Когда более 10 лет назад мой научный руководитель, историк экономики Александр Гершенкрон, ушел в отставку, «Нью-Йорк Таймс» отозвалась материалом под названием «Гарвардская “научная модель” завершения ученой карьеры» (см. примеч. 1). Безусловно, этот господин заслуживает нашего специального внимания. Во время Второй мировой войны Гершенкрон, беженец, не имевший тогда постоянного преподавательского места, работал на верфи в северной Калифорнии. В своем «заключительном интервью» в «Таймс» он сказал: «Я серьезно думал о том, чтобы остаться на верфи. Мне нравилось общаться с анонимной массой американцев. И работа не преследует вас в ночных снах. Приносит ли ученая карьера радость или боль? Если вам удаляют ногу, вы знаете, что вам больно, ученый же этого никогда не знает». Достаточно удивительное резюме чрезвычайно успешной научной карьеры.
Я могу предложить похожий пример из собственного опыта. Моя деканская деятельность состояла из встреч с многочисленными людьми, перекладывания бумаг, писания писем и руководства неисчислимыми комитетами. Часто такого рода деятельность не имела своим результатом поддающегося измерению прогресса или блага, но я каждый вечер возвращался домой, убежденный, что время не прошло впустую. Что было в основании этой конструктивной иллюзии? Трудность измерения результата и естественная тенденция успокаивать свои сомнения.
Если обратиться к работе ученого и преподавателя, то ощущение чувства завершения дела и прогресса носит в этом случае необходимо цикличный характер: человека обязательно ждут здесь и частые котловины, и немногочисленные вершины. Возьмем написание книги – классическое профессорское занятие. Невозможно – по крайней мере, для меня – писать 8 часов в день. Как и другие авторы, я отвожу для этого какую-то часть дня, скажем, утро. И бывает, что работа идет плохо. Я сижу и тупо смотрю в желтый блокнот, слишком часто совершаю походы за кофе и в ванную, отвлекаюсь на телефонные разговоры и к полудню не могу предъявить ничего ценного. Напротив, я испытываю состояние фрустрации и переживаю вину. Фрустрация есть продукт временной неудачи; вина возникает из-за плохого использования дара независимости и свободы, поддерживаемого гарантированной зарплатой.
Здесь перед нами вся парадоксальность нашей профессии: ощутимое добро (свобода), которое столь легко превращается в зло (вина). Этим объясняется невозможность провести различия между радостью и болью. Оба ощущения очень личностны. Мы не являемся членами большого симфонического оркестра, где наша возможная фальшь могла бы компенсироваться коллегами и опытным дирижером. Хотя в какой-то степени мы можем прятаться за названия своих школ – некоторые из них обеспечивают лучшую защиту, нежели другие, – в конечном счете мы оказываемся одни перед аудиторией или на напечатанной странице. В академическом мире репутации создаются и рушатся на совершенно индивидуальной основе.
Совсем другая ситуация в бизнесе. Если американскую автомобильную промышленность обвиняют в производстве некачественной машины, вряд ли руководство и рабочие General Motors сочтут, что эта оценка не имеет к ним никакого отношения. Напротив, я убежден, что критика в адрес гарвардского образования воспринимается большинством моих коллег как нечто очень далекое. Они уверены, что критика направлена на других, и прислушаются к ней только в тех случаях, когда она коснется их личной профессиональной репутации. Конечно, индивидуальная ответственность имеет свои хорошие и плохие стороны. Хорошо здесь то, что успех не надо делить, плохо же – что нельзя разделить неудачу.
Каковы основные факторы, составляющие темную сторону академической жизни? Пожалуй, ни один из них не является чем-то исключительным, однако же они выступают здесь в специфической форме. Я буду обсуждать следующие широкие категории зла: упадок физических и духовных сил (усталость), скука, старение и зависть.
По сравнению с большинством других профессиональных карьер, трудовая деятельность профессора не обнаруживает четкого прогресса или ряда этапов, после того как взято серьезное препятствие – получена постоянная штатная должность. И это является главным фактором, порождающим скуку и усталость. Когда заключен постоянный контракт на всю последующую жизнь – скажем, в возрасте 35 лет, – индивид оказывается перед 30 годами неизменных обязанностей: получать новые исследовательские результаты и учить студентов. Фундаментальные задачи определенны и неизменны, поскольку мы становимся участниками коллегиального предприятия «собственников», имеющих равные права и несущих равную ответственность. Организация дела не предполагает группы вице-ректоров, иностранных филиалов или руководства специальной командой. Если говорить о профессоре, получившем постоянную штатную должность, то, в отличие от бизнесмена, количество открытых для него административных постов очень ограниченно, и в любом случае даваемые ими реальные и ощутимые преимущества малы.
Обычно по мере профессионального развития исследовательские интересы ученого изменяются. Каждый год приходят также новые студенты, давая новые стимулы. Этого достаточно, чтобы поддерживать в большинстве из нас активность и энтузиазм; однако некоторые профессора все же теряют вдохновение. Это обусловливается разными причинами. В некоторых случаях блестящий творческий ум истощается; чаще целые исследовательские области претерпевают резкие изменения и начинают развиваться в новом направлении, оставляя позади тех, кто не способен меняться. Иногда предусмотренные расписанием предметы становятся монотонными и рутинными, и скука охватывает всех, кто их преподает. Возможны также индивидуальные срывы, которые случаются только после многолетних интеллектуальных усилий, вызывая глубокое беспокойство и пессимизм относительно собственного будущего. Некоторые ученые заботятся о том, чтобы не отстать от своих аспирантов, поскольку исследовательские области изменяются очень быстро; некоторые гуманитарии бросают свою работу, потому что не уверены в ее полезности для кого-то. Ни одна из этих категорий ученых не имеет отношения к проблеме «сухостоя», столь часто упоминающейся критиками системы академических постоянных штатных должностей. В данный момент я не имею в виду индивидов, которые ушли в добровольную отставку, продолжая получать зарплату, – тех, кто просто перестал стараться (см. примеч. 2). Я говорю о тех, кто испытывает сложности в создании оптимального ритма своей трудовой жизни.
Научный застой может сделать преподавательскую работу непривлекательной. Если для нас самих предмет стал скучным, как можно сделать его интересным для студентов? Если нас обогнали другие, то откуда взяться уверенности в том, что мы можем обучить следующее поколение ученых?
Это чрезвычайно деликатные темы, и их обсуждение в университетах откладывается настолько, насколько это возможно. Как если бы мы все жили в стеклянных домах и никто не хотел бросить первый камень. Будучи деканом, я знал каждого действительного профессора – около 400 человек. За одним исключением, никто из них никогда не говорил мне, что его или ее исследования утратили смысл или зашли в тупик. Каждый гарвардский ученый, с которым я обсуждал его исследовательскую работу, уверял меня, что она идет очень хорошо, и высказывал мнение, что в будущем получит величайшие результаты. Возраст отнюдь не влиял на характер предсказаний. Это просто не могло быть правдой, и некоторые из говоривших со мной ученых тоже прекрасно это понимали.
Мы усугубляем проблему истощения сил, упрямо отказываясь признать, что жизнь не состоит из этапов, к которым требуется непременно приспособиться. Например, я уверен, что обучение аспирантов должны взять на себя более молодые преподаватели. Они знают современное состояние своего предмета, и их знания наиболее специализированны. Обучение аспирантов должно быть глубоким и фокусированным на определенной теме, а также показывать технические и теоретические границы предмета. Эти качества отличают ученых в первые годы после получения ими степени доктора философии. Старшие профессора должны, на мой взгляд, быть более активными в обучении студентов, где новейшие идеи преподавателя менее важны, чем его мудрость. Наши студенты поступают в колледж, чтобы получить широкое образование, и самые лучшие преподаватели, работающие с ними, будут рассматривать даже самые частные проблемы в общем контексте и широкой перспективе. Жизненный опыт является ценной составляющей гуманитарного знания, о каком бы предмете ни шла речь.
Я, безусловно, не считаю, что желательно строго следовать этому разделению труда. Очень многие старшие профессора остаются первоклассными преподавателями для аспирантов, и – что так же важно – аспиранты хотят видеть их в своих аудиториях и особенно в лабораториях. Кроме того, когда научным руководителем при написании докторской работы является знаменитый ученый, это дает преимущество при устройстве на работу. Верно также, что среди прекраснейших наставников студентов есть молодые мужчины и женщины, только что закончившие аспирантуру. И все же я думаю, что мое мнение заслуживает большего внимания со стороны университетов, чем ему когда-либо уделялось. Постепенный переход к работе с аспирантами по мере прохождения преподавательской карьеры имеет смысл и мог бы в значительной мере спасти некоторых профессоров от фрустрации, будучи к тому же благотворным для студентов. Он не происходит легко и естественно, и причиной тому – непродуктивные соображения престижа и отказ признать наличие изменений в долговременной интеллектуальной деятельности. Профессора измеряют успех научным признанием, числом аспирантов, размером грантов и тому подобным. Основной критерий остается неизменным для любого возраста, и это плохо. Это может также отчасти объяснить многие нежелательные отставки профессоров. На протяжении всей своей трудовой деятельности они твердили, что хотят освободить время для «своей работы», и когда это становится возможным в возрасте 65–70 лет, отдаление от преподавательских обязанностей, назначение в комитеты и право голоса в отделении часто встречаются с открытым возмущением. Это можно объяснить тем, что ставшая наконец доступной исследовательская деятельность не отвечает возрасту, поскольку чаще всего оригинальные результаты достигаются молодыми людьми (см. примеч. 3).
Далее я перехожу к категории, ранее обозначенной как «зависть». Я выбрал это неприглядное слово, чтобы описать множество качеств, весьма распространенных в академическом мире: зависть к коллегам, работающим в других областях, зависть к тем, кто зарабатывает больше нас. Зависть испытывает большая часть человечества. Однако эта черта особенно развита в ученом мире, что объясняется нашим глубоким убеждением в собственной ценности и обидой на недостаточное признание со стороны «других», т. е. университетской администрации, общественности, правительства, студентов, да и вообще почти всех людей (см. примеч. 4).
Согласно обзору Американской ассоциации университетских профессоров, средний доход действительных профессоров в учебных заведениях докторского уровня (в 1984/85 учебном году) составил 44 100 долл. Для ассистентов эта цифра составляла 26 480 долл. (см. примеч. 5). Несколько разочаровывающий уровень доходов, если вспомнить о квалификации этих людей. Однако эти данные вводят в заблуждение. Наши 3000 тысячи колледжей и университетов столь различны, что вряд ли имеет смысл говорить о средних цифрах. На факультете гуманитарных и естественных наук в Гарварде средняя зарплата профессора, занимающего постоянную штатную должность, в том же году несколько превышала 60 тыс. долл. (см. примеч. 6). Близкие заработки имеют место в 30 или около того лучших исследовательских университетах Соединенных Штатов. Мало это или много? И по сравнению с чем? Очень трудный вопрос. Например, в 1935 г. действительный профессор в Гарварде зарабатывал примерно 8000 в год; этот доход вполне позволял ему держать слугу и иметь коттедж в Мэйне. В 1984 г. его коллега зарабатывал 59 тыс. долл. Прошедшие более чем 45 лет почти не принесли улучшения; более того, сегодня налоговое бремя стало более тяжелым и (законные) способы уклонения от уплаты налогов – проблематичными для тех, чьи доходы составляет главным образом зарплата. Слуги давно забыты, а особняки в Мэйне – чрезвычайная редкость.
Возьмем другой пример. Нынешняя годовая зарплата федерального районного судьи составляет 89 500 долл.; сенатор, или представитель, получает те же деньги, а член кабинета – 99 500 долл. Эти суммы вполне сопоставимы с заработками академической верхушки, однако они становятся менее привлекательными в качестве критерия, если понять, что доходы гражданских служащих в последние годы круто упали. В 1969–1984 гг., когда академические заработки уменьшались медленно или в лучшем случае сохранялись на прежнем уровне, покупательная способность конгрессменов упала на 39 %, а судей районных судов – на 32 %. На мой взгляд, судьям и конгрессменам чудовищно недоплачивают. К сожалению, этого мнения не разделяет Ральф Надер и значительная часть публики. Заметьте, что за это же время покупательная способность бейсболистов возросла на 466 %, а чиновников бейсбольной корпорации – на 68 %. Сенатор Пол Саймон (демократ из Иллинойса) сказал, обращаясь к Федеральной комиссии по заработкам исполнительных, законодательных и судебных властей: «Слабейший игрок в баскетбольной команде “Чикаго Булс", который проводит большую часть своего времени на скамейке, получает значительно больше человека, создающего законы страны» (см. примеч. 7).
Что важнее – наши законы или образование, получаемое нашими детьми, или качество фундаментальной науки, развиваемой в наших лабораториях? Разве законодатели и преподаватели менее важны, чем баскетболисты? Является ли уровень дохода показателем социальной значимости? Почему водители автобусов в некоторых больших городах зарабатывают больше, чем не получившие постоянных штатных должностей преподаватели? Можно было бы задать гораздо больше вопросов, иллюстрируя их целым набором статистических данных. Но наша мысль ясна и без того. В послевоенный период заработки профессоров и государственных чиновников увеличивались незначительно, тогда как доходы профессионалов и бизнесменов росли очень быстро. Следовательно, относительный уровень жизни академического мира ухудшился – по сравнению с уровнем жизни врачей, юристов, руководителей и представителей других подобных сфер жизни. В разделе о достоинствах академической жизни я говорил о существующих выгодах, однако нужды семьи оказывают сильнейшее давление на академическую жизнь, когда обычные референтные группы столь очевидно превосходят соответствующие показатели академических специальностей. Фактическим результатом является зависть: чувство своей недооцененности обществом, а также недостаточная привлекательность академической карьеры.
Гораздо более серьезной проблемой является то, что я буду называть внутренней завистью. Она имеет два корня: философскую предпосылку равенства между коллегами и реальностью академической жизни. Дерево, которое вырастает из этих корней, иногда может давать ядовитые плоды.
Естественные и гуманитарные науки охватывают большинство традиционных предметов высшего образования. Предположим, ректору или декану задали бы вопрос о том, равно ли важны все эти предметы? Являются ли некоторые из них более ценными, нежели другие? Ответы в значительной мере зависели бы от типа школы. Например, государственные колледжи, имеющие сильные программы профессиональной подготовки студентов, судили бы о «важности» или «ценности» исходя из количества записавшихся студентов; распределение фондов в школах, финансируемых государством, диктуется числом записавшихся учащихся. Это склонило бы чашу весов в сторону бизнеса, инженерного дела, биологии и экономики. Гуманитарные науки были бы признаны менее ценными.
Другие деканы и ректоры, возможно, захотели бы исходить из спроса и предложения квалифицированного персонала. Некоторые академические дисциплины имеют приложение вне университетов, и это приводит к жесткой конкуренции. Я имею в виду быстро растущую область компьютерных наук и их прародителя, электронную инженерию. Во всех школах студенты всех уровней дружно посещают курсы по компьютерным наукам; это горячее увлечение десятилетия. Одновременно имеет место огромное расширение промышленного производства, требующее все большего числа высоко квалифицированных специалистов. Результатом является нехватка прикладных (в отличие от теоретических) специалистов по компьютерам, поскольку такие ученые необходимы в промышленности, университетах и правительстве. (Надо иметь в виду, что промышленность и правительство не имеют очевидной потребности в докторах философии, занимающихся английским языком, историей или кельтской литературой.) И разумеется, рынок работает прекрасно. Растущий спрос и неадекватное предложение опытных специалистов поднимает заработки, и промышленности почти ничего не стоит повысить ставки и практически лишить академический рынок необходимых специалистов. Однако мы не можем обойтись без них, и поэтому они составляют особую категорию – оплачиваемых по повышенным ставкам, соответственно специальным договорам, и в каком-то смысле объявляются «более важными».
Академические предметы, имеющие практическое значение, дают их преподавателям значительные финансовые и нефинансовые преимущества. Если наука считается жизненно важной для нашей национальной обороны и технологической конкурентоспособности, правительство и промышленность финансируют исследования в соответствующих областях. Представители финансируемых предметов получают много преимуществ: летние заработки, помощь студентам, покрытие дорожных расходов, лучшие помещения, современное оборудование и т. д. Мы должны отметить также психологические преимущества, обеспечиваемые финансированием исследований или высокой рыночной ценой соответствующих навыков. Все это является зримым свидетельством необходимости специалиста и подтверждает ценность его интеллектуального продукта.
Я не говорю, что каждый профессор однозначно принадлежит к одной из двух категорий – к выгодной, т. е. представляющей внешней интерес, а следовательно привлекательной, или к не представляющей внешнего интереса и, значит, никчемной. Хотя действительность более сложна, это разделение является полезным первым приближением. Я уверен, что послевоенные годы создали двойственную структуру (двойственную экономику?) в университетах (см. примеч. 8). К «современному сектору» относятся специалисты-естественники и многие ученые, занимающиеся социальными науками. Выгоды распределяются неравно: в настоящее время биология оплачивается более щедро, чем другие науки (расходы на здоровье популярны и выгодны); поддержка естественных наук превосходит поддержку социальных (естествознание лучше гуманитарной сферы); если говорить о социальных науках, то любимое дитя здесь – экономика (из гуманитарных наук она больше всех напоминает естественную). Я не буду объяснять или защищать эту неофициальную иерархию. Отмечу только, что она может быть причиной зависти. Расхождения между «имущими» будут несущественными.
Чтобы понять реальный смысл зависти, мы должны обратиться к «неимущим» в «традиционном секторе», к которому относятся оставшиеся значительные области исследования, обыкновенно и неадекватно характеризуемые как гуманитарные науки (см. примеч. 9). Фактически мы имеем дело с двумя образами и уровнями жизни. Традиционный сектор имеет более низкие доходы, более старое оборудование, немногочисленных секретарей и отличается недостатком символов современности: электронных редакторов, компьютеров и средств их защиты, частных маленьких кухонь и туалетов, даже столь примитивных устройств, как кнопочные телефоны. Как декан я всегда осознавал эти различия: они не казались мне маловажными. Письмо ученого-естественника всегда отлично напечатано секретарем на хорошей бумаге. Телефонный звонок в контору такого господина показывает, что его секретарь говорит на чистом английском языке, что свидетельствует о принадлежности к высшему слою. Когда присылает письмо профессор-китаист, оно чаще всего написано от руки или кое-как набито на древней машинке. На телефонный звонок в его конторе отвечает автомат или чаще всего не отвечает никто.
Эти различия создаются не университетом, и устранить их университет не в состоянии. Приток исследовательских фондов определяется правительством, промышленностью и филантропией, а также приоритетами и модой. Чем больше денег выделяется на исследования, тем больше возможностей сделать работу более приятной и комфортной; появляется возможность тратить деньги на секретарей, конференции, оплату дорожных расходов, летние зарплаты и т. д. За всю мою жизнь ни приоритеты, ни мода не способствовали притоку денег в какую-либо из широко понимаемых гуманитарных наук. (Возможное исключение – изучение определенных иностранных языков, которые считает важными Министерство обороны.) Факт остается фактом – некоторые квалификации или профессии обеспечивают более высокие заработки и привлекают более значительные государственные и частные средства. Школа может попытаться сгладить различия – уменьшить пропасть, – но уничтожение двойственной структуры не стоит на повестке дня. Это потребовало бы, чтобы каждый специалист поднялся до уровня наиболее выгодных специальностей, что значительно превосходит возможности всех университетов.
Следует упомянуть еще об одной сложности, связанной с появлением профессиональных суперзвезд. До этого момента мы рассматривали категории, которые имеют преимущества. Однако привилегии могут также приобретаться персонально: дополнительные деньги, дополнительное пространство, дополнительный отпуск… и все остальное. Это специфически американское явление, порожденное жестокой конкуренцией между университетами. При всей моей вере в полезность институциональной конкуренции, мне кажется, что мы слишком озабочены статистикой, измерением и рейтингами (см. примеч. 10). Кто есть номер один в той или другой лиге; кто лидирует по кассовому сбору; кто удачлив в бизнесе? Таковы типичные вопросы, занимающие общественное мнение и прессу. Их не чужды и американские университеты, поскольку привлечение суперзвезды оказывает огромное влияние на рейтинги и внешний образ. Ошибиться невозможно. Существует цена, и она выплачивается монетой зависти.