Первое время в пути купец сам не дал Тарасу рта раскрыть – пересказывал байки брата своего, Ермила-ярославца, о том, как побывал тот на Сечи.
Тарас же думу думал: чудно у москалей! Сидят в осаде да с ворогами-осадниками и торгуют. Видать, так москалям веселее живётся, когда скучно подолгу в осаде сидеть.
По сказкам Ермила, выходили сечевики самым легким на богатство народом. Персидский ковёр отдавали за бутылку рейнского, целую хоругвь золотой ханской утвари – за добрую костяную люльку, датскую или голландскую. А бывало, всякое богатство валялось у них просто в пыли на майдане – подходи, бери, что глаз жалит.
Тарас поправлял:
– Так то неправда, небилиця… хіба що в перший день після походу вдалого, і то до заходу сонця[40].
Доезжали до Москвы не прямым путем, а всякими околицами да дымными посадами, кое-где порушенными да почерневшими от пала. По пути встретились с небольшим, но грозным отрядом, богатым одеждами, броней и флюгерами.
Купец, хоть и снял шапку, да приветствовал дворянина московского по-свойски:
– Здрав будь, княже Петре Константинов! Опять на Москве не усиделось? Тесно ли?
– А и по тебе видать, Оковал, не просторно тебе в вотчинке Шуйского, – уж шапки-то не сымая, отвечал с седла на прекрасном сером жеребце встречный князь. – Новый воз прелестных грамот на Москву везёшь?
«Прелестными грамотами» именовали листки-воззвания тушинского царя к москвичам – скидывать с трона Шуйского и принимать его, Дмитрея Иваныча.
Купец не поддался:
– Поищи, княже, покопай сам, авось Шуйский ещё вотчину подкинет, назад повернёшь…
Князь только плюнул с седла меж конём и возами, немцам в ноги, но немцы остались невозмутимы.
– Заново тебя обидели Шуйские, княже Петре? – уже поворотив голову, крикнул вослед купец.
Князек только с под низу рукой махнул.
– Вот видал – перелёток! – недобро хмыкнув, сказал купец Тарасу. – Уж третий раз туда-сюда носится, то одному царю присягнет, то другому, набивает себе цену. Умеет жить. Учись, Тараска!
И на миг провалился взор купца куда-то в глубину потёмков души его, словно тень облака пронеслась по его лицу.
– Ищет себе кол поострее, – с хрипотцой, глухо добавил купец. – Али плаху поглаже – чтобы щёку не занозить, покуда топор в размашку идёт.
По коренной Москве уж ехали, миновав древяный город-Скородум, – так у Тараса шею заломило! Верно о Москве-то баяли – не счесть храмов чудесных, кресты чаще звёзд небесных посреди дневного небосвода сверкают, на всех ворон и галок не хватает. Краса!
Купец Никита Арсеньев Оковал, тот как шапку скинул, так и не надевал боле – на каждую маковку крестился широко, с душою.
Хоть и вверх, в небеса глядел Тарас, а краем взора и землю охватывал. Отмечал он про себя, что улицы в Москве пошире, нежели в Киеве, однако ж простору нет – ограды кругом стоят, что тыны сечевые, и едешь меж них, как в глубоком овраге. Жители же срядой побогаче киевских будут, однако ж суетливее тех. Мимо, вперед да назад носятся, как угорелые. Хлопот у них, видать, поболе… Или осада жжёт… Хотя и не скажешь сразу, что в горе они от вражеской осады.
– Тпру, приехали! – вдруг да сразу осадил купец.
Тарас опустил взор. Увидел он перед собой врата иным городским под стать, а по сторонам от врат – такой тын, что на приступ не менее трёх куреней нужно да с гарматой.
Распахнулись врата. Въехали в просторный двор. И вновь подивился Тарас: будто в немецкую крепость въехали! Будто в сам Кудак, что на порогах, когда там наёмный немецкий гарнизон сидел! Сплошь немецкие кнехты ходили по двору, а какая-то купцова челядь – в обход их да шустро бегала. А степенней всех шествовали гуси и пара петелей окраса жги-огонь.
А уж при виде хором купца Никиты Артемьева Оковала Тарас и вовсе оцепенел, как случалось с ним. Добро, что купец в хлопотах того не приметил. Те хоромы и всю Сечевую Избу с галереей и бельведером могли посрамить. В три яруса вздымались они, а нижний и вовсе из камня крепостного был сложен!
Себя не помня, вдруг оказался Тарас и в светлице тех хором, у стола широченного и предлинного. На тот стол целый воз можно было поставить с парой чумацких волов. А снеди-то! Не врали про хлебосольство москалей. Изготовился умирать за тем столом Тарас, не откажешь ведь доброму хозяину.
Однако ж первым делом помолились. Тарас с облегчением вздохнул, когда увидал в красном углу светлицы образа великие, впору любому храму в местный ряд по сторонам от Царских врат. Спас, Пресвятая Богородица, Никола Чудотворец, а еще – Никита Великомученик.
Молились вчетвером. Успел Тарас завести знакомство с сыновьями купца.
– Вот старшой мой – Андрей! Назван в честь апостола Андрея Первозванного, поелику первенец, – важно представил старшего купец. – Смекай!
Андрей был ровесником Тарасу, однако ж выглядел куда старше. Не в отца полный, грузноватый, с большими и пухлыми кистями рук, с незлым, но тяжёлым и недоверчивым взором. Недлинная, прямо обручем тёмно-русая борода делала его лицо совсем круглым.
Младший, отрок лет пятнадцати, был назван уж в честь деда, Артемием, и гляделся полной противоположностью старшему брату – худым, прямым, с узким живым лицом.
Мать обоих, а супруга Никиты Артемьева, Евфросинья, скончалась давно, вскоре после рождения младшего сына, и больше купец не женился: детям мачехи не желал и лишь порой на больших ярмарках баловался, с тех ярмарок тотчас спеша к духовнику на исповедь и всецелое покаяние.
Сели за стол, взялись за важное дело. Купец сам угощал, а старший сын его поглядывал.
Внезапно купец опустил руки на стол, осклабился и стал умильно смотреть куда-то вдаль. А потом и проговорил громко:
– Да что ж ты холопкой-то в щель подглядываешь! Не таись, Алёна! Хочешь видеть – иди и смотри, как то в Писании сказано! Ты тут тоже хозяйка!
Шелохнулся какой-то легкий ветерок в сторонке да сбоку от Тараса, и услыхал он голосок самого звонкого колокольца чище, самого чистого родника свежее:
– Здравствуй, тятя! И братья, здравствуйте! Здравствуй, и гость дорогой!
Повернулся Тарас – и пропал! Добро хоть успел проглотить кусок пирога с осетриной, а то бы и с жизнью расстался в мучениях удушья!
Красу описывать – только портить! Чудесна была дочь купца Никиты Артемьева Оковала, родившаяся меж двух братьев своих. Светленькая, едва не прозрачная, как перистое утреннее облачко, прямой, ровной статью она была в своего младшего брата, однако ж и во взгляде как бы серебряно-золотистого её взора, и в поступи, и во всей фигуре, и в крутой спелой пшеничной косе ее, переброшенной вперед через плечо, и в гладкой с отливом да с жемчугами перевязке на ясном лобике, и в самих её не покатых, а прямых плечиках, и в тонких руках, сложенных под грудью, легко несла себя та же основательность, коею был вовсе – до верху, от носков до макушки – налит и утрамбован её старший брат.
Тарас так и взмыл из-за стола на воздуси (а сидели у купца не на лавках, а на резных, с бархатными набивными сиденьями, боярской роскоши седалищах).
Тотчас отпустил в забвенье Тарас, кому он клялся в царской темноте да с испугу быть навек верным лыцарем. Сломался Тарас – и душой, и в поклоне низком. Забыв, что «панами» тут лучше никого не называть, себя забыв, ляпнул он нечаянно да на бурсацком возвышенном:
– Авэ, ясновельможная панна, салютем плюримам дико!
А панна-то московская, купеческая дочка возьми да ответь ему:
– Домине гоноратиссиме! Деус те туоскве туеатур! (мол, господин многоуважаемый, да хранит Бог тебя и твоих близких)
Смотрел в пол Тарас, темно было в глазах его, разогнуться страшился, как никогда ещё ничего не страшился!
– А ну-ка, по-каковски вы? – с восторженным изумлением воскликнул купец.
– То латынь, тятя! Ты ж ее слыхал, забыл, чай? – прозвенел голосок купеческой дочки. – Здороваемся вот по-высокородному, как ты и любишь.
– Ты ж, козачок, и латыни учён? – ещё больше изумился купец.
Вывернулся Тарас, как из-под ножа Рахметова, к купцу, чтобы хоть дух перевести. Чуял: от прямого взгляда красавицы как бы дух и вовсе не испустить.
– Учив його в бурсі, – кивнул он и поскорей смахнул пот со лба.
– Поалел-то с поклона, – усмехнулся купец. – Кваску хлебни! А грамоте учен?
– Могу, – кивнул Тарас, так и не садясь.
– Так ты всем, что в тебе есть, полезен, козачок! – вновь восхитился купец. – А нут-ко, оба садитесь!
Тарас присел на бархатную подушечку, как на ежа. Дочка же купеческая чинно обошла стол и присела в рядок с братьями – краса-семейка!
– А ну-ка, Фёкла, где тот двузубец Алёнин? Неси! – крикнул купец.
Как очумелая, принеслась холопка Фёкла годах о сорока, положила на стол перед девушкой серебряную немецкую вилочку и сгинула тотчас. Девушка не опускала очи долу, смело разглядывала низового, как зверька диковинного. Купец цвёл.
– Вот, козак Тарас, сын Игнатов, и дочь моя! – гордясь во весь размах груди, рёк купец московский. – Алёна! В честь равноапостольной и наимудрейшей царицы Елены названа. Однако ж можно было и Василисой назвать, кабы знал наперёд, что и вправду Премудрой расти станет. А я не барбарус какой дикий – я дочь во тьме над прялкой не солил да не квасил. Вижу ум у дочери, значит, надо и ум растить. Мы Оковалы, мы весь мир знаем, и мир знает нас. Вот я о триех наречиях силен, с немцами, аки их император, могу баять. А и дочка моя уже четырём наречиям учена. То-то будет своим женихом да мужем, князем али графом каким, фряжским али датским, его же наречием управлять.
– Тятя! При чужом-то хлопе почто? – скис всем своим круглым лицом его старший сын, Андрей.
– Какой он тебе хлоп? – вскинулся купец, тщась упредить обиду Тараса, коей в его сердце и так никаким порохом не распалить. – Он из Тушина сам вестовой ца… – кашлянул купец, осёкся, но тотчас изловчился: – Везёт он от самых высоких тушинских званий московским боярским да княжеским званиям важную грамоту. Сиречь не прост он, а истинно парментёр!
– Парламентёр, тятя! – кротко подправила Алёна.
– Вот, слыхал! – поднял палец Никита Артемьев Оковал, глядя на старшего сына. – В ламентёры только высокородных берут! Может, он и сам княжич… да тайный, как и его грамота!
Вбил себе в голову и душу такую блажь-грёзу купец – выдать дочь замуж высоко да далеко, аки некогда великий князь Ярослав Мудрый свою дочь Анну за французского короля. Отраву принёс один фряжский негоциант, знавший по-русски. Задружился он с Никитой Артемьевым Оковалом на большом московском купеческом торге, был принят Никитой радушно и, налившись медовухой, кою «амвросией» хвалил, порассказал, как в великих градах Флоренции да Генуе да Венеции обедневшие да безмерно родовитые дворяне, ведущие роды свои аж от кесарей римских времен Христовых, не брезгуют выдавать своих дочерей за богатейших умом и закромами граждан градских. И вот уже у тех при их богатстве и герб на воротах. Так и ему самому прибыло, тому негоцианту, и он уже с гербом по Европе разъезжал. От того фрязина остались у московского купца то самое чудесное зерцало веницейское да изумительная мечта. Зерцало-то он дочке своей брал да себе и забрал, больно уж оно, вернее, он сам себе в нём приглянулся.
Потому-то и не выдавал купец свою дочь ни за кого из своих, хотя многие сватались и уже успели за то отлить обиды на купца. Алёне-то уже шёл семнадцатый годок. «Погодим ещё годок, – теперь думал Никита Артемьев, – докоплю до царской казны и возьмусь за дело обеими руками»… Ожидал он и вестей от того фрязина, обещавшего купцу вызнать в Италии про нуждающихся князей. Ждать оставалось, по обещанию фрязина, недолго – ещё осень да зиму до весны.
Елена тем временем ковыряла двузубцем снедь, будто палочкой – муравейник, и что-то да подносила к нежным устам своим. Тарасу кусок в рот не лез. Тщился он хоть отодвинуть подальше от сердца, если не от стола, образ Елены, но напрасно. Вспомнил поочередно всех красивых дивчат, коих в Киеве бачив, но эта светленькая с пронзительными глазками-незабудками всем царицей выходила. Да и сама царица тушинская бледнела пред ней до могильной тени, пусть и беспокойной не в меру.
Внезапно Елена вскинула взор, да мимо Тараса:
– Ой, тятя, птица какая дивная села!
Тарас повернул голову к приоткрытому окну и обомлел: на раме, покойно сложив крылышки, сидел его спутник-пустельга и глядел в дом на хозяев и на их гостя.
– Вот уж дурно! – выдохнул-охнул Андрей и, не в силах сам кинуться к окну, стал искать глазами, чем бы кинуть в пернатого гостя со стола.
Кинулся было младший, Артемий, но тут отмер сам Тарас и истинно возвысил глас:
– Так то ж мой боривитер! – И добавил на другом русском наречии: – Он завсегда, где я!
Поднял левую руку Тарас – и тотчас пустельга перелетел с окна к хозяину его свободы и воли.
Елена засмеялась и захлопала в ладоши.
– Какой же то знак дурной? Ловчая-то птица таковым знаком не бывает, – вразумил отец старшего сына. – Противу того, ловчая в дом добычу, а значит, и прибыток несёт. А не выносит вон. И смекай-ка, ловчая-то разве что у дворян во владении, у князей!
С этими словами купец подмигнул Тарасу.
Тут приободрился Тарас и рассказал, как ему такой небесный друг-помощник дался. Заиграл ум Тараса:
– А ще він мені в жаркий день прохолоду жене. Ось зараз і тут прохолодніше стане[41]. Замри!
И с той командой подтолкнул Тарас пустельгу вверх. Тот вспорхнул над столом и, замерев на воздусях, так живо крылышками затрепетал, что и вправду прохладой всех осенило.
– Всем полезен, что в нём есть! – восхитился своим любимым присловьем купец. – Небось в цену доброго аргамака такой сокол будет!
А тут и решил иное, замечая, как во взоре дочери на гостя разогревается уж не любопытство, а кое-что пожарче, что ветерком от соколиных крыльев не развеешь. Уразумел купец, что переборщил:
– Но довольно! А то до звёзд со стола не сойдём. Теперь добро соснуть, а после – к боярину затемно успеть.
Встали, повернулись все к иконам.
– Благодарим тебя, Христе Боже наш, яко насытил нас земных Твоих благ… – загудел колоколом Никита Артемьев Оковал.
Тарасу отвели для отдыха светёлку, опять же едва ли не боярскую.
Вскоре храп хозяина дома и его старшего сына уже сотрясал стены дома, про младшего ничего не было известно, дремлет ли он по юности или вертится от избытка крови, а за дверями гостевой светёлки да девичьей стояла таинственная тишь. Оба, ясное дело, не дремали, а вспоминали друг друга. Куда бы ни поворачивался, как бы ни открывал или закрывал очи Тарас – во всех сторонах света видел одну Елену… А у той в легкой дрёме светленькая голова низового козака ещё перебивалась с головкой его сокола.
Вновь увидел Тарас купца, когда тот уже восседал не на возу, а на своём великолепном вороном аргамаке, коего в самый раз под великого князя седлать. Пред тем, одетый с размахом для встречи с боярином Воротынским, купец не преминул заглянуть в веницейское зерцало… и хотя всем был хорош, отчего-то поёжился.
И по Москве ехали уж не по-купечески, а по-княжески, с большим пешим немецким эскортом. Всё шире становились улицы, всё выше и величественнее, всё ослепительнее своей белизною светились храмы. С Тараса два раза шапка падала, и дважды приходилось нырять за ней с седла под самую подпругу.
Теперь остановились у врат, кои градскому детинцу к лицу: столбы каменные, а петли, накладки да кольца, замкнутые в львиных ноздрях, – все медные.
Распахнули врата дюжие краснокафтанные вои, въехали купец с низовым в просторный двор. Теперь уж и вовсе не пожалел Тарас, что Москву посетил: не знал бы, что едут к боярину, ахнул бы и подумал, что терем перед ним царский с узорочьем да гульбищами, на коих всю Киевскую ярмарку не труд поместить.
И вновь не помнил Тарас, как оказался прямо перед хозяином дома, боярином, в его великой светлице.
Сам Рюрикович, боярин Иван Михайлович Воротынский, чей покойный отец ещё помнил и вздыхал по своему собственному удельному княжеству, на счастье Тараса, принимал гонца без трапез, по-царски. Восседал он на возвышении-рундуке, на своём княжеском сидении, кое троном, если и грех, то не ложь будет назвать. Ноги его в сафьяновых сапогах покоились на алой подушечке с бахромою. В остальном же великий боярин и воевода был прост: кафтан легко накинут на плечи, ворот белой рубахи из драгоценного египетского хлопка-полотна распущен.
Послушав срочную весть, он кивнул и задумался, тотчас забыв о Тарасе, хотя и не велел тотчас гнать его.
Царь тушинский, коего иначе, как Вором, в своих мыслях Воротынский и не знал, намекал в очередной раз на то, что идёт к нему с днепровской Руси сила великая. Предлагал он кажинный раз дело простое: присягнуть ему, а потом общей силой задушить Рожинского, Сапегу и всю шоить иже с ними. Воротынскому обещалось удельное княжество предков вернуть и восстановить. «Ты ж первый потом придёшь со всей сворой, аки Иван Васильевич – на Новгород», – всякий раз встречал мыслью всякий большой посул Вора князь-боярин Иван Михайлович Воротынский.
Нынче, однако, почуял он, прозорливый воевода, что новая сила с Днепра к Вору и вправду валит, весть – не шутка.
Однако вновь думал недолго, потому как мысль, опять же, не новая пришла: «Кому крест целовать? Тебе, нехристю, шпыню, шинкарёнку? Да и крест ли ты к губам сунешь?» Так в очередной раз решал боярин, знавший за собой право самому на Великий Стол Московский сесть.
Вдруг как очнулся он, увидал перед собой тихо сопевшего и не сводившего с него глаз Тараса, усмехнулся и вопросил:
– Что же, с низа орда вся таких же мелких прёт?
– Е и дороднее, е и долги журавли, а скiльки – я их не считал, батько князь![42] – сразу да просто отвечал Тарас.
Умел он своими скорыми и ясными ответами всякого ввести в веселое недоумение, даже боярина.
Колыхнул неслышным смехом свои усищи и бороду Иван Михайлович Воротынский и махнул дланью:
– Так и передай теперь на Тушино: Дума думу думает. И боле ничего. Сам ступай да зови сюда Оковала.
Поднимался на зов боярина купец на его высокое крыльцо радостно и легко, а спускался обратно тяжело и мрачно. Даже конь под ним присел и гулькнул селезёнкой, когда хозяин в седло опустился.
Давно Воротынский привечал Оковала – тот мог достать боярину хоть птичье молоко, хоть китайский шёлк с дивными змеями, хоть рубин царя индийского. Однако нынче предупредил боярин купца, чтобы тот в Тушино более не езжал с возами: Шуйский ищет повод для зрелища наказания изменника, какого найдут, лучше побогаче, – ради острастки казнью тех, кого со скуки крамола разъела, и Оковал тут может оказаться подходящим козлом отпущения.
Не страх помрачил душу купца в тот час, а то, что пришлось дать Воротынскому обещание не ездить в Тушино, дабы и на самого боярина тень не бросать, зная притом о своём давешнем обещании. Обещал купец тушинскому патриарху Филарету Романову привезти Смоленскую икону Божией Матери из Покрова на Неглинной, кою тот просил, причин не объясняя. Уже который день торговался купец с настоятелем храма, не говоря, кому нужна (уверял, что себе, в свою крестовую светлицу), да батюшка не уступал. А твёрдое купеческое слово-обещание не выполнить нельзя! И теперь вот вновь пришлось купцу разделиться самому в себе.
Два сумрачных всадника не ходко отъезжали от боярских палат. Тарас тоже мрачнел. Учёный на всю жизнь ещё в тот день, едва не спозаранку, он уже намеревался дать тягу. А только купцу нарочно сказал, что должен отвезти на Тушино, царю Дмитрею, ответ боярина, поскольку впервые начал загодя подозревать недоброе в людях: а вдруг и купцу был приказ, как Рахмету, – как только опростается он, Тарас, от тайного послания, так его в расход… вон, подойдёт на купеческом дворе кнехт да и пальнет из самопала в затылок, а заборы высоки – и на соседних-то дворах не услыхать… а и услышат – кому какое дело!
Ум-то уламывал, да сердцу не прикажешь! Сердце Тараса твердило, как только может твердить неустанно, всегда своего добиваясь, некроткая жонка! Твердило и требовало увидеть Алёнку, расчудесную дочку московского купца. Коготок увяз – всей птичке пропасть! Уже пропадал Тарас, как некогда загнанный им пустельга, да только в тот раз ловец добрый да милостивый попался… Эх! Никуда не делся Тарас, так и въехал вслед за молчаливым и тоже позабывшим о нём купцом в того, купеческий двор.
Темнело в умах у обоих, смеркалось уж и на Москве.
Оковал гнать Тараса не стал, вспомнив о том, что тому – вновь на Тушино и выходило – по пути.
– А ты-то чего приуныл? – двинув бровью, спросил купец и тотчас сам объяснение нашел: – Ай на Москве лучше, чем в Тушине? Вони меньше?
– Так воно i виходить, пане Микита[43], – кивнул тяжёлой головой Тарас.
– «Пане» тебе – в Тушине все, – незлобно бросил купец и слегка повеселил себя думой о пироге: – Теперь уж – по пирогу и на боковую. Назавтра, коли Бог благословит, едва не засветло поедем… А ежели на другой день, то погодишь у меня – никуда срочная весть от тушинца не денется. Вместе двинуть – веселее обоим.
Елена, Никитова дочь, вновь напросилась за стол. И отец, как всегда, сдался себе на радость. Хоть и подальше посажен был от неё Тарас, а весь он полыхал и плавился от её сверкавшего при свечах взора и рассыпался окалинами от её серебряного голоска. Уже сам чуял, что пропадает… и теперь был готов хоть бы и под Рахметов кинжал, только бы ему позволили сначала часок посидеть вот так, против красавицы, и рассказывать ей всё, что она просит.
А Елена, узнав, что вблизи видал Тарас тушинскую царицу-ляшку, дотошно расспрашивала гонца о Маринином наряде.
– Так я ж тебе сколько раз-то баял о её сряде! – поначалу даже рассердился купец.
– Так-то, тятя, ты своим старым да мудрым оком. На что тебе она, эта ляшка хладной крови? А у Тараса-то глаз юный да острый, чего-нибудь он разглядел по-своему, – живо спеленала даже отца своего Елена Премудрая.
Тарас пылал и сердцем, и лицом, однако ж рассказывал складно. И добро, что при тёплых свечах не слишком видно было, как доходит он сам щеками до полной спелости, как пирог в печи.
Однако ж настоящий, любимый пирог не успокоил Никиту Оковала. Из-за стола заглянул он в свою опочивальню ненадолго, вышел из неё, потом – и из дома, а потом – и вовсе со двора выехал. И вернулся уже по глухой темноте с обещанной тушинскому патриарху иконой.
Уразумел купец, что терпеть и думать теперь – губительно. Надо дело кончать. Вот и вышла дорого ему та икона. Разбудил он своим приездом настоятеля, и тот только хлопал тяжёлыми веками и кивал, видя перед собой такую горсть золота, коей его храм деревянный можно в камне вровень с Успенским собором вознести, а домик настоятельский обратить по виду в боярский. Да ещё круче повернул дело купец, чтоб уж отбить у настоятеля всякую заднюю мысль пойти на попятный:
– Вот тебе, батюшка, ещё Иверская чудного афонского письма из моей опочивальни… Бают, что самим Иоанном Иверским и писана. Бери, батюшка, от сердца отрываю! Да не в твою тут божницу-то, а только на храм отдам – на место Смоленской…
Обомлел настоятель – так и поменялась в его храме икона.
Вернулся купец домой, вздохнул… а потом только поворочался в постели да встал и до рассвета молился перед обретенной им на час иконой.
Выезжали – едва во дворе прибитая земля просветлела вровень с небом. С рассветом подувал по двору неспокойными порывами уже осенний, стылеватый ветерок.
Никита Оковал стремился попасть к тушинскому патриарху до обедни. Заложил легкую голландскую повозку-одноконку. Немецкий сотник Ганс быстро подошёл к купцу на своих длинных, точно деревянных, ногах, из терема-казармы, срубленной при службах, – там жили кнехты. Они с купцом о чем-то в полголоса поговорили на немецком, сотник покивал тяжело светлой головой и отошёл, а потом, как бы оцепенев, провожал взором с середины двора выезжавшую из ворот повозку. Купец покинул дом без обыкновенной охраны, и немец стоял и думал об этом тревожно.
Один Тарас при всём своём козачьем вооружении верховым сопровождал купца. Тарас, на удивление, быстро провалился этой ночью в сон, словно выдохнув все свои силы в рассказы пред Еленой, и ничего ему не снилось, даже она – отныне новая владычица его души. Теперь Тарас вновь был бодр плотью, но духом смутен – не знал, что делать дальше: родником текшую в его душе грёзу о том, как легко он подастся обратно, на Сечь, словно заткнуло, запрудило тяжёлым сырым песком.
Улицы оставались почти пусты – больше собак побрехало из-за оград на шум повозки, нежели поздоровалось прохожих.
Как обычно, выезжали через дальние от Тушина ворота. Никита Оковал вдруг сказал старшему привратнику:
– Запомни козачонка. Ежели назад первым прискачет, пропускай сразу, не томи тут.
– И так уж запомнил – как такого лихого воробуха на зайце забыть, – весело поскалился страший вратный страж.
Успел купец с искомой иконою к Филарету Романову перед началом службы в походном тушинском храме, устроенном в шатре. Получил купец благословение от замосковского патриарха и слова благодарности, кои отчего-то не слишком купца воодушевили. Дело было сделано. Теперь оставалось с чистою совестию исполнять обещание, данное чину и званию земному – князю и боярину. Однако ж невесел оставался купец, возвращаясь к повозке.
– Так что же, оставайся тут у своих, козачок, – махнул он рукой на Тараса. – Прощевай, что ли? – И не дождался ответа Тараса: – А лучше-то внемли моему совету – тикай-ка ты отсюда подобру-поздорову.
Но вдруг озорная искорка сверкнула в его глазах:
– А то переходи ко мне на службу. Ты всем полезен. Моим вестовым и будешь. Голодным-то не оставлю. Думай, пока вот упряжь поправлю.
Времени на короткое дело купца при коне и растерянные, как вспугнутая стая птиц, думы Тараса – а ведь снова забрезжила пред ним встреча с Еленой! – как раз хватило, чтобы, откуда ни возьмись, объявился пред православным полевым храмом гетман-католик Роман Рожинский со своим ляшским ротмистром и несколькими пешими гусарами. Словно обходил он рассветом владенья свои.
– А, гость, ранняя птица! – стал он подходить к купцу, узнав о его появлении у тушинской патриаршей вотчины от своих шустрых соглядатаев и, по обыкновению, решив про сие важное посещение разведать сам. – Что ж к своему-то не идёшь? Он-то поближе будет, и костёл у него побольше.
Распрямился купец, замер на миг, замер конёк его.
– Здоров будь, гетман! – спокойно и даже дружелюбно отвечал купец Рожинскому. – Где ж ты костёл-то на Москве отыскал, не обознался ли?
– Ты почто тут в такую рань? – пропустил мимо уха обидный вопрос Рожинский, ещё путавшийся в своих верованиях.
Никита Оковал спокойно, обстоятельно поведал о цели приезда и кивнул в сторону храма-шатра:
– Вон, гетман, у вашего тушинского предстоятеля теперь спроси – он подтвердит, а икону святую, коли потребуешь подтверждением слов моих, он предъявит и покажет.
Искоса глянул гетман на полевой храм и зябко повёл плечом. И ус его, вздёрнутый по-ляшски, задрожал от поползшей на левую щёку усмешки.
– Ушлый ты, москаль-гость, – выцедил из себя гетман. – Чуешь, чье благосленьице крепче будет. Наш-то из бояр вышел. А ваш-то кто? Бают, из беглых казаков. А может, его и сами казаки выгнали за подлость какую. То-то он теперь и мутит Москву супротив истинного царя, коему истинные казаки и служат верно. А как до дела-то дойдёт – так он не в поле с саблей, а скок лягушкой в какой-нибудь скиток на болоте, только его и видали. Так что ты ему передай мои слова. Так и передай: мол, истинный казак и гетман Роман Рожинский говорит ему, беглому казаку Гермогенке, или как его там: отыщу – не спущу.
Слова-то «истинного казака и гетмана» Рожинский уже через плечо бросил, отходя прочь со своей, с гусарской, свитой.
Смотрит Тарас уже не на гетмана, а на Никиту Оковала и дивится: перед ним другой человек столпом каменным стоит, и вокруг него, а особенно над головою, какая-то дымка вьётся, вроде как луговой рассветный туман.
Отмер купец. Пошевелил губами.
Ухом вострый, услыхал Тарас:
– Боже, милостив буди мне, грешному! Помяни меня, Господи, во Царствии Твоем!
Повернулся к Тарасу – другой человек и есть: словно крепче стал, шире плечами, лицо вытянулось, глаза горят.
Содрал купец с пальца перстень с алым камнем и сунул Тарасу:
– Вот, старшему моему передашь – он смекнёт, умнее меня растёт. И живо, живо тикай отсюда с Богом – прямо к Андрейке. Живо ж, велю!
Ещё на миг задержался купец, проверяя, кидается ли его гонец на конь. Убедился – и повернулся вослед гетману.
– Эй, гетман! – гулко крикнул.
Дрогнуло ляшского пёстрого фазана перо на шапке гетмана, остановился он, ушам не поверив. Поглядел сначала, не поворачиваясь, на своих гусар – не ослышался ли?
– Ты меня, что ли? – И сплюнул через то же плечо.
– А что, с тобою тут все гетманами будут? – дерзко грянул купец.
Тут уж повернулся гетман, а Никита Оковал не побрезговал – навстречу тому пошёл.
– Что-то, видать, я на старости слаб на ухо стал, – умело выигрывая время, опустил голос купец. – Не все как будто расслышал, что ты про святейшего баял.
– Неужто повторять мне велишь? – уж прямо оба уса затряслись над оскалом гетмана.
– Ладно, гетман, – подойдя на нужную дистанцию, как бы смягчил тон купец. – Что слышал, то и передам. А только скажу святейшему, что не истинный казак ты, а вор и нехристь. Вот тебе за святейшего, папеска курва!
И с тем ругательством на ляшском как закатит купец десницею оплеуху гетману.
Крепок в ногах и в тулове был гетман, а сам с ног слетел, и даже один сапог наполовину с ноги его съехал, а шапка и вовсе укатилась вдаль, заломав перо. Сперва гетман даже языком не мог ворочать, так его контузил купеческий лещ. Только хрипел.
Птичья, истинно голубиная легкость подхватила могучего Никиту Оковала.
– Вот грешки-то как потекли в землю, славно стекают, – успел и вздохнуть он легко, чуя, как горячие до ожога струи устремляются с него вниз.
А то уж ляхи-гусары со всех сторон секли купца сабельками.
И вдруг на миг купец Никита Оковал увидал себя со стороны – и сердце как-то чудно разом отдалилось от него и крикнуло издалека тёплой болью: «Прости меня, Алёнушка, не добрал я тебе приданого до княжьей груды!» А то ляхи-гусары, видя, что не валится купец от страшной сабельной порки, а все стоит на ногах, так и смахнули с него голову, самый высокий гусар и смахнул хлестким боковым ударом с оттяжкой.
Не видел купцова мученичества Тарас, мчась к Москве на своей Серке, но всё слышал и только, когда услыхал глухой удар в землю, обернулся: там, в тушинском стане, жестоко пинал голову Никиты Оковала папская курва Рожинский, и катилась голова под ноги встающему на дыбы купеческому коню, готовому повалить повозку.
Серка, и впрямь как собака, всегда знала, какова нужна обратная дорога: мчалась по Москве, как домой. У врат купцовой усадьбы соскочил Тарас с седла, стал колотить в них рукояткой сабли.
Отворил врата сам немецкий сотник Ганс, будто так и простоявший посреди двора в ожидании недобрых вестей. И дождался.
– Бiда, пане сотнику! – выдохнул Тарас и тотчас показал алый перстень. – Зарубали ляхи пана батька Микиту!
– Флюк! – Немец дернул всем лицом. – Форвертс![44] Ийдем!
Он схватил Тараса за шиворот и так приподнял его, что Тарас едва по воздуху не полетел, а перед ним, точно на скорой рыси у жеребца, замелькали длинные ноги немца.
Оказался Тарас в иной светлице, на половине Андрея. И вот уж как под тяжкой грозовой тучей, в последние мгновения перед шквалом, под кровлей большого купеческого дома в мёртвой воздушной зыби замерли четверо мужчин. Сидел один, теперь старший в доме – Андрей, Никиты Оковала сын. Тарас уж третий раз по твердой воле Андрея рассказывал тому, как все случилось в тушинском стане, как принял купец Никита Артемьев Оковал мученический венец во славу патриарха Ермогена.
Вот и Андрей Никитов Оковалов менялся на глазах у Тараса – скулы у него острились. Всегда розовый, в красноту лик бледнел сугубо, как будто на всю оставшуюся жизнь. Дебелость спадала.
Покончил Тарас рассказ, давно уж с болью думая об одной только Елене – что ж теперь с ней будет! Вот бы его, Тараса, приставили к ней верным стражем – он бы никому в обиду её не дал!
Меж тем тишина копилась грузом неподъёмным. Вдруг послышалось скуление тихое: младший брат, Артемий, глядя на старшого, хоть и силился брать с него пример в твёрдости чувств, но силы кончились – и он заскулил по убиенному отцу, весь ломаясь в теле. Упал на лавку, уронил руки на стол, а на руки – голову. И – о чудо! – во дворе в тот же миг подняли скулёж собаки, а следом послышался вой и на женской половине, точно вся домашняя животина, какая ни есть, тайно прильнула к щелям светлицы, слушала, дыхание затаив, обмерла, а теперь дала волю горю…
– А ну, молчок все! – гаркнул Андрей Оковалов на весь дом так, как ещё ни разу в жизни гласа не возвышал. – Думать буду!
И тотчас всё в доме страхом замерло.
Немало времени Андрей сидел, как окаменелый, прижав бороду к груди. Только десница его, тяжко лежавшая на столе, то сжималась в кулаке, скребя пальцами по столешнице, то разжималась и вздрагивала.
Отлились думы Андрея Оковалова, поднял он голову. Посмотрел сначала на неподвижного Ганса, потом – на Тараса.
– Теперь я тут всем отец и хозяин! – возгласил Андрей и вновь – на весь дом: – Меня слушать!
И тотчас, понизив голос, занялся распоряжениями:
– За отцом сам поеду. Ганс, посылай Яна в Тушино – он хитрый, пускай с земляками побает, пускай прикроют, когда подъеду, не дадут ляхам воли. С его десятком и поеду. А ты здесь своих на стороже держи.
– Яволь, герр Андрий! – по-военному принял приказ нового начальника командир немецкой наёмной сотни.
– И я с тобой, братец! – отозвался Артемий, смазывая рукавом слёзы со щёк.
– Здесь вместо меня остаёшься за старшего! – суровей некуда повелел Андрей младшему. – Слыхал? Все под Богом ходим. Может, и мне там кончину принять придётся. Тогда ты уж вместо меня тут всем отцом и хозяином станешь! Уразумел?
Артемий оцепенел от таких слов и рот разинул.
– Рот закрой – ворона влетит, – ничуть не шутя рек Андрей и протянул младшему брату перстень отца, отданный Тарасом. – Вот! Храни отцову печать зеницей ока, пока не вернусь!
Артемий принял на горсть отцов перстень и тотчас бережно сжал его ручками, точно пойманную птицу. И только одеревенело кивнул.
– Теперь тебе скажу слово, козачок, – обратился Андрей и к Тарасу. – Вижу, полюбился ты нашему убиенному тяте, а отцов глаз не лжет. Ты бы и утечь с его перстеньком мог, да на него и трёх коней, добрых аргамаков, купить на смену своей бахметке. Однако ж нашему убиенному тяте честь воздал. Значит, верно тятя баял: всем ты полезен, и совесть у тебя добра. Доверие моё есть к тебе. Готов мне послужить? Не обижу.
Уж, конечно, не о службе стал раздумывать Тарас, а полыхнул разумом и сердцем лишь о том, чтобы поближе к несчастной Елене оказаться и быть.
– Готовий я завжди, батько Андрій![45] – так и выпалил он.
Нашёл силы на улыбку Андрей Оковалов:
– Какой я тебе батько? Сирота, что ли, сам?
– Так і є, сирота я, батько мій давно згорів в степу[46], – не моргнув, отвечал Тарас.
– Тогда, сирота, тебе доверяю я истинную зеницу ока своего, – расправляя плечи и словно наливаясь спокойной уверенностью, сказал Андрей: – Как тятю отпоём и погребём, так отправлю я свою сестру Елену с немецкой сотней на Троицу. Нечего ей в доме нынче оставаться – в беде и горе. А там, в Сергиевой обители, в тиши да благодати, за ней королева Старицкая присмотрит, её крёстная… – И вновь, уже с хитрецой, улыбнулся Андрей. – Пускай теперь нам в тягле потрудится, тятя ей довольно серебра за письма к князьям датским да принцам ссужал… А тебе велю быть при сестре на время пути вернейшим слугою и рабом!
Слава Тебе, Господи! Только того и надо было Тарасу!
– Готовий я завжди, батько Андрій! – вовсе встрепенулся он и поклон кинул низкий.
Зацепился за невольную радость Тараса Андрей:
– Ты-то, козачок, губу-то не раскатывай! За одно слово срамное-хитрое Ганс из тебя душу вышибет. А уж тронешь Елену: на кол – и довольно!
– Та хіба можна і срамную думку мати?! – честно выпучился Тарас, мешая слова наречий. – Гріх і пекло![47]
– Ладно, поверю! – махнул рукой Андрей Оковалов. – А Ганс проследит. Я бы с ним и послал Елену, да негоже доброму воину девичьи прихоти в дороге исполнять, то не его дело, – хитро разделял и властвовал молодой московский купец. – Тебя, шустрого, для того и беру. И нянек при ней не пошлю – обузу и тяжесть лишнюю в повозку. Надо живо до Троицы долететь. Тебе ей, сестре нашей, кисель варить и родниковую водицу на ручки лить. А свыше того – ни-ни! – И Андрей погрозил пухлым, не похожим на угрозу перстом. – Вернёшься – доложишь обо всём. Все мзду добрую получат, не поскуплюсь, как и тятя наш убиенный.
Так умело Андрей Оковалов намекнул обоим – Гансу и Тарасу – друг друга окорачивать своим бытием и, ежели что, донести друг на друга без зазрения совести.
– Ну, довольно с вас. Идите с Богом, – сказал Андрей.
Уже в дверях услыхал Тарас, как стал молиться тот, встав пред образами:
– Упокой, Господи, душу раба твоего убиенного Никиты, за Веру и Отечество живот свой положившего…
Горестное путешествие Андрея в тушинский стан обошлось без беды. На удивление, пособили тушинские немцы-наймиты, уважавшие убиенного купца и за стать, и за знание их наречия, а особенно за то, что привозил из Москвы самое отменное пшеничное вино, по-ихнему «руссише шнапс». Они все высыпали на место убийства и сберегли и тело, и главу Никиты Оковала, а на обратном пути его старшего сына в Москву сопровождали повозку-катафалк почти до самых врат. Вкупе вышло три немецких роты – не всякого полковника так провожают.
Никиту Артемьева Оковала хотел было отпеть ещё в тушинском стане сам тушинский патриарх Филарет, но гетман-паскуда Рожинский, папская курва, разъярился, светя опухшим, свёрнутым рылом, затопал ногами. Грозил спалить шатёр походной церкви вместе с патриархом. Ляхи-гусары окружили патриаршую избу по его приказу.
Да и бес с ним, Рожинским! Чудесно, с чувством и слезою отпел Никиту Оковала тот самый батюшка, у коего купец Смоленскую икону Божией Матери выменивал для Филарета. И слово о купце сказал доброе, про «имя его в летописях земли Русской, пусть и не писаное, да ангелами небесными читаное».
Бабы на церковном погосте, на родовой да крайней землице Оковалов, безудержно ревели, а дети Оковала держались строго, слёзы прижали, хоть и бледнели сердечной мукой. Елена тоже держалась под стать братьям, но трижды оседала в обморок, и ее отливали родниковой водой. Когда настал её черёд к венчику приложиться, старший брат всю её на руках держал, чтобы, ежели чувств лишится, то не упала бы прямо на отца – могла бы свернуть прочь его главу, к телу приставленную, пусть и с обеих сторон для крепости подотканную подушечками.
Глава же купца Оковала устами радостно улыбалась в ясные, начавшие по-осеннему глубоко синеть небеса. Земные очи закрылись, зато открылись очи духовные, зрящие просторы невиданные.
Легко теперь прощался купец: «Прощевайте, родные! Вижу, Андрейка, без меня не пропадёте. Взял уж ты крепко дом в свои руки. А я уж как мог взял грехи наши тяжкие на себя. Авось Господь смилуется!»