В сводках Информбюро его теперь называли «товарищ П.». Мы звали его просто Петя. Ему недавно исполнилось девятнадцать. Он был маленького роста, что переживал болезненно. Наверное, ему хотелось быть светловолосым гигантом с властным взглядом стальных глаз. А он был щупленький юноша. О «стальном взгляде» не могло быть и речи: глазки у него были узкие, монгольские. Когда он забывал хмурить свои коротенькие брови, лицо его приобретало выражение какой-то мальчишеской беззащитности. Но и когда хмурился — это тоже не помогало.
Отряд Петряя имел строгий производственный профиль: подрывал поезда. Эшелоны с техникой. С провиантом. С солдатами. И еще с разной, иногда неожиданной начинкой.
По магистрали, по путям, быстрыми темпами перешитым по немецким габаритам, беспрерывно двигались железнодорожные составы.
Они везли в оккупированные зоны солдат и орудия, охранные части и оборудование для крематориев, гешефтсфюреров и немецких овчарок, проституток и «тонфильмы» для немецких солдат — всю разнообразную утварь «нового порядка».
Обратно шли поезда с мукой и салом, с битой военной техникой и окровавленной одеждой убитых солдат и офицеров, скаредно собираемой на полях сражений; с музейными сокровищами и ценностями уничтоженных в лагерях, с их золотыми зубами и волосами, тщательно отсортированными и упакованными, как всякий товар, имеющий обращение на рынке.
Поезда обслуживали выписанные из Германии железнодорожники, носившие на рукаве белую повязку с надписью: «Deutsche Staatsbahn» — «Германская государственная железная дорога», и пистолеты на животе.
Они получали солдатский рацион, потому что рисковали, как солдаты. И писали домой письма о том, что неведомо где невидимая смерть подстерегает их.
Подходы к железной дороге охраняли воинские части и полиция. Три раза в сутки сменялись секреты у линии, проводники сдерживали на коротких поводках хорошо обученных овчарок. Вдоль железнодорожного полотна тянулась проволока, связанная с ракетницами, механически выбрасывающими ракеты при малейшем сотрясении, или с сигнальными колокольцами. На подступах к линии выкашивали траву и сравнивали неровности почвы, а подальше на кустах развешивали висячие мины. Перед паровозом прицепляли платформу с песком и выпускали на линию контрольную дрезину.
Но все это не спасало «германскую государственную дорогу» от разрушительного действия непонятного немцам и оттого еще более страшного для yих явления, которое они называли «войною тьмы» и которое считали «дикарским», «азиатским», «чисто русским». И слово «партизанен» звучало для немцев похоронным звоном. Мы хорошо знали об этом из документов и допросов пленных.
Отряд «товарища П.» делал свое дело с основательностью, с какой работает мастеровой человек, уважающий свой труд. И люди в отряде были рабочие, твердые, уверенные в себе. Все они до нашествия служили на железной дороге. Там были машинисты, сцепщики, проводница международных вагонов и путевой обходчик.
Горячность и отвага девятнадцатилетнего командира хорошо сочетались со спокойной смелостью его людей.
Понятно, что мы, «тыловики», были рады, когда товарищ П. появлялся в нашем лесном штабе. С ним врывалось в нашу землянку горячее дыхание непокорившейся «железки». Операции подрывников имели для нас особый интерес и притягательность.
Но вот здесь-то и была закавыка: Петя ничего не умел рассказать толком. Да он и не хотел ничего «про это» рассказывать. «Ну пошли. Ну подорвали. Ну фрицы попрыгали из горящих вагонов. Ну по ним палить и — ходу!»
Всё в таком духе. Товарищ П. не видел сколько-нибудь не то что геройского, но и просто интересного в своей работе. Это была работа. Боевая? Да! Рисковая? Да! Но — работа.
А между тем Петя вовсе не был молчаливым товарищем. Напротив. Когда мы укладывались на свои топчаны, гасили «летучую мышь» и тишина воцарялась в штабной избе, юношеский голос товарища П. журчал и журчал, и следовали истории одна другой необыкновеннее.
Но они оставляли нас равнодушными, и мы без церемоний засыпали. Петя не обижался. Он сам получал удовольствие от своих рассказов, он упивался ими. Ему казалось, что они оправдывают его «обыкновенную», «прозаическую» возню со взрывчаткой, «упрощенными взрывателями» и всей этой «низменной техникой».
Его истории были выдуманы от начала до конца. Они не отличались даже каким-либо правдоподобием. И Петя об этом нисколько не заботился.
Невозможно, ну просто немыслимо было поверить, что Петя, переодетый эсэсовцем, проник на бал в городской управе, блистал там остроумием — это при знании лишь двух немецких фраз: «Хенде хох!» и «Ком нах!» — и танцевал с женой гауляйтера. Что тот же Петя, будучи разоблачённым, вырвался из рук целого штандарта и был спасён влюбившейся в него юной племянницей бургомистра.
Но мы не осуждали Петю за беспардонное враньё, даже нисколько.
Кузьмич пытался втолковать Пете, что в его подрывной деятельности и кроется настоящий героизм, а эти его выдумки просто недостойное занятие для боевого командира. Вовсе не надо ему украшать себя выдуманными подвигами.
Товарищ П. кивал головой, соглашаясь, но лицо у него становилось скучное-скучное. И если случалось кому-то сказать хорошие слова об отряде подрывников, вид у Пети делался даже вроде бы виноватый: мол, стоит ли об этом говорить?
А ночью он опять рассказывал, как был приговорён фашистами к повешению. Он сорвался с веревки и прыгнул прямо на крышу ближайшего дома, дом оказался старой кузницей, крыша провалилась, пламя горна объяло весь дом, а Петя, пользуясь всеобщим замешательством, скрылся.
Повторялся иногда и другой вариант: это была не кузница, а пекарня. Петя объявил пекарям, кто он, и они спасли его, вынеся в дёжке для теста.
Был один человек, только один, который верил Петиным рассказам. Пожилой партизан привел с собой в отряд дочку Маню четырнадцати лет. Товарищ П. не замечал ее. Маня была совершенно «штатская» девчонка. Она не носила трофейного автомата, как другие партизанки, не пришивала к шапке красную ленточку, да и шапки у нее не было: Маня повязывалась стареньким платком. Если случалось Пете развернуться со своими историями где-нибудь на завалинке или сеновале, можно было поручиться, что поблизости тотчас возникнет нескладная фигурка в больших сапогах, и из-под низко повязанного платка сверкнут немыслимо напряженные, немыслимо восхищенные черные глаза.
Как-то кто-то сказал Мане:
— Ты что уши развесила? Выдумывает он всё...
— Завидуете? — презрительно проронила Маня и прошла мимо обидчика, гордо вскинув голову в старушечьем платке.
В отряд Петряя и отправился наш Олег, совершенно счастливый тем, что уходит из-под руки Деда и вырывается «на оперативный простор».
И Петряй был доволен. При всех своих выходках он был парень скромный. Блестящий Олег в качестве помощника — это ему понравилось.
Была еще причина, по которой Олег с легким сердцем уходил от нас: нелады с Прохором Безухим. Тима назвал его Пьер Безухов — наверно, по принципу противоположности. Прохор был желчный, сердитый мужик, высокий и костистый, с плохо зашитой раной вместо левого уха. Он мог запросто обидеть кого угодно, но многое в нем привлекало. Особенно то, что мы все были для него родной семьей. Сварливый дядька, но с головой и сноровкой, а главное — свой, куда денешься! — так его все воспринимали.
Он ведал у Деда «закладами»: тайными складами боеприпасов и продовольствия, которые закладывали впрок на тех участках, где предполагалось действовать, когда немцы окончательно закроют горловину. Таких тайников было в лесах много. Знали их расположение только Прохор и его ребята, которые рыли ямы, возили грузы, маскировали. Прохор составлял план местности и обозначал условными знаками приметы, по которым легко будет отыскать и вскрыть заклад.
По армейским мерилам это занятие было вроде бы интендантским, снабженческим, но здесь оно имело особое значение, а по доверительности шло наравне с шифром.
Дед захотел иметь общую карту закладов, и Олег взялся за это дело: он у нас был специалистом по топографии. Никто из нас не умел сделать кроки, план, карту, как Олег, так красиво и старательно малюсенькими буквочками выписать названия, так точно определить масштаб.
Всё, что выходило из-под рук Олега, было точно, изящно, наглядно. Когда перед ним легла груда неряшливых Прохоровых бумажек, Олег брезгливо в них покопался и сказал, что всё надо начать сначала. Прохор страшно засопел, но согласился начать сначала.
Они стали работать, и было смешно видеть их рядом, склонённых над бумагой, таких разных: дикообразного Прохора с седой щетиной на впалых щеках, с угрюмым взглядом умных блёклых глаз под кустистыми бровями и франтоватого Олега, который мог побриться, сидя в воронке от снаряда.
Как-то они все-таки ладили, и карта вроде получалась, хотя Олег называл Прохоровы планы «бездарной самодеятельностью» и считал, что по ним и сам Прохор ни черта не найдет, не говоря уже о других людях, которым придется, может быть, вскрывать заклады. И действительно, было страшновато себе представить, что целый отряд может остаться без питания и взрывчатки, когда придет срок, а заклады будут лежать в земле.
И опять Прохор сопел, но не возражал, когда Олег вносил уточнения и проверял на местности. Прохор мрачно смотрел на красивые цветные листы, разделанные Олегом по всем правилам, и казалось, что именно по ним ему труднее ориентироваться, чем по своим каракулям.
И вдруг «альянс» с треском лопнул. Олег доложил Деду, что работа по закладам в принципе неправильно поставлена, потому что все помощники Прохора знают о всех закладах. Для создания склада достаточно трех человек? Достаточно. Значит, пусть эти трое и знают только об одном складе. А другие трое — тоже только об одном.
И тут Прохор уперся: «Артельно работали и дальше так будем».
Может быть, формально рассуждая, можно было признать правоту Олега, но здесь, в лесах, действовали свои законы. Ребята у Прохора были, как он говорил, в семи водах мытые, он им верил и ничего слушать даже не хотел.
Дед поддержал Прохора.
— Не морочь ты ему голову, — сказал он Олегу, — он человек особый.
Олег пожал плечами и спокойно заметил:
— Когда-нибудь вы поплатитесь за свой либерализм.
За «либерализм» Дед шумнул на Олега и забыл об этом споре. Не забыл Прохор.
А Олег стоял на том, что раз нас прислали сюда в качестве инструкторов, то долг ему не позволяет мириться с «благоглупостями дремучих мужиков».
Бельчик, который подружился с Прохором, сказал, что он вовсе не дремучий, а очень толковый человек, до оккупации служил уполномоченным по заготовкам.
— Ой, уморил, — кричал Олег, —«по заготовкам»! Какой мощный военный опыт!
Они поссорились, и Олег ушел, обиженный на нас с Тимой за то, что мы его не поддержали. А Бельчик припомнил наш путь в леса, и как он ходил с Олегом в разведку в Князево, и Олег не поверил колхозникам. Они говорили, что у них немцев не было, а Олег считал, что должны были быть, что другим путем немцы пройти не могли. И что мужики скрывают полицаев.
— Если бы там сельсоветчики были, коммунисты, он бы поверил. А рядовым колхозникам, простецким мужикам не поверил ни на хвилинку! — Когда Бельчик волновался, то вставлял украинские слова.
Перед уходом Олега мы помирились и проводили его далеко за околицу. Ему предстояло долго пробираться лесами до Петряя, а потом с ним идти на «железку». И мы искренне желали ему удачи и чтобы вскорости в сводках ТАСС появились сообщения об успехах «товарища О.».
Когда мы шли обратно просёлочной дорогой, наш лесной штаб, наша деревня, сохранившая допотопное название Голодухино, показалась нам в самом деле какой-то «ставкой», может быть, даже крепостью.
Наша жизнь здесь приобрела черты оседлого быта и некоторую размеренность. Николай в свои часы выходил в эфир, и хотя он зверски экономил питание, но иногда все же давал нам послушать последние известия.
И несколько раз мы ловили сообщения о боевых делах наших отрядов. В нескольких словах укладывались недели и месяцы борьбы и риска, и неудачи, и потери. Но все это оставалось как бы в подводной, невидимой и самой важной части корабля, а на поверхности видна была только его красивая оснастка, только успех. Но мы гордились тем, что знали эту подводную часть, что мы ее труженики.
А я была самым скромным солдатом лесного гарнизона. Меня даже не выпускали за его границы: я только «обеспечивала» ходки наших разведчиков и в ближние тылы и в глубокие рейды.
Конечно, Николаю тоже не полагалось отлучаться из расположения штаба, и ему от этого было тошно, как и мне. Но потому что он у нас был все-таки единственным в своем роде, Николай рассчитывал, что ему перепадет и другая роль. На что могла рассчитывать я?
Сходное положение как-то сблизило нас. Но я по-прежнему ничего не знала о Николае.
Как-то холодным вечером изба наша выстыла, и Тима сказал, что, если мы не затопим, его будет трясти. Пока мы препирались, кому затапливать, прибежала Зойка, девчонка семнадцати лет, вестовой Деда, без звука смоталась в сарай, притащила дрова и затопила.
Николаю стало совестно, он принес еще охапку. Бельчик сказал: «Подумаешь, он рыцарь!» — и притащил еще. Тима лежал на лавке и кричал, чтобы всё пихали в печь, а то у него начнется приступ.
В конце концов натопили так, что печка чуть не развалилась. Все стали раздеваться.
Когда нас снаряжали в Москве, нам заказали телогрейки стёганые, из синего тонкого сукна и гимнастёрки из прекрасной шерсти, которая почему-то называлась «Серж». Выдали по паре кожаных, на меху перчаток. Решили еще сшить шелковое белье, чтобы не заводились вши.
Наш снабженец сказал, что Захар Иванович приказал сделать нам все самое лучшее. Он получил со склада рулон синего крепдешина, поскольку это был самый дорогой шёлк, и из него заказал нам белье. Но в мастерской никогда не шили крепдешиновых кальсон и сделали вместо белья роскошные пижамы. Смеху было!