— Давай.
— Я тебе поставлю в кухне, а сам закончу реляцию. На одного провинциального классика. Надо отвезти в издательство.
— А во сколько ты вернешься?
— Думаю, к семи.
— Тогда я еду за трофеем…
Дер — альбомный поэт и профессиональный сутенер Чудаков — осушил бутылку и исчез, словно испарился.
А Алексей вернулся к своей машинке сочинять очередную небылицу о классике соцреализма. Он не подозревал, что на него наехала новая и очень опасная жизнь.
5
В буднях семьи, став поздним отцом, в частых размолвках и ссорах с юной женой, Алексей Николаевич не раз вспоминал свое холостяцкое существование, и оно представлялось ему оттуда самой счастливой порой: хорошие заработки, уютная квартира, любимые книги, машина и, конечно, девочки — свобода. Сам он был, однако, слишком вял и нерешителен, чтобы на ком-то остановиться. Да и выбор диктовался случайными приливами, выносившими на берег очередную жертву бытового кораблекрушения.
— Ты, как крокодил в луже. Лежишь, разинув пасть, и ждешь, кого бы заглотать, — говорил Дер.
Обычно на холостяцкий огонек приезжали знакомые, образовывалась веселая компания. Много выпивали, еще больше рассуждали о всякой всячине. Из карточной колоды оставалась какая-нибудь червонная или бубновая дама. Случалось, в этом пасьянсе Алексей встречал и милых, душевных существ. Хотя бы внучку маршала — остренькую брюнетку с мордовской кровью, уставшую от полусветского существования и уже жаждущую оков Гименея. Но она пугала его непомерной разницей в их материальном положении — роскошная квартира на улице Чайковского, дача в Архангельском, собственные «Жигули» и в качестве приданого — белый гогенцоллерновский рояль с медальонами то ли Ватто, то ли Буше (вдова знаменитого военачальника почитала себя знатоком искусства и тихо приторговывала мужниными трофеями — второстепенными полотнами Дрезденской галереи) — и отсюда невозможной для Алексея зависимостью, если бы он решился… Или ее антипода — Тотошу, московскую пролетарку, молодого специалиста по эксплуатации лифтов. Правду сказать, ее доброта и податливость (в сочетании с внешностью классического альбиноса, с обесцвеченным завитком вокруг левого соска) придавали ей и безотказность, и бесцельность сексуального ланцетника. И Алексей воспринимал ее и ей подобных как некую временную сделку, вынужденный компромисс, ожидая чего-то иного и повторяя, как заклинание: «Что могу, то не хочу, что хочу, то не могу».
Быть может, единственным существом, которое он по-своему, эгоистически любил, была порожденная Новым Арбатом маленькая дрянь.
Это была, конечно. Зойка.
Глава вторая
РУССКАЯ НИМФЕТКА
1
Он встретил ее в приемной Наварина, замдиректора одного из многочисленных и бесполезных гуманитарных институтов Академии наук.
Они сидели с теткой, секретарем Наварина, как две большие куклы, треща заученными фразами и вращая фарфоровыми глазами. Их можно было принять за сестер, но Зойка была не просто вдвое моложе: что-то невыразимо прелестное таилось в ней, что проще всего было бы определить как неотразимо развратную детскость, но и этим, ей-ей, мало что сказать. И Алексею Николаевичу сразу стало жарко. Он вспомнил, как любил в молодости, в шестидесятые годы «Лолиту» Набокова, и стихи Чудакова, посвященные этому сочинению:
Люди, которым я должен, умирают,
женщины, которых я любил, стареют,
а подо мной осенние листья сгорают
и суровые ветры осенние холодом веют.
Мне тридцать лет, я полон весь пустотою,
я разминулся с одной, единственной, тою…
Предположим, сейчас она школьница пятого класса,
золотиста, как ангел с разбитого иконостаса.
Ты — здоровый подросток, ты нимфа не нашего быта,
я прочел о тебе в фантастической книге «Лолита».
Засушите меня, как цветок, в этой книге на сотой странице,
застрелите меня на контрольных следах у советской границы.
Я за десять копеек билет в кинохронику взял без скандала,
я остался один на один с тишиной кинозала.
Я увидел тебя — и в гортани немые сольфеджио,
да, ты в классе четвертом, но только не школы — колледжа.
Вот, одетая в джинсы, ты сжала в ногах мотороллер,
в иностранную осень вписался оранжевый колер.
Слава Богу, что ленту цветную снимал оператор бедовый,
кожуру апельсина срезал спиралью, как образ готовый…
Люди, которым я должен, не умирайте,
женщины, которых я любил, не старейте…
Алексей Николаевич поперхнулся на предпоследней строке; начало и конец стихотворения были явно слабее середины, и потому строка удрала из памяти.
Но тут из кабинета выглянул Наварин, жизнерадостный и крайне женолюбивый, в дымчатых очках, над которыми нависали бутафорски огромные брови.
— Заходи, братец, — играя обертонами, начальническим басом проревел он и, затворив дверь, тут же извлек из несгораемого шкафа бутыль чачи — очередной презент одного из аспирантов, спустившегося в поисках кандидатской диссертации с гор кавказских.
— Какая девочка! — только и пробормотал Алексей Николаевич, давясь вонючей жидкостью крепостью под восемьдесят градусов.
— А? Нравится? — растянул в лягушачьей улыбке Наварин большой чувственный рот и от удовольствия накрылся бровями.
— До нее даже страшно дотронуться, — отвечал Алексей Николаевич. — Я, конечно, имею в виду не Уголовный кодекс. Девочка — облако какое-то…
— Неужели? — гулким эхом отозвался Наварин. — Да вот, на днях везу это облако к себе в гарсоньерку. На такси. А водитель, мужик моих лет, всю дорогу рассказывает о своем попугае. Чем кормит, как и чему научил говорить. А потом оборачивается к Зойке: «Ты папке скажи. Он тебе такого же попугая купит…»
И Наварин захохотал так, что брови начали страшно прыгать по его лицу.
«Воистину — Казанова!» — подумал Алексей Николаевич, чувствуя, как теплая волна от чачи поднимается и заливает его.
В институте о Наварине ходили легенды. Рассказывали, как к нему пришла скромная сотрудница с бумагой на подпись. Наварин молча завалил ее на письменный стол, ловкой судорогой ноги захлопнув дверь. «Григорий Евсеевич! У вас такая красивая жена!» — лепетала жертва, на что Наварин сквозь уже накатывающиеся блаженные стоны рычал: «Я люблю контрасты!..»
— Никогда не скажешь, — смущенно пробормотал Алексей Николаевич. — Они с теткой такие чистенькие, почти стерильные…
— А тетка потихоньку спивается, — тут же вставил Наварин.— Недавно налакалась до того, что заперлась в мужском туалете. А у нас половина сотрудников — старцы с аденомой. Ложные позывы и все прочее. Вот она ко мне потом и приходит: «Ну что, подавать заявление по собственному желанию?» Нет, говорю, подождем следующего раза. Да мы их сейчас вызовем… — И он нажал на кнопку звонка.
Алексей Николаевич смутно помнил бессвязный разговор, который тут же завертелся, едва лишь Лина Федоровна с Зойкой появились в кабинете. Но когда Наварин вышел на минутку, Зойка сказала, глядя куда-то в сторону непрозрачными кукольными глазами:
— Я к вам приеду… Позвоню и приеду…
Ждать пришлось три месяца.
Как легкомысленно и беззаботно жил Алексей Николаевич, и поэтому должен был непременно расплатиться за это…
2
Он вдруг проснулся двадцатилетним.
Солнце густым золотом заливало спальню: золотые ручьи стекали по шаляпинским обоям, золотой пудрой висела в воздухе пыль.
Все пело в нем и вокруг него. Пели воробьи на ветках тополя, поднявшегося вровень с его пятым этажом, пел грузовик, надрывавшийся вонючим дымом на улице, пела лифтерша, ругавшаяся с уборщицей перед подъездом.
Она придет к нему! Это казалось невозможным счастьем, нет, этого просто не могло быть!
Конечно, неловко перед Тотошей, с которой накануне Алексей Николаевич договорился. После неожиданного Зойкиного звонка он пытался отменить свидание. Сказал Тотоше, что прихворнул, но только вызвал удвоенный энтузиазм — явиться, помочь, подлечить. Все, что он сумел, — оттянуть на два часа ее приезд. Ах, да теперь не до нее!
Алексей Николаевич вошел в ванную, и отворачиваемый душевой кран мгновенно отозвался чистым трубным звуком — мощным и долгим.
— Молодой Вагнер… Начало увертюры к «Риенци», — мгновенно определил Алексей Николаевич, чувствуя, как радость вновь подкатывает к горлу.
Он бросился — как бы — из-под душа в гостиную, оставляя за собой следы, такие глубокие, словно это был не паркет, а сырой песок, нашел альбом Николая Голованова, поставил диск.
Стоя в обрушившейся на него музыке, бессильно рассуждал:
«Что придумать? Что сделать, чтобы ей было хорошо, удобно, приятно? Поехать в Елисеевский? Купить коньяка, шампанского, ветчины, рыбы, швейцарского сыра? Слетать на рынок за фруктами? Бедная Тотоша! Она ничего не подозревает — вычерчивает на ватмане свои лифты и, небось, жалеет его, думает о его мнимои болезни, о том, что должна принести ему картошки. А он? Негодяй! Здоров как боров. Прыгает чуть не до потолка, потому что к нему должна явиться эта маленькая дрянь. Да что же это такое? Отчего влечение так охотно принимает черты одной и той же геометрической фигуры — разомкнутого треугольника, о котором сказал популярный бард:
Что касается меня,
то я гляжу на вас,
а вы глядите на него,
а он глядит в пространство…
Алексей Николаевич вспомнил, что уже две недели не делал зарядку, кинулся в спальню и принялся приседать, кланяться, качаться, скакать под музыкальные громы, толчками выкатывающиеся из коридора. Потом схватил гантели, завертел ими, отмахав, начал терзать плечи и живот массажером, а там снова вбежал под душ. Но и под теплым дождиком дергался, вертелся, приплясывал и пел, уже не слыша Вагнера, уже слушая только себя.
Все было закуплено: коньяк, пиво, вино, закуски, фрукты, сласти. Он как мог перетирал время. Разложил все пасьянсы, какие знал — косыночка, Мария Стюарт, гробница Наполеона и еще несколько безымянных, перечитал «Советский спорт», «Неделю», «За рубежом», сыграл сам с собой в дурачка, в очко, в пьяницу. Время словно бы загустело и не желало течь.
За полтора часа до срока начал подбегать к глазку, едва слышал движение лифта. Когда ящик с железным стуком останавливался на этаже, обмирал, чувствовал, как холодеют руки, как бежит по коже сыпь испуга. Но когда прошел час, другой, и он потерял всякую надежду, в глазке появилась она: под напускной развязностью скрывая смущение, вертела головкой, быстро кривляясь хорошеньким личиком и показывая верхние крупные зубки. Прежде чем она успела нажать пупочку звонка, он отворил дверь, сам спрятавшись, пропуская ее. И вместо Зойки в коридор медленно вплыла толстенькая девчушка с припухшим, словно покусанным пчелами лицом, не уместившаяся в глазке.
Растерявшись, он показался из-за двери, и тут ворвалась она — с наглым шпанистым хохотом. Все смущение слетело с нее; едва она переступила порог, как сразу нашла себя, обрела свой обычный, преувеличенно-независимый тон. Он замечал и потом — как робка, осторожна и настороженна была она на улице, в магазине, на пляже, в гостях, при незнакомых и чужих. И как смела, самоуверенна — в ресторанах, в такси, в обжитой квартире. Во время еды — только не в ресторане, на людях, а дома, при своих, она откровенно, по-детски отрыгивала, иногда громко издавала губами непристойный звук и тотчас звонко хохотала. И все, что у другой могло показаться неприятным или даже отталкивающим, у Зойки выглядело прелестно…
Убедившись, что опасности нет, она, как веселый щенок, стала носиться по квартире. В коридоре обратила внимание на его английские штиблеты («Где такие клевые кандалы оторвал?»), залезла в холодильник, сунулась к проигрывателю, потрогала магнитофон, потом, очень довольная всем увиденным, с гримасками от подступившей неловкости, быстро сказала:
— У вас ванек найдется? Там внизу тачка ждет…
И пока он соображал, что к чему, и доставал бумажник, добавила:
— Или лучше два… И смотрите, не трогайте кисть! Я вернусь скоро и, если замечу, что вы писались, никогда больше к вам не приду!
— А что это за девушка?
— Так. В одном классе учились. Баранина…
Она умчалась с двумя рублями, оставив переваривать весь этот неведомый ему жаргон — баранина, кисть, писаться, посмокать, пучить, флэт — каким словесным мусором была забита ее хорошенькая головка! Между тем ее подруга села в кресло и, не сгоняя с лица сонного выражения, неожиданным басом приказала:
— Пепельницу!
Он вздрогнул, поставил перед ней медную чашку с фигуркой сфинкса; она задымила и уже молча палила сигарету за сигаретой до Зойкиного прихода. Только сказала, что зовут ее Надеждой и что учится на дамского парикмахера.
Но прилетела Зойка, и вновь в квартире все пошло ходуном: в кухне была разбита музейная фарфоровая чашка, разрисованная по эскизу Чехонина; в кабинете, на листках неоконченного очерка возникли красивые крупные росписи разноцветными фломастерами: «3. Колоторкина», «3. Колоторкина», «3. Колоторкина»; на малиновом диване в гостиной выросла куча выброшенных из пакетов дисков:
— Кто у вас слушает эту ерунду?
— Хотите «бум-бум», да? — слегка осмелев, осведомился Алексей Николаевич.
— Что это — «бум-бум»? — удивилась Зойка.
— Все девушки просят поставить какой-нибудь «бум-бум».
— Бони Эм?
— Не обязательно. Но — «бум-бум».
— А Бони Эм есть? Какой диск? Вот если бы «Распутин»!
И когда застучало, заскрежетало, заухало и в чудовищной шарманке слились голоса, электрогитары, тамтам, ударник, синтезатор, она ловко и красиво задвигалась в такт этой дьвольской музыке, глядя в упор, с дебильной окостенелостью куда-то в угол комнаты. Перехватив ее взгляд, Алексей Николаевич не сразу понял значение его неотрывности: Зойка мгновенно нашла отражательную плоскость, род зеркала — в линзе выключенного телевизора, и уже не сводила взгляда с себя, наслаждаясь собственным видом и движением в танце.