— Про Николая Клеточникова где-нибудь вычитал? — спросил тогда у Никиты Волкова заранее настороженно-ироничный Андрей.
— Про какого еще Клеточникова? Слыхом не слыхал.
— Ну, тогда просвещу тебя малость. Был такой народоволец, Николай, кажется, Васильевич, он поступил на службу в Третье отделение и сообщал революционерам наисекретнейшие сведения. Значит, по его стопам намереваешься? Что ж, благие порывы...
Напрасно иронизировал, напрасно, думал потом Андрей. Мог ведь и оттолкнуть Никиту, а что-то с Волковым произошло серьезное, какой-то перелом. Он себя пересилил, не повернулся, не ушел, рассказал очень важное. И не просто рассказал, а передал копию ответов предпринимателей на «Требования», — завтра ответы огласит Свирский. Нет, конечно, в качестве письмоводителя управы Никита Волков окажется нам весьма полезен, и напрасно стал его вышучивать, хотя, собственно, сравнение с Клеточниковым — не укор, а похвала, но ведь Никита не понял, да что говорить, дурной у меня характер, не умею ладить с людьми; но что понимать под словом «ладить»? Впрочем, сейчас не время для самоанализов, — а когда наступит время для самоанализов?
Андрей читал вслух:
— «В настоящее время произведено не будет... Не можем согласиться... Отменены быть не могут... Принято быть не может... Находим крайне затруднительным... Вообще недопустимо... Не подлежит нашему обсуждению...»
Форменное издевательство, — говорил Андрей, — посмотрите, мы пишем: «Право читать в свободное время газеты», а они отвечают: «Во время рабочих часов чтение вообще недопустимо». Или вот: «Отпускать матерей через каждые три часа на полчаса для кормления детей». Пожалуйста: «Против... кормления матерями грудных детей на фабриках препятствий никаких не имеем». Да там и взрослые задыхаются, не то что младенцы...
— Картина ясная, — сказал Афанасьев. — Ни на какие уступки не пойдут. Предлагаю, чтобы Совет принял постановление — ответы возвратить через старшего инспектора. А по главным пунктам — восьмичасовой рабочий день, пенсии, политические свободы — составить заявление Министру внутренних дел за подписью всех депутатов. Тебе, Химик, и тебе, Трифоныч, этим заняться. Пускай и наверху знают, что у нас — Совет депутатов и что мы переходим к требованиям политическим.
Деятельность Совета разворачивалась вовсю. На втором заседании он постановил закрыть в городе «казенки», то есть винные лавки, запретить азартные игры. На следующий день обсудил отказ предпринимателей удовлетворить «Требования» и возвратил их ответ. Перед городской управой провели многолюдную сходку. Губернатор запретил собрания на улицах и площадях, но вынужден был направить Совету письмо: «...разрешаю всем членам депутации в количестве не более 200 человек собираться в помещении мещанской управы... Часы заседаний депутации не ограничиваю. Безопасность и неприкосновенность личности депутатов гарантирую».
Однако уже через неделю арестовали члена боевой дружины, депутата, большевика-слесаря Якова Рязанцева, продержали до 14 июня. За депутатами Клавдией Кирякиной, Петром Козловым, Андреем Поляниным учредили надзор.
20 мая Совет принял важнейшее решение (проект готовил Бубнов): «Для поддержания порядка на улицах города во время стачки, который может нарушаться черной сотней и хулиганами, ничего общего с рабочими не имеющими, для того, чтобы по нашему уговору действовать согласно и встать на работу не раньше, чем на это согласятся все рабочие г. Иваново-Вознесенска, а также во избежание столкновений между работающими и бастующими товарищами — постановили устроить милицию из среды себя... Действиями этой милиции руководят депутаты...»
Это был акт государственной власти, Андрей в том себе отдавал полный отчет.
Совет сделался хозяином города. Он обязал торговцев открыть для забастовщиков неограниченный кредит, запретил повышение цен на продукты, организовал выдачу денежных пособий или чеков на получение продовольствия особо нуждающимся забастовщикам. Для детей до трехлетнего возраста выдавались деньги на молоко. За время забастовки финансовая комиссия Совета израсходовала около 19 тысяч рублей; они были получены от Красного Креста, от рабочих Петербурга, Москвы, Ярославля, Владимира, Иркутска, Харькова, выручены от продажи фотографических карточек с изображением заседаний Совета (даже «господа» их покупали — на память, что ли).
Большинство фабрикантов, однако, в панике бежали из города, управляющие старались не показываться забастовщикам на глаза. Известный скупостью и хамством Мефодий Гарелин кричал, что скорее себе все зубы вырвет, а рабочим не уступит ни в чем.
По улицам скакали донские, астраханские казаки, в боевой готовности держали три пехотных батальона. Но полицейский пристав, рапортуя Кожеловскому, вынужден был отметить: «Буйств и насилий рабочими учинено не было, ведут себя тихо».
Стачка распространялась во всей округе: поддержали рабочие Шуи, текстильщики Вичуги, Кинешмы, Тейкова, Родников, — движение охватило весь промышленный район. К движению присоединились крестьяне, спрашивали у партийного комитета, «как отобрать землю и земских Начальников уничтожить», писали о том, что «научились у ивановских рабочих и тоже начинаем делать забастовку».
Готовились к вооруженной схватке. За револьверами в Москву ездила Матрена Сарментова. На заводе Кирьянова делали кастеты, кинжалы, отливали корпуса для бомб и, когда удавалось, отбирали оружие у зазевавшихся солдат и городовых, у сторожей, у лесных объездчиков.
Фрунзе срочно послали в Шую, где бастовало десять тысяч человек, так что писать заявление министру Булыгину выпало на долю одного Бубнова, — правда, после того, как основные положения обсудили сообща.
«Мы не можем изматываться на работе, мы не можем жить без отдыха, точно на каторге, мы не можем ждать, — писал Андрей, — поэтому мы требуем, чтобы государственная власть немедленно ввела в законодательном порядке 8‑часовой рабочий день на фабриках и заводах».
Он писал далее о недопустимости вмешательства начальства и войск в дела рабочих во время забастовки, об установлении пенсий, о создании комиссии по рабочему вопросу из народных, выборных представителей, об установлении свободы печати, свободы собраний. И заканчивал уверенно: «Мы заявляем, что этой свободой мы будем пользоваться и впредь, и надеемся, что ни полиция, ни войска не будут нам препятствовать в осуществлении этого законного и необходимого нам права».
Проект письма на партийной группе одобрили, но решили выждать несколько дней: стачка в целом еще не приняла политического характера.
Лишь 23 мая положение круто изменилось.
В это утро под руководством депутатов рабочие организованно двинулись на городскую площадь, чтобы вступить в переговоры с губернатором. Еще не знали, что он уехал во Владимир, а здесь в качестве представителя высшей власти его сменил вице-губернатор Сазонов. По распоряжению «вица» все подступы к площади оградили войсками, казаки и пехота держали наготове винтовки, шашки, нагайки. Решили в открытую схватку с вооруженной силой не вступать, а двинуться всем на Талку.
Подняли — впервые! — красное знамя. Пели «Марсельезу». Было примерно пятнадцать тысяч человек.
Тайный агент доносил Кожеловскому: «На сходке рабочих на реке Талке оратор не из числа рабочих, а приезжий возбуждал народ против правительства, объясняя, что войну кровопролитную устроило именно правительство».
«Оратор не из числа рабочих» был Бубнов. Полицейский агент посчитал его за приезжего.
По решению партийной группы с 23 мая стал издаваться бюллетень большевистской организации. Андрей либо писал текст, либо редактировал, если составляли другие.
В проведении забастовки наладился твердый порядок. С утра собирались партийцы, намечали, какие вопросы обсудить на заседании Совета, подсказывали, кому выступить, о чем. Потом — Совет, депутаты собирались на Талке, рассаживались на песчаном выступе, некий остряк из грамотеев пустил прозвище — «мыс Доброй Надежды». Утверждали вчерашний протокол, обсуждали текущие дела, если надо, выделяли депутацию для переговоров властями, зачитывали большевистский бюллетень... На противоположном берегу тем временем собирались рабочие, им докладывали о принятых решениях, начинался митинг. Постепенно митинги стали заменяться лекциями — говорили не только о текущих делах, но и о том, что такое классы, государство, почему существует эксплуатация и почему ее нельзя избежать, пока не свергнуто самодержавие. С лекциями выступали чаще других Бубнов и Фрунзе.
Большую речь держал Андрей 25‑го.
— Вчера мы вам сообщали, — говорил он, — что фабриканты письменно изъявили согласие вступить с нами в переговоры, причем своим представителем выделили Дербенева, нам предложили послать пятерых депутатов. Что же вышло? Когда депутаты явились, городской голова заявил, что никаких переговоров не назначал, что фабриканты не изменили своего решения — каждому хозяину иметь дело только с рабочими своей фабрики. Ему показали письменное извещение вице-губернатора о переговорах. Дербенев ответил, что предпринимателям о такой бумаге ничего не известно. Как же так? Выходит, вице-губернатор совершил уголовное преступление, написал от имени фабрикантов без их ведома. Рабочего за такой подлог судили бы, а для начальства, видно, законы не писаны. И еще мы получили от «вица» бумажку, в ней говорится, что мы несли запрещенные флаги. А между тем нигде не сказано, какой цвет материи дозволенный, а какой преступный...
— Насчет флагов я скажу, — Михаил Лакин выдвинулся чуть вперед. — Царский флаг, все знаем, из трех цветов: вверху белое, в середке синее, внизу красное. Я слыхал — это еще Петр Первый придумал. Верхнее белое — это высшее правительство, высшие господа, «белая кость», которая всем государством управляет. Синее — это самые наши кровопийцы, фабриканты и чиновники, наемные шкуры, которые нас давят, теснят, и неспроста ведь у жандармов мундиры-то голубенькие. А красное полотнище внизу — это и есть мы, мы с вами, кровью нашей выкрашено! Вот мы и поднимаем красное знамя в знак того, что не хотим подчиняться мерзкому правительству, а хотим, чтобы правительство было из рабочих и крестьян, тогда земля перейдет крестьянам, фабрики — в наше управление, тогда мы скажем кровопийцам, чтобы и они своим горбом себе на хлеб зарабатывали!
— Ура!
— Долой самодержавие!
— Вы государя не трожьте, грех! — Какой-то бородач деревенского облика, пробираясь к пеньку, говорил: — Государь — помазанник божий, фабрикантов и управляющих прогнать — одно дело, а государя никак невозможно, грех это перед богом...
— Ну-ка я ему отвечу, — Федор Афанасьевич хитро улыбнулся. — Ты, старина, Библию-то читал?
— А то, — сказал бородач. — Грамотные мы.
— Так вот и я почитывал на досуге, когда в тюрьме сидел. Поучительно. Кой-чего знаю. Там прямо сказано! под царем ходить — это грех.
— Иди ты, нехристь, — бородач отмахнулся.
— Не веришь? Изволь. Первая книга Царств, двенадцатая глава, стих девятнадцатый: «И сказал весь народ Самуилу: помолись о рабах твоих пред Господом Богом Твоим, чтобы не умереть нам; ибо ко всем грехам нашим мы прибавили еще грех, когда просили себе царя...» Вник, борода? Вот оно, грех-то в чем...
Бородач перекрестился.
— Врешь, поди?
— А ты дома загляни в Библию-то, коли я соврал — завтра приходи, уличи меня во лжи.
Вокруг смеялись, — правда, не слишком дружно. Отец казался очень довольным.
— Не выдумал, Федор Афанасьевич? — тихо спросил Андрей.
— Оборони господь. — Отец даже перекрестился для убедительности. — Ни единой буквочки, все как есть.
Власти перешли в наступление. Второго июня расклеили афишки, подписанные «вицем» Сазоновым: ввиду того, что собрания стали принимать явно политический характер и произносятся даже возмутительные речи против особы его императорского величества, всякие сходки и в городе, и на берегу Талки запретить.
Арестовали Михаила Лакина с женой, с ними еще троих, чтобы не разболтали. Свидетелей беззакония — депутатам ведь гарантировали неприкосновенность — полиция иметь не хотела, задержали еще одного депутата — Ивана Белова.
Кожеловский настаивал на массовой «изоляции» как рабочих активистов, так и приезжих агитаторов (стало известно, что несколько человек прибыли из Москвы). Этому воспротивился Шлегель, его поддержал только что вызванный в Иваново-Вознесенск прокурор Владимирского окружного суда Данилов: такая акция может привести к взрыву.
Усилили патрулирование улиц. В город вступил еще один драгунский эскадрон. Фабриканты вывесили извещения о закрытии всех предприятий на неопределенное время, то есть прибегли к так называемому локауту.
Партийная группа, затем и Совет постановили: запрету вице-губернатора не повиноваться, сходки проводить, стачку продолжать.
Решение Совета объявили на общем собрании. Там присутствовали и москвичи — Александр Мандельштам (Одиссей), Станислав Вольский; от Северного комитета — Николай Подвойский, Алексей Гастев — все нелегалы. Николай Подвойский, переодетый рабочим, подгримированный, произнес речь. Выделили депутацию к Сазонову — протестовать насчет запрещения сходок. Велели заявить ему, что в случае насилия депутатское собрание снимает с себя всякую ответственность за могущие возникнуть последствия.
Депутация отправилась, на Талке решили ждать, покуда возвратятся. Приезжие, а с ними Афанасьев, Балашов, Фрунзе, Бубнов отошли в сторонку, под сосны, — переговорить, посоветоваться. К ним присоединился и Федор Кокушкин, это Андрею не понравилось, но возражать не мог: районный партийный организатор, имеет право. Кокушкин, по мнению Бубнова, слишком уж ретив, требовал чуть ли не вооруженного восстания, как и Станко, а какое восстание, когда револьверов два десятка и примерно столько же самодельных бомб? О том спорили с Кокушкиным многократно, и всегда Федор упрекал Андрея в интеллигентской мягкотелости. Вот и сейчас, подумал Андрей, он может внести в разговор ненужную горячность, но что поделать — не прогонишь ведь.
Потолковав, пришли к выводу: что бы ни ответил Сазонов, а завтра на Талке собираться, но при этом москвичам, ярославцам, руководителям здешней организации, в том числе и Бубнову, держаться в сторонке, их арест сейчас принесет огромный вред.
Ждать долго не пришлось, депутация вернулась. Возглавлявший ее большевик Владимир Лепилов, подергивая короткие усики, слегка заикаясь, рассказал: «виц» почти разговаривал, даже сесть не пригласил, держался барин барином, сказал напрямую: «Теперь я вас не боюсь и собираться вам не позволю». На том аудиенция и закончилась.
Объявили рабочим. Единодушно решили: завтра — сюда, на Талку!
Неподалеку от бубновского дома стоял Никита Волков, помахивал тросточкой, сделал вид, что Андрея не знает, но, когда Бубнов с ним поравнялся, кивнул в сторону проулка.
— Недавно разошлись, — заговорил он торопливо, — Сазонов, Дербенев, Кожеловский, Шлегель, прокурор и Левенец. Ночью будут аресты, а завтра могут и на Талку нагрянуть казаки.
— Спасибо, — сказал Андрей. — Пришли ко мне своего Петьку, один я не управлюсь всех наших оповестить.
Никита, Никита... «Доверять ему полностью нельзя, устойчив, но, думаю, сведения дает важные, — рассуждал Андрей. — Я не тянул за язык, сам ко мне явился. Как-никак, а ведь из рабочих и марксистский кружок посещал... А что, если провокатор? Ну, так все-таки нельзя — быть слишком подозрительным...»
«В ночь с 2 на 3 июня я приказал сделать облаву в лесу и арестовать кучку приезжих из Москвы агитаторов; арест, к сожалению, не удался. В 9 часов утра дали знать, что на Талке собираются отдельные кучки рабочих».
Из донесения вице-губернатора Сазонова
«Недоумевая, в чем же дело, мы все-таки собрались 3 июня на Талке. Здесь уже были казаки. Мы спокойно сели у леса. Наши депутаты отправили с 4 казаками, стоявшими патрулями, бумагу, где от нашего лица требовали разрешения собираться. Какова судьба этой бумаги — неизвестно. Говорят, будто казаки ее потеряли».
Из листовки Иваново-Вознесенской группы Северного комитета РСДРП
«Спустя полчаса раздался свист, потом второй, третий: патрули извещали, что нас окружают... А через некоторое время с открытого места от станции показались солдаты и отряд казаков с полицмейстером Кожеловским во главе... Прошла минута ожидания, резко и отчетливо прозвучала команда Кожеловского: «Пори и пли!»
...Толпа дрогнула и, разделившись на несколько частей, двинулась в лес».
Из воспоминаний Семена Ивановича Балашова
«...Были очевидцами того, как полицмейстер выгонял из лесу сходку, собравшуюся после воспрещения вице-губернатора. После первого же раздавшегося выстрела в лесу подстрекатели всколыхнули десятки тысяч народа криками: «В японцев не умеют стрелять, а проливают нашу кровь» — и т. д.».
Из рапорта жандармского ротмистра Левенца
«Не доходя сажен 200 до места собраний, — рассказывал один студент, — я услыхал крики толпы. Я побежал бегом и на месте собраний увидел только одних солдат. Я пошел по насыпи железной дороги, на которую бежали рабочие, спасаясь от казаков. В лесу мелькали белые фигуры на лошадях. Из леса по направлению к реке Талке шла фабричная девушка, на нее наскочил выехавший из леса казак и стал кружиться около нее, нанося удары нагайкой. Только крики и проклятья стоявших на насыпи заставили казака прекратить свою «забаву». Я пошел дальше по насыпи и увидел, как выезжали на опушку леса казаки поодиночке, делали выстрелы по стоящим на насыпи и скрывались. После нескольких выстрелов раздались крики: «Убили, убили!» »
Из буржуазно-либеральной газеты «Русские ведомости»
«Один студент», на чей рассказ ссылается газета, по всей вероятности, Андрей Бубнов: среди участников событий студентов было всего двое, но Фрунзе одевался по-рабочему, Андрей же носил мундир.
В городе бушевали вовсю. Подкапывали, раскачивали, валили телеграфные столбы. Били камнями окна в доме Дербенева. На Воскресенской перегораживали проволокой дорогу. Со стороны гандуринской фабрики тянулся дым пожара. Почти всюду закрыты ставни. Попались навстречу несколько подвыпивших — такого не случалось за все время забастовки. Здание городской управы оцеплено конными. Ну, папенька там празднует труса, подумал Андрей, и тотчас пожалел отца: незлобив, слаб, да и отец ведь. И в доме, поди, паника. Правда, Владимир там, успокоит, коли самого успокаивать не потребуется. Андрей тревожился, но все-таки поспешил не к родным, а к Афанасьеву, надежно укрытому в конспиративной квартире.
Городской комитет (так они стали себя называть, хотя формальное разделение Северного комитета РСДРП на три — Ярославский, Иваново-Вознесенский и Костромской — произошло позже, примерно через месяц) собрался в лесу возле Горина. Затеплили для свету небольшой костерок. Заседали «в узком составе», чтобы в случае налета не обезглавили всю организацию. Не велели приходить Балашову — он был заместителем Афанасьева в комитете. «Приберегли» Дунаева: довольно и того, что схвачен второй наиболее популярный среди рабочих оратор — Миша Лакин.
Когда «подбили бабки», выяснилось: ничего хорошего. Арестован восемьдесят один человек, в их числе около полуста депутатов, Авенира Ноздрина сцапали, Николая Грачева. Совет остался без руководства. Кого взамен? — спросил Афанасьев. Сошлись на Добровольском, вместе с Грачевым секретарствовал, навык есть.
Андрей предложил, чтобы Совет выделил следственную комиссию и потребовал от «вица» отстранить и предать суду тех, кто руководил расправой. Не обороняться надо, а наступать, говорил он, наступать организованно, а сегодняшний стихийный бунт — ни к чему, ну, побили стекла, подожгли Гандурина, проку-то? Помните, на Третьем съезде делегатов ознакомили с запиской Ленина — Фрунзе нам рассказывал, — в ней говорилось о том, что не следует допускать бесполезного расхищения сил в отдельных и мелких террористических актах. А для организованного восстания у нас нет оружия, и не подготовлена к этому основная масса.
Не спорили, однако на следующий день Совет принял весьма противоречивое обращение к властям. С одной стороны, в нем говорилось: «Мы знаем теперь, как нам надо вести борьбу с насильниками» — и проводилась мысль об организованном проведении мирной стачки. С другой же стороны: «За кровь мы будем мстить кровью и огнем».
Дунаев кричал: а помните, что в январе питерские говорили: «Царь нам всыпал, ну и мы ему всыплем»? Однако ж не всыпали, убеждал Андрей, пойми, Евлампий, и вы все поймите, товарищи: не готовы мы к вооруженному восстанию, даже если и захватим в свои руки весь город, долго не продержимся, новая кровь прольется. Восстание может быть успешным только в том случае, если начнется в одной из столиц, тогда вот оно при определенных условиях в состоянии будет перекинуться на всю Россию.
Не убедил. Да в чем-то и Совет был прав: сдержать стихию он уже не мог.
То там, то тут вспыхивали пожары, звенели стекла. Фабриканты спешно удирали: кто на дачи, кто и в Москву. Прибыли еще войска: сперва рота, потом батальон пехоты, затем полсотни казаков и эскадрон драгун. Они стояли заставами на всех дорогах, патрулировали леса и ближние деревни. До стрельбы и схваток еще не доходило, но вот-вот могло дойти: ненависть достигала предела. Рабочих поддерживали крестьяне окрестных уездов.
Вернувшийся в город губернатор Леонтьев пошел на попятную, появились всюду извещения:
«На просьбу... о разрешении иваново-вознесенским рабочим собираться для обсуждения своих фабричных дел, под условием не заниматься вопросами политического характера, сим извещаю вас, что собрания на реке Талке мною разрешаются только 11 и 12 июня, с тем предупреждением, что если рабочие не сдержат своего обещания и вновь станут заниматься произнесением и выслушиванием противоправительственных речей, то разрешение это теряет свою силу и собрание будет немедленно воспрещено. Губернатор Леонтьев».
Шли втроем. Дунаев, любивший пофорсить, на сей раз был в красной ластиковой рубахе под широкий ремень, в картузе. На Страннике вместо привычной вышитой косоворотки — узковатая, с чужого плеча, наглухо застегнутая поддевка. Но пуще всех преобразился Андрей: ему предстояло выступать и опытный конспиратор Афанасьев велел загримироваться. Слегка подкрученные, как у приказчика, усики (наклеенные, конечно), темные очки, волосы припомадили, зачесали назад, в руках тросточка.
Догнали Авенира — его и Грачева выпустили накануне. С Дунаевым и Балашовым он поздоровался за руку, на Бубнова же посмотрел с некоторым недоумением, сделал легкий полупоклон. Трое захохотали, довольнее всех — Андрей. Конечно, Авенир Евстигнеевич обиделся, тогда Балашов представил вполне серьезно: мол, товарищ из Ярославля. Лишь через десяток шагов Андрей снял темные очки, пришло время смеяться Ноздрину, похвалил: ловко у тебя получается, соседушко, родная мать не угадает. Ну, от нее-то пришлось через окошко удирать, сказал Андрей.
Народищу — тьма, никогда еще, кажется, не бывало столько. Хотели, как и в начале стачки, выгоду из сходки извлечь лавочники, выкатили тележки со всяческой снедью. От них отворачивались — за месяц обнищали вконец. А те, у кого еще оставались кое-какие грошики, покупать стеснялись. Только для детишек брали по сахарному пряничку, заворачивали в носовой платок.
С пенька Балашов крикнул:
— Товарищи! Мы снова на Талке! Победа наша! Ура!
Сказал, что из Москвы, из Рыбинска, еще из никому не ведомого села Тюгаева прислано в помощь нам тысяча пятьсот рублей. — В первую голову будем тем выдавать, кто раненный, прошу поднять руки.
Таких оказалось более тридцати.
— Многодетным пособим, конечно, — прибавил еще Странник.
Настала очередь Андрея. Очень волновался. Но слушали внимательно. Призвал не работать, пока фабриканты не удовлетворят всех требований, и еще добавить к требованиям, чтобы всех арестованных, до единого, выпустили. А насчет необузданных вспышек, поджогов и прочего — надо бы удержаться, говорил он.
Когда закончил, подошел давний знакомый с бурылинской фабрики, Егор Демин, жил неподалеку, частенько виделись.
— Правильно ты обсказал, товарищ, — одобрил Егор, — хоть, по всему, и приезжий, а нужду нашу знаешь и про дела наши осведомлен. Почаще бы к нам приезжали, — он перешел на «вы», — почаще бы, ведь со стороны-то кой-чё видней.
Засмеявшись, Андрей на миг снял темные очки.
— Батюшки, Андрейка! — обрадовался Егор. — Ну, брат, хитер, скажу!
— Только молчок, — предупредил Бубнов. — Мне теперь не раз придется обличье менять, здесь, надо полагать, шпиков хватает.
— Да уж наверно, — согласился Егор. — Я тут одного приметил, он в книжечку строчил, хотел дать по шее, он от меня — как заяц от волка.
— У тебя в семье как? — спросил Андрей.
— Да как... У всех нонче одинако. Кваском харчимся, лучок зеленый выручает. На картофь надеемся, да ведь огородишко у нас — сам знаешь. Батя совсем плохой, еле-еле жив. Норовим его малость пищей поддержать — ни в какую. Говорит, не в коня корм. А на работу выходить, наказывает, и думать не моги, покудов все прочие не согласные станут.
— Как полагаешь, долго продержаться еще можно?
— Со стачкой-то? Ох, Андрейка, опасаюсь — долго не выдюжим, подперло. Олюнька соседская за стенкой ревмя ревет, молочка просит. И у Прокудиных, рядом, вопят, у них Гришка хворает, помнишь — ноги кривые?
— Рахит, — сказал Андрей. — Извечная у голодных болезнь.
— Во-во, — подтвердил Демин. — И лекарь то ж самое сказал. Говорит, от сырости, от воздуха в избе спертого, от пищи плохой, ничем, дескать, помочь не могу...
Да, чем, чем помочь? — думал Андрей. Чем, как?
А пока они разговаривали, Дунаев завел любимую — на мотив «Разлуки» — «Нагайку»:
Нагайка, ты, нагайка!
Тобою лишь одной
Романовская шайка
Сильна в стране родной.
Откуда ни возьмись появился ротмистр Левенец; известный пьянчуга и картежник, во время стачки он вроде протрезвел.
— Господа, господа, пропустите, господин-товарищ, запрещено про политику...
— Ан и не так, ваше благородие, — сказал Дунаев. — Плохо вы приказания губернатора знаете, вот извольте прочесть, коли не читали.
Извлек свеженькую леонтьевскую листовку, прочитал громко:
— «Не заниматься вопросами политического характера...» А мы вопросами не занимаемся, ваше благородие, песни петь — какой же это вопрос? — и снова запел:
...разбоев диких
Конец не за горой,
Настанет час великий,
И рухнет царский строй.
Заканчивали все:
Нагайки свист позорный
Забудем мы тогда.
Пойдем вперед мы дружно
Под знаменем труда!
И все-таки Евлампий молодец, подумал Андрей. Врожденный агитатор.
Чтобы не спровоцировать власти, вместо прямых политических призывов стали читать лекции, с легкой руки Федора Самойлова привилось название «университет на Талке», оно и в газеты проникло. Андрей выступал чуть ли не каждый день, рассказывал о социалистах-утопистах, о Коммунистическом Интернационале, о Марксе, о Парижской коммуне, и, конечно, старался так говорить, чтобы рабочим было понятно, к чему он клонит, повествуя о «делах давно минувших дней». Понимало большинство, забастовка людям на многое открыла глаза.
Фабриканты шли на уступки: через управляющих объявили о повышении жалованья на 7—10 процентов, о том, что летние расценки будут действовать круглый год. Кое-кто и в городском комитете, и в Совете начал поговаривать: не пора ли становиться по рабочим местам? Но большинство не колебалось (аппетит, известно, приходит во время еды): ведь хозяева попятились, нажмем еще, — глядишь, и добьемся!
Добивались... Кожеловского убрали, назначили другого «дракона». На сходки стал беспрекословно являться фабричный инспектор. В ответ на шифрованную депешу из Петербурга губернатор ответил: «Арестовать главарей невозможно... Моя главная надежда — на истощение материальных средств... рабочих». О телеграмме рассказал Андрею прилежный — не слишком ли? — Никита Волков, и, понятно, Бубнов сообщил о ней всем на лекции. Приняли восторженно: сдрейфил его превосходительство!
Подержимся еще! Тем более скоро сенокос, многие подадутся на прокорм в деревню.
А господин губернатор окончательно раскис. Никита снял копию с его доклада правительству: «Если дальше разрешить сходки, то они почти наверняка могут принять противоправительственный характер; с другой же стороны, если разогнать сходки, то также, наверное... рабочее движение примет характер открытого мятежа... Воинские части крайне несочувственно относятся к своей роли охранителей порядка... У меня развиваются признаки сердцебиения и нервного расстройства... Я бы убедительно просил... разрешить мне приезд в Петербург для личного доклада и заменить меня кем-либо».
Велев приехать за ним через час, Шлегель отпустил кучера, срезал с молодого клена прямую ветку, зажал в кулак у макушки и провел рукою к основанию, очистил листья, ножом отхватил верхушку, получилась тросточка. В последнее время у него появилась неодолимая потребность вертеть что-нибудь в руках. Нервы. Он устал. Сорок с лишним почти бессонных ночей не шутка. Даже приехать сюда, за несколько верст, и то показалось трудно. Служба, что поделаешь. И встреча с тем, кто ждет его у заброшенной сторожки, — ждет, конечно, не посмеет опоздать — настолько важна, и настолько ценен этот агент, в кабинете с ним — никак не возможно, даже самой поздней ночью. Такого агента провалить — невосполнимая потеря.
Агент и в самом деле ждал. Загодя поднялся, но, зная себе цену, остался на месте и руку протянул первым. Присели. И сразу приступили к сути.
В партийном комитете нет единства, докладывал агент, озираясь по сторонам и поправляя длинные волосы. Афанасьев, Бубнов, Фрунзе, Дунаев настаивают на продолжении забастовки. Против — Сарментова. Балашов и Самойлов колеблются. В одном едины: ни в коем случае не допускать стихийных вспышек, но уверенности в том, что смогут их удержать, нет ни у кого. Ноздрина приглашали на заседание комитета, он встревожен настроениями раклистов, граверов, колористов, те собирались отдельно и хотят выйти на работу, это сильно может повлиять на остальных. В Совете колебания тоже, решили завтра сделать последнюю попытку — выйти на площадь и предъявить ультиматум. Некоторые депутаты поговаривают о том, чтобы сложить полномочия и предоставить массу самой себе. Завтра шествие обещает быть мирным.
Что ж, донесение исчерпывающее, подумал Шлегель, бог мне послал этого осведомителя. Неглуп. Грамотен. Разбирается в обстановке. Как его отблагодарить — вот задача. И в прошлый раз не принял решения, и теперь сомневается как: не сунешь ему в руку, и неудобно, и откажется, поди, ведь он чуть не интеллигент. С ним надо иначе...
— Я попрошу, — сказал ротмистр, — кратенько изложить сказанное на бумаге. Настанет время — мы отблагодарим вас за ценные услуги.
— Это вы напрасно, Эмиль Людвигович, — как равному сказал агент. — Я не денег ради.
— Деньги никому еще не мешали, — отвечал жандарм. — Кроме того, — словно бы поделикатничал он, — войдите в мое положение, мне перед начальством о работе отчитываться, мне документики надобны. А подпись поставьте условную, не беспокойтесь, никогда никто не узнает. Честь имею кланяться, — сказал он, тоже как равному.
— Всего наилучшего, — попрощался новоиспеченный шпик, он же ответственный партийный организатор РСДРП по Вознесенскому посадскому району, депутат Совета от фабрики Полушина, крестьянский сын, квалифицированный рабочий-раклист, грамотный человек Федор Алексеевич Кокушкин, партийная кличка Гоголь.
Странно, думал Шлегель. Кокоулин, Кокушкин. Дурацкое совпадение. Впрочем, не все ли равно.
У любого подвига, если вдуматься, есть одна побудительная причина — стремление сделать людям добро. Истинные подвиги совершаются во имя правого дела. Они всегда осмысленны, осознанны, даже если объективно не приводят к цели. История не сохранила для нас ни единого случая, чтобы жандарм или иной служитель престола сознательно шел на смерть по идейным соображениям. У гитлеровцев не было своих Гастелло, Космодемьянских, Матросовых. Были, правда, фанатики, но не идейные борцы.
Предательство же многолико, подобно убийству. Предателями движут и страх, и корысть, и зависть, и честолюбие, и авантюризм, и шаткость идейных позиций, и стремление пощекотать себе нервы, и нездоровая потребность к самоунижению, и извращенность натуры, и пьянство, и жажда властвовать, и мстительность, и элементарная, «беспричинная» подлость... Ни одной «положительной» причины. Никогда — возвышенной цели.
Именно потому жизнь торжествует над смертью, а добро — над злом.
Федор Алексеев Кокушкин, крестьянский сын, рабочий парень, своим трудом, своим горбом выбившийся в раклисты... Его никто не толкал в революцию, да и как можно понудить, заставить человека сделаться революционером, это — добровольное, доброхотное, некорыстное дело. Можно понудить к предательству. К подвигу — никак.
Но и к падению, к измене Кокушкина не понуждали. Он кинулся в омут подлости по собственной воле.
Он был, судя по всему, хорошим работником в партии. И стал «хорошим» доносчиком, шпиком, иудой.
Как? Почему? Во имя чего?
Попробуй теперь разберись.
Он был достаточно умен и понимал, что выше раклиста: ему так и так не подняться, владельцем фабрики не стать. Революция ему открывала дорогу, и, человек начитанный, он должен был и это понимать. И однако пошел поперек.
После революции Федора Кокушкина разоблачили, расстреляли.