Издали почудилось Тарасу, что Троицкая обитель уже не на земле зиждется, а воспарила на лёгких облаках-покрывалах. «Теперь приступом не взять – лесенками не дотянуться!» – блаженная мысль согрела душу Тарасу, хотя видно было: то дымы так долом стелятся.
Однако чем ближе, тем шире расступались дымы, и тревожнее виделось глазу: от обители на подол растекалась чёрная смоль сожжённых посадов. Сжало грудь Тарасу: а может, взяли уж обитель бесовы отродья… И он стал до боли вглядываться в окоём стен: и даже почудилось на миг теперь Тарасу, что кто-то машет ему со стены. «Не Елена ли?» – заколотилось в груди.
И вновь повезло козаку, без промысла Божьего не обошлось: сторожевой разъезд, что первым встретил его, – из козаков его же низового куреня оказался, все знакомцы. Гетман Ян Пётр Сапега, как по Троицкой дороге двинулся, так распорядился перехватывать и посулами приводить к себе ватаги, идущие с южной стороны к царю Дмитрею Иванычу, – так и попали те низовые под стены Сергиевого монастыря.
И теперь встретили Тараса, будто только его и дожидались! Обмяли всего прямо с седел, радовались, едва не хором баяли, что одного Тараса им не хватало, чтобы наконец одолеть сидельщиков.
Словно змейка коварная ждала сего часа в сердце Тараса – тут очнулась и яд выпустила: зло Тараса начало брать. И стал он вопросы задавать, как бы над своими же земляками насмехаясь… А те даже и растерялись – не ожидали от белявчика, коего блаженным считали, таких подковырок. Чего ж так, без меня год с гаком не справитесь всею тьмою с парой сотен посошных холопов да чернецов? Потупились козаки, отвечали вразнобой: так ведь жестоко сидят с огненным боем, ты сам под стенами проветрись – увидишь, и пушки у них – добрые, а огневой люд-то и вовсе – глаз-алмаз, всегда в самую гущу бьют, а у Сапеги-то гармата вся полевая, а осадной силы не допросишься у царя Дмитрея Иваныча, одну прислал, так её со стен тотчас дружно разнесли, ошметки пушкарей по всему стану собирали. Так ведь я про холопов и чернецов спрашиваю, водил языком той злой змейки Тарас. А что холопы? Может, там и не холопы и не чернецы вовсе, а ряженые лучшие жильцы и дети боярские, сюда для засады Шуйским присланные. Уж больно лихо дерутся. Неделей раньше вон бились с их вылазкой. Так один посошный, сажень в плечах, две просеки в курене прорядил, пока его не угомонили, да и то с тыла, меж лопатками полдюжины стрел всадив. Вон Петьку Густого так дубиной простой в лоб угостил, что того глаза хвостиками на дубину накрутились. И чернецы той же буйной сотни – ведь недавно видали, как один старец-черноризец вышел и хлебным-то цепом двумя взмахами умолотил бронного ляха вместе с его конем. А как попрут-то в вылазку, так порой и ясным глазом видно: у каждого-то защитника на одном плече ангел с саблей сидит, а на другом – бес с косой, вот и машут три косца в одном – только уворачивайся. Неужто бесы вот так на холопах и чернецах из святой обители выезжают? – уже и дурно усмехаться начинал Тарас. Да бис их знает – был ему ответ. А то ещё тайных ходов у них тут нарыто видимо-невидимо – видно, сам кротовый царь у них в тягле да на оброке. И днём и ночью надо опасаться, как бы в спину не ударили. Сколько раз уж они в нас ударяли – урону, как полю от внезапного жестокого града.
Услыхав про ходы, Тарас воодушевился: вот бы один найти да по нему в обитель с посланием святейшего протечь, а главное – к Еленушке пробраться.
Откуда ж сила в них, даже если ряженые, – понесло дальше праведное зло Тараса, – ежели у них такая голодуха, что у перебежчиков зубы выпадали на бегу к вам? Снова потупились козаки. Говорят, молятся сидельцы шибко своему святому Сергию – вот он им силу полными чарками подносит, тем, кто особо шибко молится. А тот Сергий, бывает, сам ночами по стенам ходит, посохом стучит, как Смерть – косою, нас анафемой пугает, а потом со стены к иным есаулам, атаманам прямо в их сны нисходит и уж тогда пугает неотвязно. Иные потом из палатки утром выйдут – пернач-то в руке, как на плети, висит, поднять страшатся. Бают, что сам гетман Сапега ночью вскакивал, руками махал и кричал: «Уйди, старик!» Да что Сапега! Тут вон чёрный да усатый диавол Лисовский подъезжал, а через неделю плюнули уехал со всей своей ордой. «Дурное место, – сказал. – Совсем заклевали по ночам вороны-монахи, жалят, продыху нет. Сами гоняйте блох опилочных, а мне простор нужен». Тарас на радостях перекрестился, узнав, что дикий полковник, хоть и был, да сплыл. А козаки поняли и радость его, и крестное знамение по-иному: да, то лучше, что уехал разбойник ляшский – все бы себе забрал, если бы в стены прорвался, и Сапега ему не указ… а крест-то против монахов не поможет, мы тебе пучок полыни дадим, на ночь на шею вешай. Тут уж Тарас до сути дошёл: что ж мы тогда лезем на православную обитель, если крест не нам, а ей помогает? Может, святая она, а мы лезем – как бы со стен-то прямо в преисподнюю нас не скинули монахи… Тут наконец среди низовых один умник нашелся, а остальные ему в лад загалдели: а коли она святая, что ж там казначей на мешках с серебром-золотом на тыщи злотых сидит, и сами они там, как слышно, уже из-за этих мешков в распри впадали? Вот пусть отдадут нам казну с ризницей, тоже золотом набитой, тогда, может, и уйдём, а гетман пусть сидит – ему крепость цельная нужна больше злата, вот пускай он за приступы пред Богом и отвечает… Тут уж и Тарас не нашёлся чем подковырнуть, а козаки ему в уши – про то, с чего начали: мол, вот теперь Бог послал им Тараса, а к завтрашнему утру свежая ляшская сила подойдёт – полковники Зборовский да Вилямовский, Костенецкий да сам Лянцкоронский. А с ними ещё и новые москали-тушинцы. И вот, пока они тут дурных снов ещё не успеют насмотреться, разом и навалимся: наших дюжина тыщ против их двух сотен[103].
А ты, мол, Тараска, разведкой нам поможешь – мы маленькую дырочку в стене провернём и тебя в неё, как птаху, внутрь запустим.
И вновь словно сам в себе разделился Тарас. Одному тотчас тревога всё сердце опалила: двенадцать тысяч против голодных двухсот! Конец! А другому новая радость сердце охватила: лучше некуда, коли помогут в стены протечь, – там отец Иоасаф, коему послание святейшего Ермогена к Тарасу приторочено, а главное, там ненаглядная Елена, и только бы от послания освободиться, а он её тотчас спасёт от всех бед и увезёт куда-нибудь, где ещё тишь и благодать на Божьей земле остались, не везде ж они, широченные земли царей московских, охвачены бесовской смутой!
Приободрился Тарас, подбоченился. Сказал, что готов со своим куренем лезть в любую дыру, хоть в преисподнюю, но сначала должен доставить послание московских бояр самому ротмистру королевскому Яну Петровичу Сапеге и рад, что повстречались ему свои – теперь он, гонец боярский, в располнейшей безопасности. Вспомнили козаки, кто ранее посылал Тараса на Москву к самому царю – и даже расступились уважительно, сняв шапки.
Тут, правда, спохватился Тарас – и признался козакам, что прежде, чем важное донесение доставить, должен до ветру сбегать, чтоб не прихватило пред очами сурового гетмана. Ещё шире расступились козаки. Тарас отъехал с дороги, соскочил с седла, притоптал место и, загородившись от козаков конём и хилым кустиком, справил нужду не просто так – а чтобы прикрыть одним делом другое. Перенёс он послание к Сапеге за пояс, а другое, куда важнее, припрятал поглубже вниз… Пришлось сугубо подтереться снегом, чтобы не осквернить послание – и Тарас поспешил вскочить на коня, чтобы седлом отогреть обожжённый зад.
К осадному стану подъезжал в таком сопровождении, что будто атаман с хоругвью – зримо и неторопливо. Как раз успел все оглядеть. Вокруг дороги, по коей он Елену от беды уносил, посады были по большей части сожжены. И не только войною, а и на дрова пошли. Проехал Тарас через табор низовой – туда, ко кругу повозок, остатки посада тащили: костры горели, угли на жаровнях разносили. В таборе надолго не задержался – только позволил себя похвалить. Уже весь курень во главе с атаманом Богданом Секачом потянулся за Тарасом к Сапеге – через покрытую льдом и снегом речку на возвышенность, кою Сапега усугубил ещё высоким валом против стен Сергиевой обители. Как раз в тот час на вал тянули мерины два осадных орудия. То уж пан Зборовский расщедрился, поведали козаки. «Підірвати б до бісів цю гармату!»[104] – подумал про себя Тарас и стал прикидывать, как бы всё успеть ему.
Знатный шатер королевского ротмистра стоял сам по себе. К морозам Сапега выбрал себе избу, в ней грелся, а шатёр с флюгером для важности сбоку придвинул. Тарасу за себя даже говорить не пришлось: козаки соскочили с сёдел, нагомонили у избы так, что, верно, сам литвин Сапега без доклада стражи, всё услыхал внутри. Однако ж в избу Тараса не впустил – может, у него там тайные планы были на столе разложены. Вышел сам в накинутой на плечи делии, что была подбита собольими спинками, в куньей шапке с чёрным цапельным пером, сдвинутой на затылок. Тарас соскочил с седла и с низким поклоном да величанием протянул пергаментную трубочку.
Ротмистр королевский взял трубочку, не отрывая локтя от бока, и сначала искоса посмотрел, как на алой тесёмке болтается малая сургучная печать, сбережённая Тарасом. Потом, щурясь, рассмотрел плевок смолы, скреплявший сам пергамент. Наконец, чуть поднял глаза на Тараса – а поднимать высоко и не надо было – и коротко спросил на ляшском, где это Тарас уже попадался ему на глаза.
Тарас ответил толково, как есть: в Тушине у донцов тогда сидел. А про бегство царя Дмитрея ничего не сказал – не спрашивали, а он иным вестям не гонец. Сапега повернулся и ушёл в избу, ещё не сломав смолы, а козаки стали переглядываться: что делать дальше – сразу уходить или ждать отклика. Через некоторое время вышел гусар и повторил слова Сапеги, сказанные в избе: гонец пока волен на полмили, а дальше чтоб не отходил.
Ох и отъелся в таборе Тарас, отвел душу за голодные дни! Козаки тянули из него рассказы, Тарас выпускал по слову меж кусками, а потом стал валиться набок. Пускай проспится, порешила ватага, потом расскажет – и накрыла его самым тёплым кожухом, какой у себя нашла.
Желудку сны не снятся, а как в те часы Тарас ощущал себя всего целиком набитым желудком, то и спал он без всяких искушений и страхов… Не тотчас его растолкали козаки – пришлось снегом уши растирать. Продрал глаза Тарас: света – один костер, а кругом тьма. Не успел он дух перевести, а уже – в дело! Оказалось, Сапега решил с приступом поторопиться – и уже сей ночью, за сутки до приступа, решили козаки калёным ядрышком в стены обители Тараса запустить. Узнав о том, в тот же миг стал готов Тарас – только ещё раз до ветру сбегал опорожниться от большого лишнего груза.
Ночь своим приступом любую твердыню без шума берёт – ей не воспротивишься. Стенные стражи смотрели ввысь, гадая, сильным ли холодом она надвинется, и радовались, не находя в угольной мгле звёзд. Так и смотрели, пока снизу звяк да бряк козьего колокольца не донёсся. Голод, пока человек на ногах ещё держится, зрение только острит: знаемо зачем. Вот, опустив взоры, и разглядели стражи с дюжину коз, непонятно откуда появившихся под стенами. Тенями-сгустками продвигались мимо те козы, а за ними вроде как и люди, меньшим числом. Где-то ещё чудом не тронутую овчарню нашли и разбили осадники и теперь гонят коз прямо к пану Сапеге на ужин – так полагалось разуметь сидельцам… А то хитрую приманку придумали козаки, кою и объяснять нечего. Но и сидельцев не проведёшь – тотчас угадали они: приманка! Однако ж голод уже не раз становился отцом смелости и отваги – и за одну козу можно было на кон поставить усохшую до рёбер и хребта жизнь.
Как думали про сидельцев козаки, так те и поступили! Ударили на коз и на всю силу, коя могла за ними во тьме скрываться, самой что ни на есть веской вылазкой – как против целой хоругви. Козакам же не победа была нужна – не было у них намерения врагов побить, а остаток обратно в стены загнать. Однако ж битвы задумка требовала. Битвы и суматохи, в коей Тарасу, переодетому в холопа, надлежало юркнуть в обитель и уж там покуролесить до утра – выведать побольше, пушки загвоздить (то же навострился сам Тарас учинить – только на Сапежном валу у ляхов) и палы-пожары, где удастся, устроить. Вместо кушака длинной верёвкой обмотали Тараса: сам отыщешь место, откуда со стены потом спуститься… Ни сабли, ни самопала, конечно, не было при Тарасе – только кинжал-адыгесе, упрятанный под короткий, с отрока, зипун.
Одно не задалось у козаков – Тарас поступил так, как не задумывалось. Не стал он юркать, а сугубо помолившись Богу, Богородице и святому русскому Сергию, как бы получил извещение погибать, не погибая. К стене обители, подобравшись, он сначала весь прижался и даже поцеловал её большую шершавую щеку со словами: «Допомагай мені, батька Сергій! Іншого часу не буде!»[105]
И тотчас подивился – такая во тьме лава людская вырвалась наружу из врат. Где изголодавшиеся и еле ноги несущие, когда истинно богатыри с бычьим топотом понеслись на коз с намерением не гоняться за ними, а накрыть и завалить всех разом, а заодно и всех защитников сего мелкого скота! Козаки ринулись им навстречу с криками. Тарас тьмою и теми криками воспользовался по-своему – стремглав ринулся наперерез последним, кто выскочил из ворот, и, раскинув крестом руки, стал громко твердить: «Сергиев! Сергиев! Сергиев!» Что-то ухнуло ему в затылок – и весь шум оборвался вмиг.
…Миру только доверься – тотчас тебя мир ошеломит. Уж насколько юрок был Тарас – не то что от сабли, а и из-под пули выскочить мог, а тут и недели не прошло, как уж дважды его ошеломили и лишили надолго всякого чувства.
Очнулся Тарас – будто весь очутившись в голове своей, тёмной и чугунной. Затылок ломило. Приоткрыл глаза, с трудом и ломотой поводил глазами, головой опасаясь шевельнуть. Сумрак стоял вокруг, из сумрака выступало в явь вроде как узорочье необыкновенное, персиянское. В другую сторону двинул взор Тарас – там, ещё весомее, поблескивала драгоценными боками какая-то невиданная ценою утварь. Разве могла такая быть в святой обители вместе с коврами персиянскими? Разве что в ризнице – так в ризнице как оказаться? Подумалось вдруг Тарасу, что мёртв он, убит палицей, и теперь что-то райское видится ему издалёка.
Рука его тем временем потянулась куда надо – все члены оставались при Тарасе, но как бы по отдельности. И тут могильный холод прошиб всего Тараса – ладно, что кинжала не нашлось, но не нащупала его рука и послания святейшего Ермогена настоятелю Троицкой обители архимандриту Иоасафу! Послание, за которое Тарас не то что головой пред святейшим, а всей своей душой пред Богом отвечал. Значит, не рай тут, а преисподняя, хуже преисподней!
Содрогнулся Тарас всем телом, в ушах у него так и зазвенело.
И вдруг снова случилась чудесная перемена! Словно крыло ангела махнуло над Тарасом – и тотчас его голова оказалась в тёплых, любимых руках. И голос над Тарасом запел – такой голос, что всякому ангелу под стать. Нет, не преисподняя, а самый райский рай был тут!
Как будто и мгновения не минуло, как уже все знал о себе Тарас от своей ненаглядной Елены Никитичны Оковаловой, хотя её саму ещё и в глаза не увидал. Клич его, ясак «Сергиев», услышан был, да умный воин из холопов решил уж после дела удостовериться, кто таков, не лазутчик ли чужим кликом кличет. Вместе с козами, каких поймали, потом занесли живо в стены и Тараса… обсмотрели, потрясли – и выпала из Тараса драгоценная трубочка! (Вот порадовался тут Тарас, вспомнив, что договор с Лисовским ещё в том очистительном костре сжёг, хотя и колебался, думал дальше носить.)
Уж как возвеселились сидельцы, когда сам отец Иоасаф громогласно прочёл воззвание святейшего патриарха Ермогена крепко стоять за Русскую землю и Православную веру и дожидаться войска Скопина-Шуйского, уже идущего им на помощь! Тарас разом оказался в героях. А уж Елена его себе, как трофей, отбила – столько всего наговорила, что сам настоятель позволил и повелел отнести Тараса на уход в самое тёплое и благополучное место обители, покуда Тарас в себя не придёт, а уж потом немедля поднимать и гнать его в простую келью, где похолоднее.
Полегчало Тарасу, оправилась у него голова, повернул он ею, чтобы умилиться любимым личиком. А увидал вдруг большую, статную и грозную в своей породе старуху в монашеском одеянии. Увидишь такую, сразу подумаешь – вот игумения самого строгого девичьего монастыря, да не где-нибудь на отшибе, а прямо посреди столицы.
Старуха надвинулась и стала костерить Тараса, сверкая очами. Вот, мол, орла с воробья принесло. Нет, чтобы зубы с голодухи не сеять второй год да давно с Сапегой уговориться, ротмистр-то умный, грабеж запретит, только в стенах встанет, а там Бог управит, что Сапеге на роду написано… Так нет же – опять вести, сызнова послания и обещания подмоги, а конец какой – хоронить уж негде, сволочь с боярскими детьми едва не в одной яме. Да и довольно! Разлёгся тут холоп приласканный! Живо выметайся, раз оклемался и пялиться горазд!
И вздохнуть-то, размять члены не успел Тарас, как уже обнаружил себя едва не кубарем скатывающимся по узкой, полутёмной лестнице, живо шлёпающим холопскими лаптями по очень высоким, сырым и скользким ступенькам, так и не увидев ещё ни глаз, ни щёчек Елены. Вот какова была сила в гласе Марии Владимировны, княжны Старицкой, королевы Ливонской, а ныне – монахини Марфы. Но и великая сила в воле и голосе Елены была, коли то по её воле и силой её голоса ошеломлённого ночью Тараса, вестника патриаршего, внесли в одну из высоких, тёплых светлиц, принадлежавших до времени королеве Ливонской. Елена, как только спаслась в стенах обители, сразу стала при Старицкой любимой наперсницей и её строгой ключницей, порой самою королевой понукавшей, а та в те мгновения, поджав сухие губы, понуждала себя вспоминать об иноческом смирении и собою любовалась.
А теперь Елена спешила вслед за Тарасом, то ли опираясь легонько обеими руками на его плечи, то ли стараясь уберечь самого Тараса от падения со скользких ступеней. И пела позади о том, чтобы Тарас не серчал на старую королеву – она, мол, не злая, не предательская, только онеметчилась вся, будучи замужем, и теперь видит всякое спасение только в мире и унии с умными, хладного сердца чужеземцами.
Выскочили оба из большого каменного дома, как на волю, в раннее светлое утро, обещавшее скорое Крещенье Господне. Ничего не хотел в тот миг видеть вокруг себя Тарас – только Елену, её одну во всём мире. Вот и вертанулся перед его взором весь мир белыми и чёрными неясными полосами – и осталась одна Елена. Обмер Тарас, задрожал перед ним в его слезах образ девушки. Так исхудала она вся, так осунулась, так жалка показалась она, вся обернутая в галочью черноту послушницы, стянувшую её головку и бледные щёчки! Только глазки её горели жизнью – бездонной и необоримой никакими несчастьями.
Кинулся ниц Тарас, припал к сафьяновым сапожкам, кои только и выдавали отнюдь не иночье, не холопское происхожденье Елены, сапожки не хуже, чем у царицы тушинской, только без путаных узоров – и от вида их, от запаха их вовсе свело всё разумение, все чувства Тарасу. Поцелуями он запечатлел те сапожки да как возгласит, себя не помня:
– Ясновельможная панна Елена! Только тебя одну и желал увидеть на всём белом свете! И хоть сейчас смерть – ничего больше не желаю и ничего жалеть не стану!
И тут – хлоп! Что-то обожгло шею Тарасу сзади, попав точно меж воротом и власами. Точно капля горячей смолы! А то и Елена слезу отпустила, и упала слеза прямо куда нужно!
Большего райского блаженства не мог ожидать Тарас – погладила его легко по затылку девушка невесомыми своими пальчиками, будто ангельскими пёрышками. И тихонько запела над Тарасом о том, как она молилась о нём Богородице и батюшке Сергию, как ждала его живым и верила, что приидет день чуда, яко светлое утро, – прискачет Тарас за ней живой в обитель или даже с самого неба упадёт, но и оттуда – целый и живой. И вот оно – чудо, за кое в благодарность Богу любая мука, любая смерть более не страшны!
– Ну, будет тебе коленки-то морозить, встань уж, – внезапно самым своим обычным голосом – голосом ясной управы над всем, что вокруг, – сказала Елена.
И вправду, с трудом уж разогнул колени Тарас. Стал глядеть на Елену смело и ясно. Уразумел, что заслужил… И приметил вдруг локон ее, выбившийся из-под иночьей черноты. Как чужой был тот локон – не светлой, полуспелой пшеницы, а словно уже забытого по долгой осени, не сжатого пучка её, побитого инеем. Затаив дух, как заворожённый, протянул Тарас руку к тому локону.
Елена перехватила его пальцы чудесно жаркими по зимнему часу руками.
– Седину узрел, Тарасушка! – без всякой горечи улыбнулась она. – Так то – не старость моя. Не страшись. И то у нас тут не беда, а только истинно награда Божья. Не вся я такая… – И вновь повторила, ещё веселее: – Не страшись, старицей не сделалась я тут без тебя.
Ухнуло гулко раз и другой за стенами – и точно какая-то адская стая засвистала над головами, а затем страшный, с визгом треск раздался за спиной Тараса, будто воды плеснули на раскалённую, всю умасляную жаровню. Так сильно и вволю смотрел Тарас в глаза Елене, что и плечом не повёл, а Елена не повела и бровью от тех смертоносных гласов.
– Ой! – только и ойкнула привычно она, будто клубок или иголку выронив. – Опять заревели! Мне – в храм скорее, к батюшке Сергию на молебен! Так отец настоятель велит, когда заревут! Сам-то под огнь не подставляйся, а я и за тебя помолюсь!
Елена повернулась и лёгким махом, едва земли касаясь, устремилась к Троицкому храму, до коего было рукой подать. Тарас пустился за ней, будто юность в догонялки играла с веским видом на скорое будущее под венцом. Однако ж вовсе не о том думал Тарас, а о том, чтоб спасти, оттолкнуть Елену от смерти, собой, как покровом, оградить её от какого шального ядра, кои градом стали сыпаться на обитель. За стенами и вправду уже бурей ревела ляшская артиллерия!
Добежали до щербатых, уже давно израненных ядрами стен храма, сам Тарас с поклоном оттянул за кольцо тяжёлую, всю окованную створку двери и порадовался той тяжести – вот защита! Из храма разлилось наружу чудное пение.
– Ой, уже начали! – первый раз показала испуганные глаза Елена. – Эх, я кулёма-то! Так зайди скорее – послушай!
И вдруг словно незримую, но непреодолимую стену ощутил Тарас в пустоте дверного проема: нельзя ему теперь в храм, нечист он после диавольского гона на аргамаке с тушинской царицей-ведьмой за плечами и жгучими поруганиями в чреслах своих. Нельзя! Очиститься должен не дальше притвора. Может, настоятель позволит-благословит, когда выйдет.
– Не на клиросе да не в приделе сейчас моё место! – выдохнул Тарас. – На стенах!
– Ой, нельзя тебе на стены, Тараска! – так и всплеснула руками Елена. – Я и забыла сказать! То отец Иоасаф велел тебе так и передать: чтоб на стенах перед ляхами свечой не светился. Пускай пока разумеют, что ты пленён тут. А ты ещё для разведки ночью нужен будешь! Пусть тогда думают, что сам к ним утёк, вывернулся. – И добавила со знанием дела: – Кто ж им, поганым, кроме тебя, пушки загвоздит?
Вот ведь планида Тарасу выдалась: куда, в какой стан, в чьё войско ни попадёт – тотчас розвидником к делу норовят его приставить!
– Ночью-то великий приступ будет, – пробормотал Тарас. – Тут-то больше пригожусь!
– Да то и без вылазки всем видать, – махнула ручкой Елена. – Вон какую силищу нагнали! Так ежели теперь умереть – то вместе с тобою! Вместе с тобою тут и погребут – вот радость-то, другой не нужно!
Потерялся Тарас от таких слов. А Елена перекрестила его, тотчас вся прижалась к нему ровно на миг и глазу-то не приметный— и тотчас отпрянула, как испугалась… И бледные щеки её вдруг запылали огнём!
– Под епитимью тут с тобой лясы точу! – вдруг строго свела она бровки, чтоб и себя в руки взять. – Ищи себе сам дело, коли в храме скрываться стыдишься. Только слово отца Иосафа помни – то послушание! С Богом, Тарасушка! А мне пора.
Так и нырнула в сумрак притвора и в пение, наполнявшее храм. Сама и тяжёлую дверь за собой дёрнула.
Тогда, утратив взором Елену, заполонявшую и его сердце, и весь мир, тот самый мир и увидел наконец Тарас – увидел то, что делалось в измученной осадою святой обители. Зимы в ней как будто не бывало. Будто так и стояла в ней поздняя слякотная осень без снега – так черным-черно было внутри стен. Вся обитель здесь казалась закопченной утробой огромной печи. Ляшские ядра, прилетавшие из-за стен, тщетно искали, что бы ещё поджечь, что бы ещё разрушить. Все деревянные строения внутри уже давно сгорели или по злой вражеской воле, или на дрова пошли. Холопы, защищавшие обитель, теперь выскакивали из множества нарытых ими землянок – единственных мест, где горячее ядро могло собрать свой смертный урожай. Однако ж и ядра летели кое-как: знать, пушкари панов Зборовского и Лянцкоронского только-только закатили верховую артиллерию на шанцы и теперь пристреливались, иные ядра перекидывая через всю обитель. Да и сами холопы не то чтобы не боялись ударов, а как будто и не спешили никуда. Однако, если приглядеться, понятно становилось, что от голода все вялые. Движение на стенах тоже было подобно вялому копошению черных мух или же муравьёв на куче в холодный день. Как вдруг устремлялись такие защитники в свои молниеносные, успешные вылазки, уму было непостижимо!
Рыхло вышел из каменного братского корпуса, вслед за высыпавшей и спешившей на стены монастырской братией, прямо весь собою князь в богатой сряде и даже с перначом в деснице – сей сытый и даже немного пьяный. То и, правда, был князь Григорий Долгорукий, смутьян «Вологду пропивший», однако ж воевать при случае умевший и к врагу за лучшей долей не перебегавший. Он посмотрел на небо, посмотрел, что ему делать, переложил пернач в шуюю, правой перекрестился и вернулся в корпус, уразумев по артиллерийской погоде, что приступа с кондачка не будет (а то бывало, когда подошедшие маршем вороги шли тотчас же в наскок во хмелю) и своих детей боярских стоит пока поберечь.
Стал решать Тарас, что делать и ему. Ядра, ложившиеся в изрытую и растоптанную грязь, проносились по ней огненными бесами – злобно, зычно фырчали и откидывали себе вослед долгие хвосты дыма и пара. Многие мужики уже трудились тем, что подхватывали с земли остывавшие ядра и, пошатываясь, несли их на стены – возвращать хозяевам. Своих припасов-то в обители, превратившейся в неприступную крепость разве что волей Божьей да молитвами преподобных, оставалось с гулькин нос.
Прикинул Тарас, что в таком простом деле и он может пригодиться, хотя бы к стене ядра поднося… Увидел в грязи дымившуюся тыковку – и ринулся к ней. Да только нагибаться стал, как звонкий голосок ему в уши ударил:
– Ожгись, ожгись, дядя!
Тарас поднял голову и оцепенел. К нему присоседилась девчушка лет двенадцати.
– Ты ж ее сначала вот так, дядя! Горяча покуда!
И девчушка стала кидать на ядро холодную грязь.
– Да кто ж ты такая?!
– Варварка я, – отвечала девчушка, не поворачивая головы.
– Батька-то где? – невольно пугался за нее Тарас.
Тут она оторвалась от дела и подняла на Тараса личико. Щеки её были уж давно иссечены вылетавшими из-под ядер камешками. Иные царапины зажили. Не первый день катала она ядра.
– А тятю ляхи порубили, – с гордым покоем в сердце ответила, вся распрямившись, Варварка. – Да и он троим успел головы свернуть. Мужички видели… А мамка, – упредила она думу Тараса, – вон в Троице при батюшке Сергии молится. Не страшно тут.
– Отошла бы ты от греха хоть под стену. Мамка ж не наплачется, коли тебя стрелой сорвет!
«Стрелами» в ту пору называли пушечные ядра.
– Как сорвет? Батюшка Сергий-то не даст, – уже вослед Тарасу удивилась девчушка.
Тарас уже подхватил с земли ядро и спешил к стене с ещё горячей смертоносной тяжестью. Простое предчувствие дохнуло ему в спину и остановило. В обнимку с ядром повернулся Тарас глянуть ещё раз на девчушку. И правда! Варварка уже кидала грязь на новое ядро, остужая его и сбивая в сторону пар. Обжигалась, тут же студила ладошки и пальчики грязью… натужилась и покатила ядро, глазом не поводя на смерть, свирепо свиставшую возле нее и над её головкой, закутанной в серый шерстяной платочек.
Небывало глубоким вздохом так и распёрло грудь Тарасу! И красота вернулась к нему. Поднял он глаза выше – в небо, и небо оказалось над ним чудесным. Сквозь тонкое белёное полотно, кое никаким земным огнем, дымом и копотью не замарать, проглядывала вечно молодая, утренняя голубизна.
Опустил глаза – и увидал другую красоту: натужно катит Варварка по грязи тяжелое ядро, обжигающее ей ручки! И ничто – никакая опасность и никакой голод – не смогут напугать и остановить ее. Варварка так и будет катить ядро к пушкам, направленным на чужие орды, будет катить ныне и присно, а, если станет нужно, то и во веки веков! До самого Страшного суда! И адовым вратам не одолеть её!
Что-то ударило Тарасу в плечо. Не ядро – наполовину снежок, а наполовину комок грязи.
Очнулся Тарас.
– Чего рот разинул в небо? – вопросил его пушкарь подножного боя, снежок и кинувший. – Стрелу ловишь? – И тут же разговорился с досады: – До темноты и простоишь! Огневые их – серуны те! Такие и в очко попасть негоразды, все края только обосрут – не подойти, мать их так!
Тарас к нему и двинулся с ядром.
– Так не мне гостинец, – ткнул пушкарь пальцем в ядро. – Его наверх нужно. У меня дробный бой.
– Загнать бы её от греха подальше, – кивнул Тарас в сторону Варварки.
– Её?! – изумился пушкарь. – Ее уж нипочем не загонишь. Матери указывали, а та позволяет: «Богу – моя дочь!» Ну как, давно мы тут ожесточились все… А ты самый тот гонец от святейшего, что ль? Так тебе наверх нельзя – тебя тут велено от греха гнать.
Устыдился Тарас своей всесветной здешней славе. Чудно выходило: будто всех тут на него, тогда ещё бесчувственного, поглядеть водили и каждому указывали, чтобы Тараса, как на ноги сам встанет, на стены не пускать. А тут и более удивился Тарас – теперь развесистым жалобам пушкаря.
– Оно, конечно, благодарствуем святейшему, так что ж он не прописал в воззвании своем жалованьем нас тут не обижать. Сидишь, давно ногти глодаешь, а ведь, когда Троицу нас послали держать, двойное жалованье обещали – и государево, и монастырское… А и государево в кулаке держат… а что стоит хоть один бочонок сребра распочать? Мы ж вон от какой силищи отбиваемся – хоть жёнкам бы да дитям оставить, коли самому не возвернуться. Может, слетаешь к святейшему? Скажешь ему, что снизу-то нам наобещали ляхи – искушают непотребно… Давно искушают.
Змейка снова проснулась в сердце Тараса:
– Что ж сам не перебежишь к ляхам, коли у них сытнее?
Обидеться бы пушкарю, а он руку поднял, шапку на лоб двинул, затылок почесал, вздохнул и огляделся – так крестьянин, отпустив соху, осматривается на родном поле.
– Сытнее – оно верно, – вздохнул пушкарь. – Так ведь и непотребно, говорю ж. Серебра получишь, да сгинешь ни за грош. Куда перебегать? Батька Сергий тут с нами. А смерть клюнет – так ангельского чина отцы тотчас сподобят да душу в рай отпустят на покаяние. Где ещё такая радость ждёт тебя? Самому до неё век не дойдёшь, в монахи женатым не пускают… Вон мужичок, гляди, не чаял, что вдруг с преподобными на небеси трапезовать позовут. Отважен был, не раз вылезал. Ан тут смертушка прихватила – как удобно! Гляди-гляди!
Повернулся, посмотрел Тарас в ту сторону, куда кивал пушкарь. Неподалёку, под стеной, иерей-монах с двумя подручными иноками облекал во все белое тяжко раненного «стрелою» – попало-таки в него, пока другое ядро нёс, не увернулся. Белое одеяние-то уже наполовину алым стало – оторвало мужику ногу гораздо выше колена. Кровь ещё хлестала. У самих монахов руки были черны от неё. Третий инок громко вычитывал канон при разлучении души от тела, заглушаемый ревом пушек и свистом ядер…
Тарас скинул шапку, перекрестился.
– Эй, Федька! – раздался позади него крик пушкаря, обращённый на верх стены. – Взбутетень их хоть раз! Мочи уже нет вой поганый слухать! Скушно!
– Не велено! – донёсся сверху ответ. – Приступа ждать! Сам шваркни, коли зелья прикопал, у нас две понюшки всего! Вдарь! Глядишь, нишкнут…
– Да мне тут разве видать их? – добавил зла в голос пушкарь. – Хоть бы шапки высунули. Эх, надсада Божия!
Шкрябнуло что-то. Тарас вновь повернулся к наряду подножного боя. Пушкарь осторожно потянул на себя заглушку бойницы, поглядел так и сяк.
– Ни черта их не видать.
Вдавил заглушку на место, глянул на Тараса:
– Ну… сам твою стрелу отнесу им… Хоть плюну на паскуд сверху. А ты, знай, сиди тут, как велено!
Ночью снарядили Тараса, как такое же прилетевшее от ляхов ядро, – в обратный по ним бой. Гвоздей ему прибавили – чужие пушки обессилить. Кинжал вернули. Веревку ту длинную тоже сберегли – и помогли в удобном, тихом месте вниз спуститься – так, что, если бы кто внизу Тараса перехватил, выходило бы, что он сам из боевой разведки, из обители, живым к своему куреню возвертался…
Пред тем прощание вышло у Тараса с Еленой. Только уж совсем коротким, мимолетным показалось оно Тарасу. Только глазками посверкала его любовь:
– Беги в своё дело, Тарасушка, – прямо рачительной хозяйкой, а не девушкой трепетной, прощалась Елена, лишь голосок её при имени Тараса на миг надломился. – Помогут тебе Господь Иисус Христос, Пресвятая Богородица и батюшка Сергий, не дадут пропасть! Только не умирай, пока я жива! А коли сгину, не дамся ляхам, тогда сам про себя решишь. Ты отчаянный!
Так и охнул Тарас:
– Что ж, ненаглядная моя панна, ты всё про смерть-то?
– Какая я тебе «панна»? – вдруг снова поддала Елена строгого, да милого, такого знакомого и полюбившегося Тарасу голоску. – Ну-ка, забудь про «панн»! – И вновь из крепкого ветра в тихое дуновение перетёк голос Елены: – Всю ночь за тебя буду молиться, стрел у поганых не хватит мою молитву разбить. Беги, знай, с Богом!
Махом перекрестила, прижалась на миг, огнём от сердца к сердцу одарив, – и тотчас порхнула прочь во тьму. В тот миг и уразумел Тарас, не успев обнять Елену, что упархивает от него так стремглав она лишь из страха привязаться, прикипеть раньше истинного счастья, тщась разумно ослабить горе утраты, если оно сразу приступит, перестав кружить праздно.
Вернулся Тарас вниз к своему куреню, и тотчас на душе отлегло – приняли, как давно его дожидались, не приметив его причуды и не услышав его ясака «Сергиев», обращенного к обители.
– Живой – лыко в строку. Ну, удалось? Загвоздил? – только и спросили, уже собираясь к приступу.
«Еще не все…», – подумал Тарас, а товарищам сумел даже не соврать, всё хитрее от жизни становясь:
– А что, слыхать было, как палят?
А не палила ни одна днём со стены. Похвалили Тараса: знатно, видать, загвоздил.
Освободясь от вопросов, Тарас занялся своим делом. А как тут было загвоздить, коли ляшские и тушинские пушкари перед приступом на своём наряде уже сидели, как мухи на немытых ложках… Так и таскал полночи на себе Тарас железную тяжесть, боясь только громыхнуть ею – хоть продавай те гвозди!
Думал-думал Тарас, что же сделать ему такое, как оказать свою помощь осаждённым, как ослабить приступ, – и пришло вдруг ему в голову страшное… Он перекрестился и прошептал:
– Вразуми, Господи!
Меж тем в подножном сумраке, в коем все огни были строго запрещены, великая свежая сила уже ворочалась и подбиралась к стенам. Так море перед бурей начинает как бы ещё сонно ворочаться и трепетать, неторопливо вытягивая и собирая наверх, в силу грядущих волн, тяжесть своих грозных глубин, чтобы потом без устали наносить удары берегам. Хоругви тучились, паром обдавало от них, воздухи в стане становились горячее и тяжелее. Оружие не бряцало, но растекался от него кругом неугомонный шелест. Сапега не раз объезжал стены, слышимый только в строгих, негромких окликах.
Затевался вкупе со свежими силами общий единовременный приступ со всех удобных сторон. Но было придумано так, чтобы осаждённые того не уразумели, а кинулись все сначала на одну сторону, самую шумную, – будто весь приступ двинулся на той стороне после первого выстрела-сигнала «в бой». Потом последовали бы и другие выстрелы-сигналы – и тогда уж вся вавилонская сила языков должна была стянуться к стенам и на них котлом.
Вскоре после полуночи вдруг было замечено движение и на стенах обители. Появились огоньки-звёздочки лампад – и сверху на гогов и магогов потекло пение тропарей. По стенам двинулся крестный ход. Козаки задирали голову и невольно крестились, скидывая шапки. Да и не только православные крестились в оторопи, но невольно и католики. Пение наполнило ночь. Женские голоса вослед мужским становились всё сильнее и даже стали перекрывать монашеский хор. Сколько же их там, вопрошали сами себя уже готовые к приступу воины: вкруг всей стены лампады, неужто все стены крестный ход обоймёт, ангелы, что ли, к ним спустились на подмогу?! И дыхание внизу становилось порывистым, а у иных и колени слабнуть начинали.
Однако ж крестный ход миновал, затихло. И внизу подобрались. Тишина скопилась тугая, сравнимая с пыжом, затолкнутым в пушку.
Козаков, однако, обидел Сапега. Велел прямо перед ними, в первую очередь, поставить наёмную немецкую роту с регулярной огневой мощью. Вроде бы подмога получалась козакам – залпами прижать сидельцев наверху да и расступиться, пропуская козацкий вихрь. Однако ж запорожцы подозревали притеснение – а вдруг немцы первыми полезут! – роптали вместе с атаманами. Решили немцам на пятки наступать, а потом силой раздвинуть их и первыми стены взять, иначе и к шапочному разбору не поспеть будет – ризницу-то вперед всего разобьют.
И вот перед рассветом час приступа настал.
Бухнула сзади и сбоку первая сигнальная пушка, коей полагалось быть не угаданной осажденными.
…Тараса поставили в середину куреня, для сбережения. Да он впервые и не рвался. Только и думал – как бы вернее предупредить сидельцев.
Немецкая рота, хрупнув мёрзлой русской землею, двинулась к стене.
«Чи не відстаємо від них! На п'яти їм тиснемо!»[106] – ещё раньше знали команду запорожцы. Выступили – и выступили ходко и легко, не в пример железнобоким кнехтам.
«Шуму бы побольше…» – смекнул Тарас, а взял да и рёк общую досаду негромким голосом в гуще куреня:
– Правда ж, німці-то не пустять! Зараз би їх і розсунути! На стіні-то пізно буде скидати їх самим[107].
Хотя знали, что, по артикулу, и не должна была лезть на стены немецкая железнобокая рота с пищалями – только пострелять подольше, зачищая верхи.
– Так, так! – вкруг от него раскатились согласные голоса. – Що ж це німчур вперед Руси лізе! А ну-ка, рушимо! Русь вперед йти повинна![108]
И вся хоругвь уширила шаг, уже поднимая сабли и самопалы, продвигая над головами лестницы и дыша угрозой в спины немецкой роте. Жеребцы шёпотом не ржут – так и низовые шёпотом говорить не могут: голоса их и речи про силу Руси были слышны не только немцам.
Тарас тоже поднял самопал… И вдруг почудилось ему, что на стене Елена стоит маленькой тёмной тенью. И смотрит вниз на него, на Тараса, а всей страшной силы и не видит! «Да беги же оттуда!» – крикнуло уж прямо москальскою речью сердце Тараса, а палец невольно дернул. Пшикнуло, и бухнул самопал огнем в небо – предупредить Елену.
– Рухай їх![109] – тотчас раздался рядом с ним чей-то знакомый голос.
Клацнуло широкой волной впереди. И послышалось:
– Кертойхь! (Кругом!)
Так и упало сердце Тараса. Вмиг похолодел он весь! Ему ли не знать было, что случится сейчас!
– Лягай! – крикнул он во всю мочь и кинулся вниз, на землю, меж ног товарищей по куреню.
И правда, едва успел он вклинить свой крик меж тех двух, согласных немецких команд:
– Фуер!
Крестьянская коса с таким хрустким дохом входит в плоть густых луговых трав, с каким строй чужеземных наёмных пуль вонзился в живую плоть козацкую. Топор дровосека с таким сочным, безжалостным хрупом входит в молодую древесину, с каким немецкие пули щепили козацкие рёбра. Стоны смешались с рыком ярости.
– Рубi! Рубi! – ревели живые атамановы голоса. – Руби нiмчуру! За Русь! За Сiчь!
– Фуер! – звучал им короткий ответ.
И свинцовый ветер-град вновь валил козаков.
– За Сiчь! – раскатились волны. – За Русь!
А и правду запорожцы всегда бились с чужими языками за великое товарищество своё – за Сичь – и за свою необъятную, необыменную землю, кою не иначе как своей Русью называли.
– Фуер!
И вот уж козачий рёв слился с рёвом немецких ругательств и стонов.
Ничего никогда не боялся Тарас. Смерть на любой дороге мог встретить в одиночку, как добрую бабу с полными вёдрами на коромысле. А тут только сильнее вжимался в землю меж павших и ещё горячих тел, внимая одному велению – «Не умирай раньше меня, Тарасушка!» Вот и страшился всей душой и всем телом не исполнить того веления.
А пальба, грохот, рёв стали раскатываться в стороны, наполняя все пределы ночи. Загрохали пушки – и внизу, и сверху. С кипящим свистом стали ложиться кругом стрелы-ядра. Верно, и тот пушкарь Федька, коему не велено было кидать ядра днём, теперь отводил душу над головой Тараса. Одно из ядер шваркнуло совсем близко – обдало Тараса горячим пороховым духом и горячей да разорванной кровавой плотью. А Тарас молился, уткнувшись лицом в хладную, терпкую русскую землю, – молился Господу Иисусу Христу, Пресвятой Богородице и святому преподобному Сергию – и за себя ради слёз своей ненаглядной Елены, и за саму Елену, и за товарищей своих, воевавших сейчас за Русь не пойми как.
Грохотало и ревело до солнца. А потом затихло каким-то отдалённым неземным звоном и заволоклось дымом-туманом, словно воздушным круговым саваном, порохом пропахшим. То, что случилось с Тарасовым куренем и немецкой ротой, случилось под стенами повсеместно. Своя своих не познаша. Едва не каждый русский крик, едва не каждая команда была внезапно услышана ляшскими хоругвями, как боевой клич отважной вылазки сидельцев из стен обители. В ночи слепые дрались со слепыми, ведомые ослепшими от путаницы и тьмы командирами. Сатанинская волость, растекшаяся под стенами святой обители, теперь разделилась сама в себе и потопла в самоистреблении.
Оставшиеся в живых атаманы уводили свои ватаги, крестясь на Сергиев монастырь. Тушинцы бестолково вертели головами. Оглушённые поляки ругались. Сапега где-то пропал в растерянности. И дух не успела ляшская прорва перевести, как пришли вести, что будто бы на подходе с разных дорог стрельцы и дети боярские князя Скопина-Шуйского, а отдельной крутой бедою – железное войско свейского воеводы Понтуса Делагарди, подвязавшееся у царя Василия. Сапеге ничего не оставалось, как отхлынуть от стен обители.
До полудня бродил вкруг Троицкого монастыря козак Тарас Палийко, никому не нужный. Все ждал, когда можно будет войти в стены, не таясь. Прощаться ему было уж не с кем, только постоял Тарас, сминая шапку, над посечённым немецкими пулями атаманом Богданом Секачом, а пригодился куреню только в погребении оного. Чудно и горько закончился поход его куреня от Сечи до Троицкой обители: успели мимолетом козаки повоевать в ночи за Русь, да все тут же и полегли ни за грош…