— Сказал: «Опять дождь, будь он проклят!»
Протокол допроса стенографистки все время беспокоил меня, словно я везла в портфеле щенка или кошку и боялась, что она убежит. С этим надо было кончать: ехать в Лебяжье!
Я отдавала себе отчет: после допроса Титова я должна буду его арестовать независимо от того, что он скажет.
И опять-таки, независимо от его показаний, мотивы убийства надо тоже выяснять именно в Лебяжьем.
Я не знала, что найду следы, явственные мужские следы, чудом не размытые дождем. Напротив, теперь отчетливо видные на просохшей глине...
2
В моем кабинете яростно стучала машинка. Всеволод, перезревающий кандидат на судебную должность, ходил по комнате, ерошил волосы и самозабвенно диктовал что-то секретарше.
Увидев меня, он на полуслове запнулся и радостно объявил:
— Убийца Титовой сознался!
— Кто же он? — мрачно спросила я.
— Семён Шудря, конечно.
— Покажите. — Я устало опустилась на стул, все мне стало безразлично. Двое убийц убили одним выстрелом из одного револьвера. Ну и пусть...
Сева положил передо мной протокол допроса, отпечатанный на машинке, второй экземпляр.
— Что вы мне даете? Где подлинник? Где первый экземпляр?
— Здесь был товарищ Ларин. Он взял подлинник и первый экземпляр.
— А как тут очутился товарищ Ларин?
Сева замялся:
— Когда я получил признание... Вас не было, я позвонил прокурору.
— Поторопились, — вяло сказала я, — это не признание, это самооговор. Учили такой казус?
— Не может быть! — со страстью в голосе возразил Всеволод. — Все сходится.
Я ничего не ответила: читала протокол допроса Семёна Шудри, двадцати семи лет от роду, дважды присуждавшегося к разным срокам тюремного заключения...
Все действительно сходилось в этом показании. «Сходилось» потому и только потому, что на одной чаше весов был всеми уважаемый Титов, который не мог, да и незачем ему было убивать свою жену. А на другой чаше — профессиональный уголовник, который, правда, уже некоторое время честно трудился, но можно было легко себе представить, что «преступная натура» возьмет верх.
Хотя доктрина Ломброзо нашей правовой теорией отвергалась и «преступный тип» как таковой тоже, но в этой доктрине было нечто чрезвычайно соблазнительное. Может быть, потому, что она была прекрасно разработана и богато иллюстрирована. А «социальные корни преступности» были основательно подрыты скептицизмом ученых-юристов старой школы.
И конечно, Шудря перевешивал. Тем более что в его «признании» из каждого слова просто-таки выпирал именно «преступный тип».
Где Титов оставляет свой наган, Шудря подсмотрел. Где лежат серьги, часы и деньги, опять же подсмотрел. Убивать не собирался, но когда Титова вскочила — не выдержал. Записав это «не выдержал», Всеволод, разумеется, имел в виду «преступную натуру»...
Совершив убийство, не успев ничего взять, Шудря спокойно открывает ворота подъехавшему Титову. Мотив «убийства с ограблением» тоже налицо: Шудря хотел вернуться в преступный мир не с пустыми руками.
Все это выглядело бы аккуратно оформленной галиматьёй, даже если бы не было протокола допроса стенографистки.
Теперь я уже не знала, хорошо ли поступила, ничего не сказав Титову о ее показании, а дала ему возможность излагать версию, подозрительно схожую с шудринской...
Деваться было некуда: приходилось идти к Ларину.
Когда я вошла в кабинет, Ларин копался в бумагах. Он очень любил это занятие: искать с понтом нечто важное, сопеть...
Красивое, румяное лицо Ивана-царевича было безмятежно. Он бросил взгляд на меня, как будто и не подозревал, что я уже тут, и сказал «садитесь» таким тоном, каким в театре говорят: «Пейте вино, кушайте вот это».
Я обошла красный кожаный диван с легкими вмятинами, как на узбекской лепешке. Из каждой вмятины высматривала черная кожаная пуговица. От этого садиться на диван не хотелось, но больше было не на что: четыре стула заняли папки по знаменитому делу Госбанка...
Старомодные часы в деревянном футляре тикали на всю приемную зловеще, словно завод адской машины.
«Да ну их к шуту, — рассердилась я сама на себя. — Почему я должна трепетать?» — И плюхнулась на глазастый диван так, что заныли пружины.
Прокурор уставился на меня своими светлыми, пустыми глазами. «Как дырки от бублика», — некстати подумала я.
Ларин выработал себе невозмутимый вид, спокойные интонации и медленную речь. Все это помогало скрывать, как туго ворочаются мысли за его красивым лбом.
Ларин ценил, когда ему подавали готовые решения, как пережеванную пищу. И он мог посредством нескольких минут многозначительного молчания и немного пожурчав, «санкционировать» или даже «одобрить» с добавлением чего-либо в «доразвитие» предлагаемого плана.
Он никогда не выходил из себя: ни при оплошности подчиненных, ни при проигрышах в преферанс. Полувоенный костюм сидел на прокуроре спокойно, словно не на живом человеке, а на деревянных плечиках. Жена Ларина и его два сына были такие же. Его спокойствие словно переливалось во всех, кто был с ним близок, и они становились как бы сообщающимися сосудами с одним и тем же уровнем разлитой в них прохладной безмятежности.
Если раньше эта черта характера слегка смешила меня, то сейчас беспокоила: я не была уверена в успехе именно из-за нее.
— Товарищ прокурор! Я хотела доложить вам новые обстоятельства по делу об убийстве в Лебяжьем, — сказала я, потому что Ларин любил обращения официальные, без скидок на добрые отношения.
— Слушаю вас. — Ларин смотрел на меня доброжелательно.
Я не полагала, что он сразу сдастся на мои доводы после того, как Всеволод «блеснул» своим протоколом. Но все же Ларин должен был согласиться с основным: против Титова говорило существенное обстоятельство, отмести которое был невозможно.
Ларин внимательно прочел все материалы. Протокол стенографистки он перечитал дважды с видимым неудовольствием, и мне стало ясно: будет много труднее, чем я думала.
Видно было, что он плохо переваривает новые обстоятельства дела, и потому я начала:
— Иван Павлович, как во всяком деле, мы идем к истине по ступенькам доказательств. Если при этом опрокинуты наши первоначальные предположения, приходится с этим считаться.
Легкая тень удивления, даже некоторого опасения, промелькнула в глазах Ларина.
— Вы пришли, чтобы сообщить мне эти прописные истины? — спросил он.
— Нет, чтобы вы были в полном курсе крутого поворота дела.
— О повороте говорить еще рано, мы слишком мало продвинулись вперед, чтобы речь шла о повороте.
Я поняла, что Ларин хочет отсрочить решение. И действительно, он продолжал:
— Вы собрали некоторые доказательства, могущие вызвать подозрение против Титова. Но есть достаточные основания не только подозревать, но обвинять другого человека. Причем этот человек представил нам мотивы совершенного им преступления. Какие мотивы могли понудить Титова к убийству жены, которую он, по вашим данным, страстно любил?
— В этих страстях и кроется мотив. Его жена была не одна в эту ночь.
— Вы делаете этот вывод только из обнаруженных следов под окном... Но ведь это всё ваши домыслы.
— Я располагаю данными о том, что кто-то выпрыгнул в окно примерно в то самое время, когда Титов вернулся на дачу.
Ларин саркастически засмеялся:
— Довольно неосмотрительно со стороны любовников.
— Почему? Обычно Титов возвращался позже, совсем под утро...
Ларин долго думал и наконец сказал:
— Да, видимость мотива имеется. Значит, убийство по страсти и, видимо, в состоянии аффекта? Жаль, очень жаль.
Он приосанился и сказал напыщенно:
— Строительство в Холмогорной — важнейшая задача на сегодня. Если мы исключим Титова из этого процесса, будет урон невосполнимый. Но закон есть закон, и ему нет дела до всего остального. Выносите постановление о мере пресечения в отношении Титова.
— Благодарю вас, — сказала я со вздохом облегчения.
Он опять подумал, словно сказал больше, чем хотел. Сомнения снова начали одолевать его.
— А чем вы объясните поведение Шудри?
— Иван Павлович, я составила себе представление о мотивах убийцы, но мотивов самооговора Шудри я не знаю. — Не сдержавшись, я добавила: — Думаю, что Шудря был уверен, что все равно он, а не Титов будет обвинён в убийстве. Он знал, что мы пойдем по схеме, и он нам ее подбросил.
— Значит, Шудря понимал, что в дилемме: он или Титов, обвинение падет именно на него — Шудрю?
— Да так, собственно, едва не случилось, — заключила я.
Мне казалось, что вернуться к прежней версии, такой удобной, такой правдоподобной, уже было невозможно.
Но Ларин еще не взвесил последствий новой ситуации. Над ним витали густые облака опасений.
— А почему вы исключаете как убийцу мужчину, оставившего следы под окном? — радостно спросил Ларин.
— Потому что это исключается показанием стенографистки, изобличающим именно Титова в убийстве.
— Значит, вы предлагаете бить отбой по всему делу? Делу, уже доложенному во всех инстанциях? Вверху! — Он многозначительно поднял палец.
— Как же иначе?
— Нет, — с неожиданной энергией возразил Ларин. — Это нельзя, невозможно.
— Почему?
— Потому что нельзя.
Я поняла, что нельзя это самому Ларину. Что это ему, Ивану-царевичу, невозможно предстать перед начальством и так просто признать, что он вытащил из наиглавнейшей стройки человека, на котором все держится. Безукоризненного хозяйственника, талантливого строителя... Ларин не мог не признать, что факты работают против Титова, но выйти с этими фактами он не мог.
И все эти его простые соображения я поняла в одну минуту и ждала, какой же выход он найдет.
— Вы абсолютно уверены в своей версии? — спросил Ларин с надеждой, что я сама подкину какое-нибудь компромиссное решение.
— Иван Павлович, я готова защищать свой вариант в любой инстанции.
Вот это было ему нужно. Если я права, то его, Ларина, заслуга будет в том, что он дал мне возможность защищать свою версию. Если я не права, он, Ларин, опять же выглядит хорошо: проявил демократизм, дал высказаться подчиненному. Но сам принял решение: чудовищное обвинение отвел, сохранил столь важного для строительства человека...
— Оставьте дело у меня, за ночь я изучу его, — сказал Ларин.
На данном этапе меня это устраивало.
В моей комнате все было кувырком, но в этот вечер я меньше всего была склонна к домашним хлопотам.
Думалось, стоит мне коснуться головой подушки, как я сразу провалюсь в сон. Но события дня тесно меня обступили, и ни одной лазейки не осталось даже для дремоты. В голове было ясно, мысли выстраивались в таком логическом порядке, что оставалось только досадовать: как раньше мне было невдомек! Например, эта чепуха с револьвером, из которого Шудря якобы застрелил Титову. Он же сказал, что не хотел убивать, но когда она вскочила...
Получалось, что у нее на глазах он полез за револьвером в ящик стола. И совсем уже нелепо все выглядит, если прохронометрировать его действия. Затеял грабеж на исходе ночи... Надо было сразу эти глупости отмести, чтобы в протоколе допроса было видно, что они были сказаны и тотчас отметены, а самооговор рассчитан на дураков. Нет, не просто на дураков, а на стереотип мышления: «Правильный человек не убьет, а уголовник — ему и карты в руки!»
Моя догадка о том, что Титов застал жену с любовником, была пока что догадкой, но следы в саду подкрепляли ее. И если бы не дождь, может быть, следы повели бы дальше.
Ведь дождь залил даже подоконник. И те следы, что обнаружились, уцелели по случайности, из-за особенностей почвы.
О любовнике, безусловно, знал Шудря, но молчал. Почему? Да потому же, почему взял на себя вину Титова!
Каковы бы ни были чувства преданности, восхищения, дружбы — а такие, как Шудря, способны на эти чувства и обычно несколько экзальтированны, — они не могли бы вынудить на такой шаг, как самооговор... Если бы тут не сыграло соображение: Титова никто не заподозрит, все равно обвинят Шудрю!
Но как мог пойти на это Титов, зная, что Шудря понесет наказание?!
Я перебирала в памяти все слова Титова, все оттенки его голоса, выражение лица. Не было ни тени колебания в его ответах, ничего, кроме понятного отчаяния и нескрываемого желания остаться один на один со своим отчаянием.
Бесконечно перебирая и оценивая происшедшее, я крутилась в постели до тех пор, пока не стало рассветать, и заснула с тягостным чувством чего-то неопределенного, что началось и еще будет продолжаться.
Оно преследовало меня все утро на службе, пока я ждала, что Ларин вернет мне дело. Так или иначе, я должна была получить его обратно: законный срок есть законный срок!
К концу дня я решила идти к Ларину: если он не возвращает мне дело, пусть зачисляет его за собой и следит за сроками. Но он зашел ко мне сам, сияющий и в высшей степени благожелательный. Я отнеслась к этому с подозрением, и не напрасно.
— Хочу вас обрадовать: дело об убийстве в Лебяжьем я отправил в высшую инстанцию. — Он посмотрел на меня и добавил, как бы оправдываясь: — Наверху, — он снова значительно поднял палец, — чрезвычайно заинтересовались делом. Сами понимаете: Холмогорная... Дело будет вести кто-нибудь из следователей по важнейшим делам.
«Гнат Хвильовий», — подумала я, но ничего не сказала.
Бедняга Шудря погибал на моих глазах.
Поскольку больше я ничего не могла для него сделать, было бы самым разумным выбросить из головы всякую мысль о нем. Но это оказалось не так легко. Я все время видела перед собой даже не его, а стенографистку, влюбленную в Титова стенографистку, которая, не подозревая об этом, выдала главную улику против него!
Как сможет следователь обойти ее? И какие бы пируэты следствие ни делало вокруг этой бумаги, этого протокола, его нельзя ни отмести, ни дезавуировать... Даже если это будет Гнат Хвильовий.