К книге
Навсегда, до конца. Повесть об Андрее БубновеЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава вторая
18%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Глава вторая
3

1

Памятная Андрею весна 1901 года, определившая навсегда его жизненный путь, событиями в городе оказалась весьма скудной. 1 Мая не удалось отметить, как предполагали, стачками и забастовками, даже листовки не удалось распространить — почти все перехватили полицейские и жандармы. Окулова уехала, Афанасьев и Балашов — на фабриках работали, однако до поры до времени открытой политической агитацией заниматься не могли, «фараоны» к ним присматривались. Леванид Кулдин постепенно стал отходить от активной деятельности. Словом, почти до самого конца лета в Иваново-Вознесенске господствовало некое затишье.

В августе Владимир — сидеть в тюрьме пришлось недолго, выпущен был за недостаточностью улик — исчез на несколько дней из дому. Папеньке и маменьке объяснил: надумали «холостяцкой бражкой» прокатиться на пароходе от Кинешмы до Нижнего. Что втолковал жене — известно было самой лишь Тоне. Но Андрею брат сказал истинную правду: путь держит в Кинешму, там состоится совещание всех организаций, входящих в «Северный рабочий союз».

— Кинешму по той причине избрали, — говорил Владимир, — что полиция там не шибко свирепствует, эсдеков нет в уезде, вот и блаженствуют стражи порядка тамошние. Но, чем дьявол не шутит, могут и очнуться. Если к субботе не вернусь — иди к Екатерине Васильевне Иовлевой, знаешь такую?

— По кличке Баба Мокра, — подтвердил Андрей. — Она у нас в кружке выступала.

— Вот-вот. У нее конспиративная квартира. Подпольные связи держим через нее. Она знает, как передать сообщение в Москву и Питер. Дело предстоит серьезное, я имею в виду совещание, и, в случае провала... Ну, будем надеяться на лучшее. Как говорится, бог не выдаст — свинья не съест...

2

Купаться ходили на Талку.

В отличие от провонявшей, мерзкой Уводи, речушка Талка кое-где еще сохраняла первозданный вид. Выше по течению, за фабрикой, она узенькая, зеленоватая, как всюду, небыстрая, обнесенная с правой стороны крутым, с левой — пологим бережками. На Талке — и плоские, прогретые заводи, и плесы с песчаными окружьями, и даже, словно на большой реке, темные, тугие на вид бочаги, в них-то и любил нырять Андрей.

Ныряльщиком он слыл отменным, это признавал даже Сенька Кокоулин, а он страх как не любил, когда его в чем-то превосходили. Барышни — Нина Куваева, Оля Гарелина и София Шлегель, — распустив кружевные зонтики, поглядывали со взгорка издали, как Андрей разбегался по хлипким, гулко стонущим мосткам, втыкался головою в неспешную воду. Пофырчав, поплескавшись, похватав за ноги увальня Волкова, он вылезал на бережок, отжимал обеими руками густые, закинутые назад светло-русые, от влаги потемневшие волосы, ложился на спину, принимался декламировать стихи. Знал их Андрей превеликое множество, а Никита и Сенька готовы были слушать хоть до вечера, особенно всем троим нравился Некрасов и еще Тютчев.

Но в последнее время отношения меж друзьями сделались какими-то напряженными. Сперва — после похорон отца — стал угрюмым и неразговорчивым Никита Волков, потом, как бы глядя на него, присмирел и бойкий Сенька. Все чаще они уходили вдвоем, оставив Андрея на берегу или опередив по дороге. Сколько ни пытался Андрей выяснить, что, собственно, случилось, оба отмалчивались или переводили разговор на пустяки.

Вот и сегодня...

— Лениво дышит полдень мглистый,

Лениво катится река,

И в тверди пламенной и чистой

Лениво тают облака, —

проговорил Андрей, наступила пауза, и, чтобы как-то снять напряженность, Андрей сказал первое пришедшее на ум:

— Удивительно жить на свете, право! Вот и солнышко, и вода, и земля пахнет... Чем она пахнет? Землей, наверное...

Он и внимания не обратил, как Никита и Сенька переглянулись, одинаково покривились, — ничего не заметил, покуда Волков не сказал придавленно:

— Землей она, слышь, пахнет... Ты бы на фабричном дворе обнюхал, чем она воняет.

— Андрей Сергеич воспитания нежного, им та вонь вовсе ни к чему, — подхватил Сенька.

— Да вы что, белены объелись? — Андрей даже подскочил, облепленный песком.

— Белены не белены, — сказал Никита, — а разговору этому рано иль поздно, а быть. Ты, Андрей, неплохой парень, это понятно. И читал побольше нашего, и от брата, наверное, много слыхал. Только вот какая получается закавыка. Ты говоришь — неправильно, дескать, если рабочие будут бороться только за то, чтобы свою жизнь улучшить, от фабрикантов уступок добиться. Вот и листовку мы печатали, не стал я тебе тогда возражать, а я с ней не согласен. В нашей бы шкуре посидели, похлебали пустых щей. Поди, каждый день мясо трескаешь, кашу с топленым маслом, пироги всякие-разные. Вам, господам, хорошо талдычить: революция, революция, долой самодержавие... А мастеровому бы синичку в руки, не журавля в небе. Уж там царь или не царь, Бурылин не Бурылин — зарабатывать бы дали, пожрать бы вволю. А про всякие государственные перевороты — это вы толкуйте, господа...

— Да какой я господин, опомнись, Никита!

— А то нет? — вступил Сенька. — Папаша твой с кучером раскатывает, серебряная цепь на пузе. Два дома у вас, и холуев сколько в горницах? Пятеро, поди? Чего молчишь?

— Холуев у нас нет, — сказал Андрей неуверенно. У нас... кучер, да. И нянька старая. Горничная, кухарка...

— Во-во! — Сенька обрадовался. — Четверо, значит?

— Так ведь у нас семья-то какая, — совсем жалко — сам понимал, что жалко, — принялся оправдываться Андрей.

— Гляди, семья у них! — Никита притворно захохотал. — А у рабочих не семьи, что ли? И матери с ребятней не сидят, на фабриках спины гнут. А, да с тобой толковать... Сытый голодного не разумеет.

Выпалив это, Никита достал кисет, подумал, протянул сперва Андрею — не хотел, видно, полного разрыва. Андрей понял, закурил «трубку мира», хотя к табаку питал отвращение. Над Талкою возвышались облака, вода казалась зеленоватой. Таловые кусты — не от них ли название речки? — неслышно пригибались, окунали в струю сизые ветки.

Понемногу все трое успокоились.

— Зря нападаешь, — сказал Андрей. — Дети родителей себе не выбирают. Что прикажешь — из дому, что ли, уходить? Надо будет — уйду, а пока в том не вижу необходимости. Хотя бы реалку закончить надо. А что касается главного — кругом ты неправ. За копейку борьба — это и есть копеечная борьба. Хорошо, была стачка у Калашникова. Ну, добились кой-чего. Штрафы снизили, баню хозяин обещал выстроить. А на прочих фабриках и заводах как было, так и осталось. И еще поглядим, как на покров обернется дело.

— А как обернется? — вставил Сенька, он отличался непостоянством, переимчивостью, легко соглашался, легко подхватывал. — Как всегда, бумажонки вывесят: снижаются расценки, поскольку зима, день, мол, короче. Хошь — оставайся, хошь — на все четыре стороны. У ворот «запасных» из деревни полным-полно. А непокорных и сами хозяева запросто вышибут.

— Вот и получается, что я верно говорю, — сказал Бубнов. — Не за мелкие уступки драться надо — за главное. А пока не все рабочие грамотны и сознательны, пока главного-то еще и не поняли, тут вот и нужны образованные пропагаторы из интеллигенции.

 — Здесь, на бережку, тебе рассуждать нехитро, — Никита снова озлился. — А ты в казарму рабочую поди, там речи закатывай. Тебе в ответ и выложат: а ты, господин хороший, в отбелке газом не травился? В сушилке нагишом не парился? Прессовальщиков, которые крепкой водкой рельефы работают, — видал, как у них зубы вываливаются? Тухлую рыбу жевал?

Все это было несправедливо и обидно. Сколько лет сидели вместе в училище, последние два года занимались в марксистском кружке, и Никита, и Семен частенько заходили к Бубновым, ничем не выказывая ни зависти, ни презрения к «богачеству», и держались на равных, без скованности, маменька угощала чаем с пирогами, не делая никакого различия между рабочими пареньками и барышнями, что заглядывали в гости к дочерям. И Андрей бывал у Кокоулиных и Волковых, сперва испытывал неловкость при виде нищеты, это вскоре прошло, потому что и его там встречали радушно, как своего, не как «барчука». И читали они вместе почти «крамольные» книги, спорили в мезонине у Андрея и здесь, на Талке, но спорили как товарищи, как единоверцы, — почему же сейчас такая открытая враждебность? Андрей почувствовал себя растерянным, скомканным. И — смятенным: была, была в словах Никиты некая почти неощутимая, неоформленная правота.

Надо было что-то отвечать, Андрей сказал через силу:

— Я, конечно, пока в казармы не пойду, есть кто постарше, поопытней в делах житейских и революционных. Но вот прокламации мы пораскидали, — пускай их полиция частью перехватила, да что-то и осталось, кто-то да и прочитал. Была польза? Была. И то, что в кружке своем уму-разуму набираемся, — пригодится? Пригодится.

От прямого ответа на упреки он все-таки ушел. И Никита понял его уклончивость, отвернулся, принялся разгребать рукою песок. А Сенька, характером помягче, сказал:

— Хватит лаяться. Давайте скупнемся еще, да и по домам.

3

Совещание в Кинешме было созвано по инициативе Ольги Афанасьевны Варенцовой. Уроженка Иваново-Вознесенска, она в гимназические годы посещала народнический кружок, а затем, учась в Москве на высших женских курсах Герье, с 1893 года стала убежденной социал-демократкой. Находясь в Уфимской губернии, в ссылке, она познакомилась с Владимиром Ильичем Ульяновым и Надеждой Константиновной Крупской, стала агентом «Искры», поселилась в Ярославле и энергично взялась за создание «Северного рабочего союза». Чтобы оформить «Союз» организационно, определить его политическую платформу, Варенцова предложила провести совещание...

Осторожности ради иваново-вознесенцы сели в разные вагоны, и только в Горкине, уже Костромской губернии, собрались втроем: чернобровый, невысокий, ладный, в косоворотке и сапогах, Николай Панин, звали его подпольной кличкой Гаврила Петрович, худенькая, слабая здоровьем (сказались недавние восемь месяцев тюрьмы) Елизавета Володина и Владимир Бубнов.

В захолустной Кинешме их никто не знал, опасаться особенно не приходилось, но понимали, что всякий новый человек здесь, как и в любом малом городишке, мигом примечается. Притворились отдыхающей компанией. На постоялом дворе Лизу приютила в нумере Варенцова — еще накануне приехала. Вскоре явился из Мурома Михаил Багаев, тоже родом ивановский, с шестнадцати лет революционер. Последними приехали костромичи — Заварин и Миндовский.

Весело отужинали в трактире, и водочки выпили ради встречи да знакомства, — не все друг с другом прежде общались, костромские вообще поначалу держались стесненно, вскоре обвыкли.

С вечера запаслись провиантом, поднялись пораньше. На левый берег Волги доставил их паром. Сразу от воды начинался лес, еще не тронутый желтизною, хотя листья как бы приустали, сделались к осени грубей, а лес был приветлив, тих. Углубились в него версты на четыре — необходимость не заставляла, просто решили прогуляться, это Варенцова предложила, сколько-де можно отсиживаться по всяким лачугам, свету вольного не видим. Еще по дороге, без споров, уговорились о порядке дня: доклады с мест, отношение к «Искре», организационный вопрос ну и текущие дела, коли найдутся таковые.

Выбрали полянку. Трава после ночи не просохла, мужчины поснимали тужурки, расстелили, а Лизу Володину посадили на пенек — то и дело кашляла, но, чтоб не проявить по сему поводу неделикатности, сказали: быть председателем тебе, Елизавета Аркадьевна, вот и устраивайся на возвышенье.

«Доклады с мест» прошли быстро, положение повсюду оказалось примерно одинаковое. «Северный союз» к практической работе пока не приступал, несколько месяцев устанавливали связи с социал-демократическими организациями губерний, с «Искрой» и ее агентами. Все понимали: пора переходить к практическим действиям.

— Я в Уфе встречалась с Ульяновым, — говорила Варенцова. — Знали бы вы, какой человек! Энергии сгусток. Ум непостижимый! Ясность цели. Не так ли, Гаврила Петрович?

Панин лежал, покусывал травинку. Подумал.

— Мне-то с Владимиром Ильичем побольше приходилось общаться. Рядышком в Минусинске таежных комариков кормили. Довелось мне и на совещании семнадцати быть, составленный Ульяновым «Протест российских социал-демократов» против «Credo» мадам Кусковой подписывать. Ты Ульянова характеризуешь верно, Ольга Афанасьевна. Я бы еще сказал — не просто энергичный, но и с потенциальным зарядом. Человек сложный, импульсивный, в общении бывает иной раз труден. Перемена настроений чуть не моментальная, сверх меры, случается, резок.

— Не знаю, не знаю, — Варенцова покачала головой. — Мне таким не показался. Напротив: очень вежлив, деликатен, приветлив.

— Разве я спорю? — отвечал Панин. — Однако, мне с ним, говорю, приходилось побольше твоего встречаться. Он противоречив. Не во взглядах, тут он последователен до конца, но в поступках, в общении. Я не в укор говорю. Наверное, чем сложнее человеческая натура, тем она и противоречивее. И насчет деликатности — послушала бы, как он «деликатно» о Кусковой и «экономистах» высказывался! Если б среди нас там женщин не было, думаю, и похлене бы выразился...

— Хорошо, мы как-то отвлеклись, — сказала Варенцова. — Я о другом начала. Так вот, Владимир Ильич был в Уфе. У Осипа Васильевича Аптекмана собрались политические ссыльные, местные функционеры. Тогда я впервые и услышала об идее создания общероссийской политической газеты. Все без долгих рассуждений Владимира Ильича поддержали. Никто не усомнился: только таким путем и сможем преодолеть разброд и шатания, создать истинную, не на бумаге, партию пролетариата. У Владимира Ильича невероятная сила убеждения...

— Под гипноз, что ли, попали? — спросил костромич Заварин. Лениво так спросил...

— Ирония твоя неуместна, — взорвалась Варенцова. — О деле говорю, о серьезнейшем, хиханьки-хаханьки оставь при себе...

— Успокойся, шуток не понимаешь, — сказал Заварин.

Солнце стало пригревать, передвинулись в тень, одна Лиза Володина осталась на своем пеньке. Время бы и позавтракать, но про еду не вспоминал никто.

— «Искра» родилась и делает великое дело, — продолжала Варенцова. — Владимир Ильич, как мне сообщили, весьма одобрил организацию «Северного союза», даже прозвище придумал для конспирации — «Семен Семенович». А Надежда Константиновна рекомендовала, чтобы к нам перебрался Николай Николаевич Панин, вот он, перед нами, наш Гаврила Петрович. В переписке с Бауманом, насколько я знаю, Надежда Константиновна очень интересуется, как у нас и что. Думаю, мы вправе сообщить: ядро у нас организовалось надежное. И предлагаю вынести резолюцию: признать политическую линию и организационный план «Искры» единственно верными, сообщить редакции о нашей безоговорочной поддержке.

— Да что разглагольствовать долго, — Панин, сидя на траве, поднял, голосуя, руку. — Для иваново-вознесенцев нет вопроса. Так, Лиза? Так, Владимир?

— Было б о чем спорить, — сказал Бубнов. — Давно обспорили-переспорили, правда, Лизок?

И тоже поднял руку.

Но костромичи возражали. Особенно упорствовал Заварин. Он вытащил спрятанную в потайном кармане «Искру», четвертый, майский номер со статьей «С чего начать?»; все знали, что ее написал Ульянов. Принялся было читать, его остановили: знаем, знаем. Ну а коли знаете, так подумайте, ощетинился Заварин. Основные силы революционеров сейчас в эмиграции, единства между ними нет, против «Искры» выступает «Рабочее Дело», и к этой газете прислушаться не грех, но и не в том суть, а в другом: утверждение Ульянова, что газета есть не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, но и коллективный организатор, — это пока только призыв, а не совершившийся факт, и непонятно, чего ради нужно выносить резолюции о поддержке «Искры», чем она важнее и существеннее «Рабочего Дела».

Чтобы газета стала организатором, возражала Варенцова, нужны общие усилия, в том числе и наши, если будем заниматься бесплодными разговорами, а не конкретными делами — кто их сделает за нас?

Однако Заварин стоял на своем, Миндовский поддакивал: покуда не прояснится обстановка в заграничных организациях, покуда там не произойдет объединение, нам от окончательного присоединения к «Искре» следует воздержаться. Долго спорили, костромичей не убедили, в конце концов Панин предложил: хватит словопрений, давайте решать голосованием, признаем «Искру» руководящим органом партии. Заварин взорвался: диктаторские замашки, насилие, с какой стати вы, пятеро, заставляете нас двоих себе повиноваться, у нас тоже головы на плечах, мы в принципе не против, только надо повременить. Наконец Ольга Афанасьевна сыскала компромиссный ход: в резолюции записали, что признают правильным политическую линию «Искры» и ее организационный план. О том, чтобы считать эту газету руководящим органом партии, в резолюции не упомянули. Костромичи поколебались и, наконец, с предложением Варенцовой согласились.

Без споров решили поручить ярославцам выработать проект устава «Северного союза», Варенцовой установить прочную связь с заграницей, во всех организациях приступить к налаживанию типографий, а пока их нет, листовки общие печатать в Ярославле, в других же случаях пользоваться гектографами. Утром разъехались по домам.

4

На совещании зашла речь и об Андрее: нужны новые активисты, а в Иваново-Вознесенске эсдеки наперечет, опытных и того меньше, и все — нелегалы.

А события назревали. В город пожаловал не кто иной, как сам господин министр внутренних дел и шеф жандармов Сипягин, особа весьма и весьма значительная, до недавнего времени главноуправляющий канцелярией его императорского величества. Жить Сипягину оставалось недолго: 2 апреля 1902 года двадцатилетний студент, член боевой организации эсеров Степан Балмашев у входа в здание Государственного совета выстрелит в министра из револьвера и через час его высокопревосходительство отправится в мир иной, а Балмашева после суда скорого, продолжавшегося, по точному подсчету, всего-то сто восемьдесят минут, повесят в Шлиссельбургской крепости. Разумеется, егермейстер свиты, а по-военному — генерал-лейтенант, Дмитрий Сергеевич Сипягин уготованной ему судьбы не знал и кнутобойствовал вовсю, и визит его в Иваново-Вознесенск не замедлил сказаться.

Что первого октября на фабриках и заводах снижаются расценки — это знали и прежде, и сколь бы ни ворчали, а смирялись, — нынче же владельцы, сговорившись и заполучив благословение министра, ударили особенно сильно: вместо десяти процентов, обычных, срезали расценки на одну треть.

К этому дню социал-демократы готовились заранее. К Андрею заявился какой-то мальчонка, горничная не хотела впускать в дом, Андрей услышал, спустился из мезонина в прихожую, мальчишка выпалил:

— Дяденька, ты Бубнов, да? Тебя Гаврила Петрович в гости зовет.

Ишь ты, дяденькой стал. И к самому Гавриле Петровичу, то есть к Николаю Николаевичу Панину, «в гости»...

Где живет Панин, было Андрею известно: у глухого старого чудака деда Аввакума в домишке за казачьими казармами, в овраге, заросшем кустарником. Днем туда, в глухомань овражную, заглянуть страшно, и жилья поблизости никакого нет, и дед глухой, при нем что хочешь говори, и на Аввакума твердо можно было положиться, поскольку лет двадцать назад единственную его дочку изнасиловал помощник мастера, она кинулась в Уводь, а полиция, дознание проведя, определила несчастный случай, и с тех пор старик люто ненавидел и фабрикантов, и прихвостней их, и полицию.

Покупать глицерин в городских аптеках не решились, Панин категорически возражал: на 1 Мая Андрей брал там глицерину слишком много, могли заподозрить. Андрей отправился в Кохму. Вернувшись под вечер, дома сказал, что пойдет к Гандуриным и там, у Леонида, возможно, и заночует, — и они с Паниным взялись за дело.

Противень из кровельного, в кустах найденного листа согнул ничему не удивляющийся дед Аввакум. А варить смесь Андрею казалось теперь штукой нехитрой, не то, что в первый раз. Опять пахло рыбой от желатины, сладковатым душком глицерина. Дед понять не мог, к чему эта кутерьма, пока не прокатали первые оттиски, — тут вот старик вытаращил глаза на такое диво.

«К рабочим фабрик и заводов Иваново-Вознесенска

Товарищи!

Скоро наступит 1 октября. С первого октября вводятся новые расценки — более низкие...

Пора нам понять, товарищи, что в одиночку нам всего не добиться... Пора нам понять, товарищи, что враг наш не только хозяин, что за хозяина стоит громадная и беспощадная сила — правительство... Правительству выгодно, чтобы рабочие были забиты, жили, как скоты, чтобы они не могли понять, что им нужно только соединиться и всем потребовать лучшей жизни, и тогда не устоят ни фабриканты, ни правительство. Наша сила в нашем единении...

Иваново-Вознесенский комитет Российской социал-демократической рабочей партии.

29 сентября 1901 года».

1 октября ранним утром Андрей отправился на фабрику Бурылина. Листовки распространили накануне и ждали, что у Бурылина волнения окажутся сильнее, чем на других фабриках: народ там подобрался более сознательный, грамотный — так желал просвещенный капиталист.

Ворота оказались открытыми, Андрея никто не остановил.

На дворе — толпа. Кричали отовсюду, слов не разобрать, кто-то влез на ящик, пытался говорить, но говорить не дали, никто не слушал никого. Наконец прорвалось отчетливо: «Стачку, стачку!» И тут на крыльце появился управляющий Арнаутов. При виде его смолкли все.

— Стачка? — спросил Арнаутов. Он поигрывал цепочкой от часов. Что ж, братцы, давайте, давайте.

Он что-то сказал конторщику, и почти тотчас ворота — их перед тем успели запереть — растворились, и во двор хлынули деревенские, они оттесняли фабричных, иные падали на колени перед управляющим.

— Всех немедленно рассчитаю, — объявил Арнаутов. — Вон их, мужиков, сколько. Захочу — еще навербую, а вы катитесь на все четыре стороны.

Теперь фабричные принялись выталкивать мужиков за ворота, и через считанные минуты станки загудели. Фабрика ожила.

Андрей помчался к Панину. Того и следовало ожидать, сказал Николай Николаевич. Безработных предостаточно, деревня мается еще страшней, чем город, крестьяне согласятся и за полцены работать, лишь бы жалованье постоянное. Но духом падать не годится, попробуем еще...

Спешно заказали деду еще два противня, послали за Лизой Володиной, надо было поторапливаться, писать «в три руки». Насчет снижения расценок поручили составить прокламацию Андрею, Панин взялся за обращение к рабочим ситценабивных фабрик, а Лиза принялась за общеполитическую листовку:

«Товарищи! На вашу долю выпала великая историческая задача, и только развитый и организованный рабочий класс может освободить русскую землю от ярма беззакония и полицейского произвола. Все лучшие и мыслящие люди России возлагают на вас свои надежды и в вас видят единственное спасение своей Родины от злейшего внутреннего врага — самодержавия...»

Панин забеспокоился, не слишком ли «по-ученому», попроще бы, на что Лиза возразила: мол, времена лубочных народнических листков прошли, пора с рабочими разговаривать без скидок на их малограмотность, поднимать их сознание до нужного уровня, а не принижать себя до уровня отсталой части. Панину пришлось согласиться.

Очень Андрею не хотелось — после того разговора на Талке — обращаться за подмогой к Волкову и Кокоулину, однако без них не обойтись. Сенька примирению обрадовался, да и любил он всякую опасную игру: хоть с моста головой вниз нырнуть, хоть через костер сигануть, хоть прокламации разбросать — ему все едино, только бы лихость проявить. Никита согласился без особой охоты. Сам Андрей привычной дорожкой отправился на гарелинскую.

И едва не попался.

На проходной рядом со знакомым сторожем восседал городовой, — как и полагается, глыбистый, тупорылый, исполненный важности. Объявил, что сторонних пускать не велено, кинул глаз на слегка оттопыренную Андрееву шинель (хорошо, что Володя надоумил на случай обыска для отвода глаз сунуть за пазуху книгу невинного содержания, листовки же упрятать в голенища, а брюки надеть навыпуск). Андрей книгу предъявил с готовностью, а сторож пояснил городовому, что барчук в приятелях, а то и в женихах у хозяйской дочки; почему-то довод возымел действие.

Прокламации Андрей прилепил в отхожих местах; казалось оскорбительным, да что поделаешь, туда зайти можно без подозрений, а холуи всякие в общие ретирады не заглядывали. Удалось и в трех цехах незаметно листовки подложить. Андрей остался доволен собою, и Панин похвалил.

Но забастовка так и не удалась. Кожеловский расставил повсюду верных своих держиморд и конных из казачьей сотни, расквартированной в городе. Шлегель призвал собственную явную и тайную рать и, получив шифрованный нагоняй от начальства из Владимира, сунул каждому филеру авансом по трешке, те ночи не спали, великомученики, и по их усердным доносам за сутки схватили человек около ста. Жизнь потекла обычным порядком. Только злости прибавилось в людях, но до поры ее затаили.

5

Как дружной и ранней случилась весна, так и морозы ударили до сроку. На казанскую, когда полагалось быть лишь первому зазимку, прочно залубенели Уводь и Талка, стала и Волга, сбылась поговорка: «ранняя зима и о казанской на санках катается»; по календарю это четвертого ноября. А уж о декабре и говорить нечего, сполна оправдал свое древнее прозвание — стужайло.

Шли своим чередом занятия в реальном, Андрей, всегдашний первый ученик, огорчал теперь наставников неприлежанием и, по их суждению, леностью. Сам возглавлявший училище действительный тайный советник Сыромятников, волею судеб единственный в городе носитель генеральского чина, изволил призвать Сергея Ефремовича на душеспасительную беседу, вспоминал и успехи Владимира, и самого Андрея, взывал к родительской настойчивости, напоминал о видном положении Бубнова-старшего... Папенька вернулся в ярости, через горничную был призван виновный, глава семейства кричал так, что стекла тоненько ему отзывались. Андрей же стоял молча — садиться не велено было, — набычил грешную голову, выждал, пока иссякнет отцовское красноречие, и сказал решительно:

— Папенька, вы на меня кричите в последний раз, Как учусь, так и учусь. Ежели вам не по нраву — могу вообще училище оставить и уйти из вашего дома.

Это походило на знаменитое «в Кострому уеду», но что позволено Анне Николаевне, то уж никак не допустимо тут. Родитель обомлел от неслыханного, невиданного — ни в какие ворота не лезет — супротивства, чуть ли не бунта, задышал подобно рыбе, хотел крикнуть «вон!», однако слова даже вымолвить не мог, Андрей, не спросив позволения, повернулся и отправился восвояси, и — то ли папеньке померещилось, то ли на самом деле — сын даже примурлыкивал на ходу какую-то песенку.

Мелкой дрожью тряслись руки, из графинчика плескалось. Редко Сергей Ефремович, праведный человек, позволял себе так вот, в одиночку, приложиться к стопке, а сегодня вынудил, вынудил-таки драгоценнейший сынок.

И опять (одна беда за другой): арестовали Владимира.

Вместо Кожеловского приехал почему-то начальник конно-полицейской стражи Колоколов, простецкий такой мужичонко, собою не грозен и невзрачен, глазенки уклончивые. Их упрятывая вбок, — получалось такое у него! — Колоколов стеснительно как-то пояснил: старое дело, видите, подняли, двухлетней давности, а, однако ж, срок наказания не миновал. Административная высылка, не столь уж и страшно, и семью, ежели господин Бубнов пожелает, не возбраняется взять с собою.

Очень это стыдливо Колоколов объяснял.

Деликатный он был, скромный, тихий.

В пятом году Колоколов мотал шашкой направо и налево, палил из револьвера. Застенчивый он был, Колоколов, конфузливый очень.

Утром прибыла казенная карета — так именовалось, а на самом деле обыкновенный крестьянский возок. Тоня решила ехать с Володей. Только что отнятую от груди Лидочку оставляли на попечение бабушки с дедом — везти ребенка в дикую глухомань (таким представлялся неведомый Глазов) казалось чистым безумием.

Быть может, именно в ту ночь, когда брат собирался в ссылку, папеньку била нервная безудержная лихорадка, маменька с уксусной примочкой на лбу силком заставляла себя ходить по дому и помогать Володе с Тоней, когда и флегматик Николка ворочался с боку на бок, а сестры шептались меж собой и лишь малолетний Ванюшка да Лидочка мирно спали, — может быть, именно в эту глухую, долгую и суетливую ночь Андрей Бубнов осознал до конца, какой путь он себе выбирает — нет, уж выбрал — тернистый и гордый путь.

В доме на Первой Борисовской той ночью никто не ложился.

Зато сном праведным дрых Васька Кокоулин, тупо и тяжко хмельной.

Пил Васька хорошо, подробно, просыхать не успевал, такое уж ему выпало счастье — задарма, если прикинуть.

То, что выдавал он людей направо и налево, — даже собственного брата не пощадил — это Ваську нимало не тревожило: тем и жил, что продавал, а продавая, жил. В том и заключалось его существование, паскудное, как ливерная тухлая колбаса под названием «собачья радость».

В любые времена — и в те, о коих Васька по темноте своей и понятия не имел, во времена древнегреческие, древнеримские, половецкие, татарские, — водились этакие шкуры, как он, испокон веку числили себя верными слугами властей предержащих, бестрепетно принимали мзду и, совестью не давясь, на иудины монеты жрали, пили, обнимали дешевок, — а чего, собственно, им было желать еще.

Верный слуга престола и отечества, господина ротмистра Шлегеля покорный пес Кокоулин Васька дрых, сил набирался к завтрашнему дню.

6

В девятьсот втором, весною, Иваново-Вознесенскую организацию социал-демократов разгромили.

Сперва, еще зимой, провалился кружок в Кохме, прочный, хорошо налаженный. Выдал его, как впоследствии выяснилось, местный лавочник Черкасов, привлеченный в кружок самими эсдеками. Черкасов согласился, но тотчас повстречался со Шлегелем, сделался доброхотным агентом, и через несколько дней на конспиративную квартиру нагрянули полицейские чины и «голубые». Случайно уцелел один только рабочий-кружковец; он-то ночью, по январскому снегу, по морозу, больной, пришел в Иваново и, не зная, где искать Варенцову, явился к Андрею, — тот раза три бывал в Кохме на занятиях. Вел себя этот кохминец с неожиданной догадливостью и осмотрительностью: по случаю позднего времени стучаться в калитку не стал, а перелез через ограду, высмотрел в окошке Андрея, кинул неувесистым снежком, Бубнов мигом смекнул, вышел во двор, обменялись короткими фразами. Не возвращаясь в дом, Андрей поспешил к Варенцовой.

Уже за полночь собрались вчетвером у Панина. Мнения разделились: Варенцова (она наезжала из Ярославля), годами всех старше и потому осторожнее, полагала, что в предвидении дальнейших арестов следует работу до времени свернуть, переждать опасность. Ольгу Афанасьевну поддержала тихая, болезненная Лиза Володина. Но двадцатипятилетний, склонный к горячности Панин возражал с резкостью и категоричностью, прямо стал обвинять Варенцову чуть ли не в трусости. Напротив, говорил Николай Николаевич, не по щелям расползаться, а ответить на аресты привлечением в организацию новых членов, активным распространением литературы и прокламаций — вот что необходимо. Андрей сперва помалкивал, прислушивался, не торопился высказаться. С одной стороны, Варенцова, конечно, пожилая и многоопытная, но ведь женщина, слабому полу и присущи слабости. О Лизе и говорить нечего, в чем душа держится, бледная, кашляет непрестанно, ей тюрьмы не выдержать. Панин, пожалуй, слишком кипятится, зря нападает на Ольгу Афанасьевну, но по сути, кажется, прав-таки он. Андрей поколебался еще и решительно стал на сторону Николая. «Что ж, — сказала Варенцова устало, — может, я и в самом деле старею и проявляю излишнюю робость, пускай будет по-вашему...» Андрей ощутил себя победителем, даже, прощаясь, с мужским покровительством тронул зябкое плечико Лизы.

Знать бы им, что в эти же часы перед оживленным удачею ротмистром Колоколовым давал откровенные показания руководитель кохомского кружка Иван Китаев. Вот уж кто действительно оказался трусом из трусов, его и допрашивать особо не пришлось: выбалтывал безудержно.

Здоровье Афанасьева пошатнулось. Андрей застал Отца в постели. Бледный, осунувшийся, он кашлял непрерывно и почти непрерывно курил, дым слабо вытягивало в печную вьюшку, форточки не было. Андрей сказал, что послан товарищами, поведал о событии в Кохме, о разногласиях на вчерашнем ночном совещании. Вопреки ожиданиям, «старик» — так его мысленно обозначал Бубнов — стал за них с Паниным, — Андрей-то думал, что поддержит Ольгу Афанасьевну. Однако Отец предупредил, посоветовал не лезть на рожон, а действовать осмотрительней. Андрей слушал уважительно, а думал о том, что на осторожности далеко не уедешь и Варенцова с Афанасьевым твердят об этом лишь по причине своего возраста, усталости, нездоровья... Андрея распирала несвойственная ему, почти беспечная удаль. Приехав к Отцу в Шую, на вокзале он так просто, из лихости, подошел к жандармскому унтеру, спросил, где тут почтовая контора, и еще покалякал о чем-то, каждосекундно помня, что в кармане у него несколько номеров «Искры» для Афанасьева. Потом, идя по улицам, Андрей устыдился мальчишества, и в то же время игра с опасностью ему нравилась.

И до упрятанного в овраге домишка деда Аввакума, где квартировал Панин, жандармы добрались. Это случилось 28 февраля. Решительность Николая Николаевича обернулась-таки непростительным легкомыслием: при обыске изъяли слишком много улик: и программу «Северного союза», и устав местной организации, и только что оттиснутые листовки, и «Манифест Коммунистической партии», и четыре выпуска «Искры», и нелегальный паспорт, и письмо «крамольного» содержания (Колоколов определил почерк известной жандармам Варенцовой, но Панин, от прочего не отпираясь, — отпираться бессмысленно, не деду же Аввакуму нелегальщина принадлежит — от знакомства с Ольгой Варенцовой отрекся категорически).

В тот же день взяли в Иванове человек около пятидесяти. Варенцова успела вернуться в Ярославль, напоследок серьезно попеняв Андрею. Он и без того чувствовал себя виноватым, поскольку события подтвердили, что права-то была Ольга Афанасьевна, а не он с Паниным.

Ждал ареста и Андрей — вот-вот, с минуты на минуту. Пожалуй, он даже хотел этого ареста: казнил себя, что не послушал тогда Варенцову, испытывал угрызения совести от того, что многие товарищи оказались за решеткой, а он гуляет на воле, и еще, пожалуй, как это ни странно, арест словно официально бы подтвердил его причастность... Правда, умом он понимал, что мечтать о тюрьме не резон и здесь может принести хоть какую-то пользу, — впрочем, после разгрома организации никакой практической пользы ни он, ни кто-либо другой на его месте не мог принести. Удар по организации был нанесен сокрушительный. И — не последний. К следующему, весьма ловкому и крепкому удару приложил руку сам начальник Московского охранного отделения Зубатов.

7

Звезда Сергея Зубатова тогда восходила, пускай с некоторым опозданием, но зато неуклонно.

Прелюбопытнейшие личности встречались среди жандармов, Сергей Васильевич — в их числе.

Еще чуть ли не гимназистом он принимал активное участие в революционном движении, состоял в рабочем кружке города Шуи. Учился в Москве, там организовал нелегальную библиотеку, ею заведовала невеста Зубатова. Вокруг библиотеки собралось много прогрессивной молодежи. И образованный, и начитанный, и умный, Зубатов правильно расценил значение новой нарастающей силы — пролетариата. Он писал:

«Рабочий класс — коллектив такой мощности, каким в качестве боевого средства революционеры не располагали ни во времена декабристов, ни в период хождения в народ, ни в моменты массовых студенческих выступлений. Часто количественная его величина усугублялась в своем значении тем обстоятельством, что в его руках обреталась вся техника страны, а сам он, все более объединяемый самым процессом производства, опирался внизу на крестьянство, к сынам которого он принадлежал. Вверху же, нуждаясь в требуемых знаниях по специальностям, необходимо соприкасался с интеллигентным слоем населения. Будучи разъярен социалистической пропагандой и агитацией, направленной к уничтожению существующего государственного и общественного строя, коллектив этот мог бы казаться серьезной угрозой существующему строю».

Куда как неглуп.

Насколько искренними были его марксистские убеждения в юности — судить трудно. Что привело его на путь провокаторства — страх ли, заранее ли продуманная подлость или, так сказать, «идейное разочарование» — кто может установить теперь. Факт остается фактом: в конце 1884 или в начале 1885 года двадцатилетний Сергей Зубатов, участник освободительного движения, вместо ссыльного оказался чиновником телеграфного ведомства. Это уж не случайность: ссылку назначением в государственную должность не заменяли.

Вероятно, ему выдали своего рода аванс, и Сергей Васильевич Зубатов его отработал достаточно скоро: весной 1886 года выдал охранке народовольческую группу Соломона Ника и Софии Гуревич (обоих убили в Якутске через три года), а осенью — Фундаминского и Гоца. Затем подпольный иуда продал еще одну организацию народовольцев (Соломонов, Богораз, Данилов и другие).

Вскоре Зубатов из жандармского «подполья» вышел, стал помощником начальника Московского охранного отделения и сделался самым обычным агентом-провокатором, только более ловким и интеллигентным.

В общем, путь достаточно прямой, если только подобного рода кривизну можно определить как прямую линию.

Посидев тихо-мирно семь лет в помощниках у начальника охранки Бердяева и заняв наконец его место, Зубатов сделал не шаг, а прыжок. Обычная жандармская деятельность — слежка, аресты, допросы — это все чепуха — так, вероятно, решил поднаторевший, помудревший — ему скоро должно было исполниться сорок — Сергей Васильевич.

В начале 1902 года он подал московскому обер-полицмейстеру Трепову программную докладную записку.

Идея принадлежала Зубатову. В бумажную плоть ее облек годами старший Лев Александрович Тихомиров, тоже из народовольцев, тоже из отрекшихся, автор брошюры «Почему я перестал быть революционером», ярый впоследствии монархист. Кстати, журнальная деятельность Тихомирова была высочайше вознаграждена пожалованием серебряной чернильницы. Вот оно как. Не тридцать сребреников даже, а чернильница. Высочайше пожалованная...

В записке говорилось, что рабочий вопрос в Европе развился при таких обстоятельствах, которые его сплетали с идеями социализма. У западных мыслителей рабочие рассматриваются как орудие будущего социального переворота. Дабы этого не случилось в России, Зубатов и Тихомиров развили обстоятельный план отвлечения рабочего движения от революции, превращения его в силу консервативную, в прочную опору царизма. Население фабрик и заводов, по утверждению авторов записки, самое беспокойное: всевозможные недоразумения, разгромы, стачки постоянно нарушают порядок на предприятиях. Умиротворение и трудно, и хлопотно. Поэтому в области экономической необходимо защитить интересы рабочих, а с другой стороны, и хозяев оградить от «бесчинств».

Была выдвинута обстоятельная программа реформистского профессионального движения, основанная на трудах Бернштейна, Веббов, Вигуру, Зомбарта, программа воспитания пролетариата в духе «православия, самодержавия, народности», в духе сохранения консервативного уклада недавних выходцев из деревни. Усилия Зубатова были направлены на изоляцию рабочих от революционно настроенной интеллигенции.

Словом, как писал Владимир Ильич Ленин, «обещание более или менее широких реформ, действительная готовность осуществить крохотную частичку обещанного и требование за это отказаться от борьбы политической, — вот в чем суть зубатовщины».

На первых порах Зубатов в своей затее преуспел, его организации распространились практически по всей Европейской части России. Своего рода апофеозом зубатовщины явилась манифестация 19 февраля 1902 года, когда сорок — пятьдесят тысяч (!) рабочих Москвы возложили венок к памятнику «царю-освободителю» Александру II.

Однако именно этот апофеоз и стал началом краха и самого Зубатова, и его политики. Цензурным циркуляром от 26 февраля правительство запретило газетам толковать манифестацию «как выражение пробуждающегося общественного сознания в трудящихся массах и официальное признание у нас существования класса рабочих».

Даже верноподданическая демонстрация казалась опасной. Даже само существование рабочего класса пытались признать недействительным. Даже «полицейский социализм» Зубатова встревожил власти.

Но записки записками, программы программами, а и основной, изначальной жандармской работою Зубатов, естественно, занимался, как и полагалось.

Излишней доверчивостью Варенцова сроду не отличалась, а многолетняя нелегальность еще усугубила прирожденную ее подозрительность, не всегда приятную даже для близких.

Сейчас все концы сходились с концами, все казалось чисто. Явился приезжий. Соблюдая правила конснирации, явился вечером. Хозяевам квартиры представился как сослуживец Ольги Афанасьевны по Воронежу (то, что была она в Воронеже нелегальной и сослуживцев не имела, хозяева, понятно, знать не могли). Войдя к Варенцовой (она слышала весь разговор в прихожей), тоже повел себя как надо: сказал пароль, начал расспрашивать — умело, без акцентации — про здоровье «Семена Семеновича», то есть «Северного союза», ответ, пока что уклончивый, осторожный, выслушал с нарочитой внимательностью, с родственными расспросами — в расчете на то, что хозяева могут подслушивать. Назвался он Иваном Алексеевичем, но едва заметно, не мимически, не интонацией даже, а как-то неуловимо, такое лишь профессиональный революционер умеет, намекнул, что сие — псевдоним. Варенцова подумала, что, если он и ей доподлинного имени открыть не волен, значит, фигура основательная.

Для перестраховки Ольга Афанасьевна главный разговор все-таки оттянула, вышла попросить самоварчик, гостя в комнате оставила одного. Когда вернулась, книги на столе были нетронутыми, Иван Алексеевич как сидел, так и сидел покуривал.

Он отличался обаянием, умел к себе расположить. Вручил свежий выпуск «Искры», признался, что является ее агентом, передал приветы от Надежды Константиновны, расспрашивал об Афанасьеве, о Панине, — ай-ай, неужели арестован, вот жаль Гаврилу Петровича! — о Глаше Окуловой. В общем, надо было или провокатора в нем заподозрить, либо довериться полностью. Варенцова доверилась.

Знать бы ей, что охранка перехватила письмо Крупской к Глебу Кржижановскому в Самару, сумела расшифровать, там был адрес явки и пароль воронежцев, их-то и сумел обвести вокруг пальца Иван Алексеевич, он же помощник Зубатова Леонид Петрович Меньщиков.

Варенцова, не зная еще, что на допросах Иван Китаев выдал чуть не всю Иваново-Вознесенскую организацию, предложила поехать туда. Иван Алексеевич ответил согласием, но попросил отсрочки: дескать, надо сперва побывать в Костроме и Владимире; где было догадаться, что в «русском Манчестере» жандармскому агенту сейчас делать было нечего. Ольга Афанасьевна сказала, что и ей во Владимир надо, только не сейчас, через неделю. Договорились там и встретиться.

И встретились. Там же оказался и Михаил Багаев. Что-то в поведении Ивана Алексеевича ему не понравилось, он поделился подозрением с Варенцовой, но было уже поздно: обоих в ту же ночь арестовали.

Что же касается Меньщикова, то его дальнейшая судьба причудлива и неожиданна. В 1905 году по доброй воле он — правда, анонимно — сообщил ЦК партии эсеров о том, что их активные деятели Евно Азеф и Николай Татаров являются провокаторами, платными агентами охранки. Затем, выехав за границу, Меньщиков открыл бывшему народовольцу Владимиру Бурцеву еще нескольких предателей — бундовцев Батушанского-Барита, Гартинга, Каплинского, эсерку Зинаиду Жученко. Дальше — больше: в 1909 году Меньщиков передал соответствующим партийным центрам целые списки изменников числом 255, среди них были и социал-демократы. И, наконец, написал ценнейшие мемуары «Охрана и революция».

А пока что Иван Алексеевич усердствовал на благо престола и отечества. Его стараниями были разгромлены социал-демократические организации «Северного союза». «Искра» в № 23 сообщила, что там арестованы 90 человек...

В эти дни Андрей чувствовал себя одиноким и впал в уныние. Балашова он потерял из виду, ехать к Отцу боялся: как бы не выследили, тогда и Афанасьеву несдобровать. С грехом пополам проэкзаменовался в училище, выслушал по поводу низких баллов очередную папенькину грозную нотацию — давно уже перестал обращать на родительский гнев хоть малое внимание. За все лето собрали несколько сходок, среди рабочих ощущалась растерянность. Хорошо, что вскоре в Ярославль по заданию «Искры» приехал Федор Гурвич, известный под псевдонимом Дан, будущий меньшевик, а пока что сторонник Владимира Ильича. Он привез несколько экземпляров изданной в Штутгарте брошюры «Что делать?», один из них попал и к Андрею. На светло-коричневой обложке значилось незнакомое имя: Н. Ленин.

«Мы идем тесной кучкой по обрывистому и трудному пути, крепко взявшись за руки, — читал Андрей. — Мы окружены со всех сторон врагами, и нам приходится почти всегда идти под их огнем».

До поры до времени вражеский огонь миновал Бубнова...

Предыдущая главаГлава 3 из 17Следующая глава