидать свои места. Хор слабел, словно затухающий под дождем костер.

Когда настоятель встретился с ним после службы, Алексей Николаевич сказал, что она напомнила ему симфонию Гайдна при гаснущих свечах. Аббат рассмеялся:

— У меня в Тынце повальный грипп… И я только просил монахов держаться, кто сколько может…

Показав свою коллекцию пластинок, епископ поставил диск с симфонией Гайдна и спросил:

— А вы чем занимаетесь? О чем пишете?

— Последняя моя книга о Суворове…

— Суворов… — погрустнел аббат.— Недавно мы делали ремонт монастыря. И нашли в стенах столько суворовских ядер…

Наконец Алексей Николаевич оказался в Ченстохове, в монастыре паулинов, сохранивших в знак прежней принадлежности к воинству белые одеяния. В многотысячной толпе он шел поклониться Ченстоховской Божьей Матери. Иконе-пилигриму, которая проделала долгий и многотрудный путь от Византии до Польши. Иконе-мученице, сохранившей на себе шрамы от сабельных ударов фанатика-богоборца. Иконе-целительнице, припасть к которой шли, ползли, плелись, ковыляли увечные, хромые, слепые, убогие.

Когда под литые звуки труб медленно опустилась икона и открылся скорбный и строгий, истинно католически лик, толпа пала на колени и поползла вокруг колонны, припадая губами к стене. Многие оставляли, прикрепляя к ней, золотые и серебряные значки, медальоны, цепочки — стена была сплошь унизана дарами. Алексею Николаевичу неловко было идти меж ползущих; он понял, что его приметили, когда у выхода появился отец-паулин. Лицо монаха от старости было покрыто зеленовато-серыми лягушачьими пятнами.

— Пан, я думаю, из Москвы?— спросил он по-русски.

— Это так, святой отец…

— Пан, конечно, католик?

— Нет, святой отец, я православный…

— Это нехорошо, — строго сказал паулин. — Нужно быть католиком!

— Ах, святой отец, — нашелся Алексей Николаевич. — Ведь папа Иоанн XXIII в своей последней энциклике призывает к единству всех нас, христиан…

Монах ничего не ответил, только отошел к беленой стене и мгновенно слился, растворился в ней.

И в Ченстохове, и в Кракове, и в Варшаве и еще где-то Алексей Николаевич, встречаясь с активистами ПАКСа, намолол по своей природной легкомысленности такого — о Стефане Батории и первопечатнике Иване Федорове, о четырех разделах Речи Посполитой, о Катыни, — что католики были в полном восторге, а неусыпные стукачи накатали на него телегу в Москву.

Он возвращался с официальным предложением министра печати Речи Посполитой издавать совместный русско-польский литературный журнал («Только без участия вашего союза писателей»,— было сказано на аудиенции, устроенной Пшетакевичем), с набором последних пластинок духовной музыки для заведующего внешними сношениями Московской патриархии от ПАКСа и множеством сувениров. И в их числе с не уместившейся в чемодане ручной работы огромной и уродливой деревянной скульптурой четы польских крестьян.

Алексе Николаевич не мог знать, что волею Лубянки заграница ему будет настрого заказана на двенадцать лет; до горбачевской перестройки.

Но что ему была заграница, когда к нему нисходила Зойка!

6

Как-то они лежали на тахте, и Алексей Николаевич в очередной раз упрашивал Зойку не уезжать, остаться на ночь.

Она наморщила маленький лобик:

— Хорошо. Только если ты найдешь мне бигуди…

Он сел к телефону и обзвонил всех мыслимых и немыслимых знакомых. Все напрасно. Оставалась только сестра на Тишинке. Трубку подняла ее одиннадцатилетняя дочь.

— Дядя Леша, — сказала она, — мамы нет. Да и битудей у нее нет.. Но я могу вам одолжить свои. Бигуди для куклы…

И он кинулся на Тишинку. Бигуди были благосклонно приняты: кукле куклино. День незаметно перетек в вечер, вечер в ночь, а ночь в утро. И пока они не спали, Зойка не выпускала изо рта то и дело лопавшуюся розовыми пузырями жвачку.

Поздним утром он спохватился, вспомнив, что никак не отвезет митрополиту посылку из Польши, и позвонил в его резиденцию. Мягкий моложавый голос ответил:

— Приезжайте на улицу Рылеева… Через полтора часа… Вам откроет калитку молодой человек… Вы скажете ему: «Я к митрополиту по частному делу…» Потом пройдете во двор и позвоните в дверь особняка. Вам отворит ее еще один молодой человек. Вы опять скажете: «Я к митрополиту по частному делу…» Ну, а дальше вас встретит мой секретарь…

— Зайчик, пора подниматься. Меня ждет сам митрополит, — сказал он, входя в спальню.

Она высунула из-под одеяла растрепанную головку и захохотала

— Мы недавно с ребятами ездили в Загорск. Видели там этих митрополитов. Один стоял на карачках спиной к нам (она, конечно, упртребила вместо спины другое слово). Мы показываем на него пальцами и смеемся. А он ползет по полу.

— Как ты можешь! Ведь это грех! — сказал Алексей Николаевич.

Ои сидел в курчавом малиновом кресле. А Зойка в бесстыдно расстегнутом халатике, улыбаясь, медленно шла к нему:

— Отчего ты так редко целуешь меня в губы?..

Большего телесного счастья Алексей Николаевич не знал в своей жизни.

На свидание с митрополитом он опоздал на полтора часа..,

Провожая Зойку, Алексей Николаевич благодарно обнял ее у такси и ощутил на себе чей-то ненавидящий взгляд. Молодой красавец восточного типа, в отличной тройке, стоял в нескольких шагах и неотрывно, злобно глядел на них. «Наверное, с Ленинградского рынка», — подумал Алексей Николаевич.

О, если бы он был сделан из бумаги, на которой пытался овеществить столько выдуманных жизней! Тогда бы Алексей Николаевич немедленно вспыхнул и обуглился. Но, к счастью, в соответствии с биологическими законами, он состоял на семьдесят с чем-то процентов из воды — вроде живого огурца, и потому только улыбнулся красавцу, понимая, что это он должен бы обнимать и целовать Зойку. Впрочем, согласился бы он играть ту роль при ней, какая досталась Алексею Николаевичу? Навряд ли…

Дома, прибирая постель, он нашел жвачку, прикрепленную над тахтой к обоям. И не снимал ее. До ремонта квартиры.

7

— Чего ты хочешь больше всего? — спросил он Зойку, получив солидный гонорар.

Она истолковала его вопрос по-своему.

— Хочу стать манекенщицей…

И Алексей Николаевич принялся за дело, встречаясь со знакомыми и полузнакомыми — от скромной модельерши Нины Немиро (их отцы пропали без вести летом сорок второго на Волховском фронте) до знаменитого уже артизана Вячеслава Зайцева. Начались поездки, показы, придирки, примерки.

Раз, когда они шли мимо церкви, Зойка вдруг попросила:

— Давай зайдем…

Он оглядел ее — брючный костюмчик, крашеный ротик, развинченная походка, а сама — тоненькая, словно свечка, но уже с развитым бюстом («Живу много», — простодушно объяснила она). Воплощение соблазна, дьявол в брючках.

— А ты помнишь, как смеялась над священниками в Загорске?

— Ну, тогда было совсем другое!

— Что ж, попытаемся…

В храме было пустынно, прохладно, светло.

— Какой иконе лучше поставить? Чтобы исполнилось желание? — спросила она, покупая у суровой монашки свечи.

— Думаю, Божьей Матери. Заступнице нашей, — ответил Алексей Николаевич. — Только не говори мне о своем желании. А то не сбудется.

И тут откуда-то вынырнул худой подстарок в скуфейке, с воспаленным лицом, тихо крича:

— Как ты могла, грешница, в брюках войти в Божий храм! Вон! Boн!

Но монашка остановила его, развернув большую ладонь:

— Неправда. Какую Бог привел.

Через месяц хлопот и надежд Нина Немиро сказала:

— Берем твою племянницу. В детский цех.

Когда Алексей Николаевич проводил Зойку до арки красивого гранитного здания на Кузнецком мосту, она прошептала:

— Ты знаешь… Я тогда, в церкви, попросила Мать Божью… Чтобы она помогла мне стать манекенщицей…

8

— Сегодня я узнала, что убили Шурика. В тюрьме… — Зойка, с обычными гримасками, перепрыгнула через весеннюю лужу.

— Какого-такого Шурика?

Они шли по проспекту Калинина — Новому Арбату. На город уже неотвратимо падал влажный апрельский вечер. Призрачно светились окна алюминиевых небоскребов, взятых напрокат у столицы провинциального американского штата; наливались неоновой кровью буквицы ресторана «Арбат»; бросал, медленно вращаясь, зайчики мертвого огня, уродливый металлический глобус, приглашая Алексея Николаевича пользоваться исключительно услугами Аэрофлота, словно бы у него существовал выбор. Впрочем, это приглашение могло быть рассчитано вовсе не на него, а на многочисленных интуристов, преимущественно бессмертных американских старух, которые, громко галдя и пугая улыбками, разверзающими бескоррозийные фарфоровые зубы, толпами шастали вокруг.

Зойка взяла его под руку.

— Шурик… Ну, мой первый… Он фарцевал здесь… Я случайно в него воткнулась. И он меня увез. К себе на фанзу. Где хранил добро. Влил в меня бутылку коньяку. А потом изнасиловал. Я кричала так, словно вместо лица у меня был один рот. И влюбилась в него. Он подсылал меня к иностранцам. Покупать у них шмотье. Раз набрал полную сумку сейек. Японских часиков. И велел нести сумку. Такая тяжелая… Оттянула плечо. Пришли в этот кабак. Заказали столик, стали танцевать. И о сумке забыли! Как ее у нас не дернули! Она висела на спинке стула. А Шурик… Был такой грустный. Уже знал, что его скоро возьмут. Что за ним следят. Но таскался по кабакам, встречался с иностранцами… Я изо всех сил помогала ему. Конечно, там ему ничего хорошего не светило. Такие там не живут…

Выслушав этот, возможно самый пространный монолог, когда-либо произнесенный Зойкой, Алексей Николаевич только сказал:

— И ты… Ты так равнодушно говоришь! О его смерти!

Она возмущенно выдернула руку:

— Да? Да если бы не он… Я училась бы в восьмом классе! И вообще… Бери бутылку, и пойдем ко мне. Мама его знала…

Предыдущая главаГлава 4 из 25Следующая глава