К книге
Тайна смутыГлава восьмая. Снова на Москве
79%
Глава восьмая. Снова на Москве
11

Потерял красоту Тарас. И небо над головой, и земля вокруг стали перед ним пусты и безвидны. И внутри себя он чуял ту же безвидную пустоту, будто вместе с грехами, отпущенными убиенным в Хотькове батюшкой, сама душа из него уже отпущена на покаяние…

Ни злато-алые осенние зорьки, ни тёмные к осени травы, подёрнутые на рассвете дымкой инеющей росы, не восхищали его. В иной раз не проехал бы мимо, замер бы и от жёлтого пятнышка пижмы при дороге, вывернул бы себе всю шею, следя взором за серебряной нитью-паутинкой, вьющейся по воздусям. Да и замер бы, как случалось когда-то… Нет худа без добра, конечно. Зато теперь Тарас, будучи гонцом порожним, уже не замирал душой пред красотою мира, подвергая себя опасности остаться на том месте навсегда.

Не заволновался Тарас, увидев встречное войско на дороге. И не сразу проснулась в нём надежда на то, что движется войско на защиту Троицы от посягательств того же дикого полковника. А когда проснулась та надежда, тут же обернулась из доброй в опасливую. Разглядел Тарас сине-кумачовое знамя, вспомнил, что видел такое в Тушино над одним из больших шатров, а донцы тогда сказали ему, что принадлежит оно литвину Сапеге.

Съехал Тарас подальше от дороги в лесок, стал смотреть – большое войско. И ляхи-гусары в нём, и татары, и донцы, и вовсе невесть кто в броне: похоже на орду дикого полковника Лисовского, только – в лучшем порядке. Тысяч семь, а то и все восемь – не меньше.

Стал Тарас надеяться, что проедут мимо Троицы… да куда ж мимо-то ехать!

Треск послышался позади Тараса из густых кустов. Соскочил Тарас с седла, шустрой петлёю выскочил на звуки с поднятым самопалом и саблей. Три молодых парня-мужичка так и рухнули в землю лицами. А Тарасу-то теперь убить человека стало вроде как легче, нежели спросонку шлёпнуть на шее комара.

– Не пали, помилуй! – глухо, в землю с травами и мхами заканючил один, лица не поднимая.

– Не палю, дивлюся поки, – бесчувственно предупредил Тарас. – Чого ви тут?

– Поглядеть, чьё войско валит, – отвечал тот же, посветлее прочих вихрами.

– I я дивлюся, – кивнул Тарас и даже выказал знание: – Ляхи валять.

Тут белобрысый, как и сам Тарас, голову приподнял и смелость проявил, ибо расслышал проклятье в слове «ляхи»:

– А сам-то чей будешь, велик воин, дозволь узнать… коли уж не палишь.

– А самі чиї? – спросил навстречь поумневший от жизни Тарас.

– Мы царёвы, – отвечал парень.

– I я царів, – кивнул Тарас.

– Да нынче ж не один царь, бают… – не унимался лежавший ничком храбрец. – Одне – Василий, иные – Дмитрей.

– Васильєв буду, – без опаски признался Тарас, имея во всём превосходство над мужиками.

Белобрысый аж на четвереньки вскинулся с земли и голову по-собачьи на Тараса задрал:

– Так и мы такие же царёвы будем! Пошли с нами «дмитрёвых» в Слободе бить! Наши все уж собрались… да может, уже и бьют, пока мы тут вышли глянуть, нельзя ль от того войска с дороги подмоги выпросить. А они, вишь, ляхи-вражины… Да ведь нам и тебя одного хватит, добрый казак! Ты один их всех огнём положишь да саблей посекёшь. А мы только дрекольем пособим добить тех подлюков, что шевелиться не устанут.

– Поспішаю я, – неубедительно отказался Тарас.

Белобрысый уж и на коленях в три четверти роста поднялся, руками землю отпустил, на человека стал похож:

– Да плёвое дело! Тебе, казак, – слава, нам – потеха! Век тебя вспоминать будем!

Так и убедил белобрысый Тараса. Тут уж все поднялись, только глаза на Тараса поднимать опасались.

– Показуйте, – велел Тарас и пошёл сзади, как бы ведя всех под самопалом.

Перепелиным кликом позвал Серку. Пустельга откуда-то с высей отозвался, Серка сама подоспела с тылу – какая-никакая, а вкупе – сила.

Недолгий лес кончался на пригорке.

– Уже бьют! – радостно махнул рукой белобрысый. – Отседа видать. Поспешаем!

Глянул Тарас с пригорка. В самом деле, у околицы какого-то селения уже разыгрывалась битва: клубилась чернота мужицкая. Тарас разглядел взмахи кольев, рогатин, а распахнутые зипуны мужичьи отважно размахивали полами.

Дивился Тарас: в пяти десятках саженей такое войско движется, коему всех «васильевых» одним чихом, как крошки со стола, разметать, однако ж мимо идёт, а тут одни мужики-холопы смертным приступом других берут! И даже не грабежа, а просто злости, крови и славы ради! Чудны дела на Руси!

– Бачу, самі зробите. Поспішаю я[91], – огорчил недавно напуганных им до смерти парней Тарас, сел на Серку и уехал.

И уж стрелой, нигде более не замешкавшись, доехал до тех московских врат, кои покидал недавно с грозной немецкой силой и драгоценным бременем. Путь был пуст. А кто-то вдали даже и съезжал, уступая, будто вновь Тарас с целой хоругвью шёл. То ли растянувшееся на две версты воинство Сапеги напугало всех не на один день, и теперь всякий неизвестный верховой понимался как часть того войска, то ли в самом Тарасе теперь издали была чуема опасная угроза всякому встречному.

По счастью, над вратами внешнего, деревянного московского града-Скородума оказался тот же дозорный, какой провожал. Однако пустил не тотчас и даже пищаль наводил, ухмыляясь. Тарас со всей прозорливостью одинокого кромешного вояки пригрозил, что пожалуется младшему Оковалову и тот дозорного лишит довольства. «А всё ж оно безо мзды нонче не пущаем», – крикнул тот, может, и в шутку. «Чого хочешь?» – спросил Тарас. «Да вон на тебе болванка какая с серебром…» Себя не помня, Тарас расстался с люлькой, о чём жгуче пожалел позже только под расспросами Андрея Оковалова. В каком же бесчувствии надо было ехать на Москву!

Так ему и сказал Андрей Оковалов, узнав и ахнув о мзде, за кою пропустили Тараса:

– Отцову?! Да ты сбесился!

– Розум в дорозі втратив, – кивнул и опустил голову Тарас. – Як ту грізну польську хоругву побачив…[92]

Андрей сидел так же, как в день гибели отца, – неподъёмным грузом у стола и с кулачищем на столе. И, как тогда, только разгибал пальцы и скреб по столешнице, как тяжкими думами – по душе своей.

– Просчитался, просчитался… – открывал он Тарасу свои думы. – Думал, тут беда будет, коли ляхи доберутся, оплеуху от батьки получивши… Думал, у Троицы тишь да благодать… Ан вон как оно!.. А может, и не просчитался… Королеву-то Марью Старицкую никакой Сапега не тронет, а, увидав, кинется ей в ноги… Ляхам она – истинная королева! Магнус-то датский, покойный её муж, с самим Баторием в друзьях ходил, а ляхам их Баторий – божок и есть! Значит, и всем спасение, кого королева Старицкая под крыло возьмёт! А уж крестнице-то её, Алёнушке, – и подавно!

Успокоив себя, Андрей снова разжал на столе кулак и попросил Тараса повторить повесть о всех его подвигах. Иногда качал головой, как будто не веря – особенно когда Тарас поведал, как он Лисовского с коня спустил и в живых сам остался… Однако ж молодой московский купчина зорко видел, что сей козак не только врать не умеет, но хоть бы приукрасить прибаску себе на потеху – и то не горазд.

Только теперь рассказ дошел наконец и до уговора Тараса с Лисовским. Андрей нахмурил брови. А когда Тарас, думая, что Андрей Оковалов во всем поможет ради спасения жемчужины-сестры, поведал и про последнее условие дикого полковника, вовсе брови сдвинул в одну скобу, а кулак вновь собрал ядром на столе.

– Ну-ка, помолчи, думать буду, – вдруг предупредил он Тараса, хотя тот уже десятый вздох молчал, ожидая ответа.

Андрей Оковалов оцепенел, глаза закрыл, а раскрыл их, уже подымаясь из-за стола.

– Ну-ка, пошли, покажу кое-что, – пробурчал он.

Спускались из светлицы все ниже – до обширных подвалов. Клеть над головой осталась. А потом – и подклеть небом стала. Подземелья в купеческом доме были – Разбойному приказу на зависть.

– Ну-ка, теперь сам держи, – сунул хозяин дома в руку Тарасу медную масляную лампу, качнув огнем.

Пока спускались, ключи на поясе Андрея гремели сами по себе. Потом кольцо с ними загремело уже непраздно в руках хозяина. Андрей снял полупудовый замок с решетчатой двери и указал Тарасу вглубь:

– Вон туда, в дальний угол поставь, чтобы лучше видать.

Тарас прошёл по холодной подземной клети, замечая большие сундуки, при малом свете как бы отливавшие золотистой росой. К звону и скрежету позади он не прислушивался, а в эти мгновения и вправду сам оказался в узилище: замок снаружи уже висел с глубоко прихваченной дужкой, а хозяин дома и подземелья смотрел на Тараса сквозь чугунную решётку.

– Ты, Тарас, на меня обиду тут не копи, – тихо и беззлобно проговорил Андрей Оковалов. – Я рачителен. Моё дело – и хозяйство, и людей беречь. Вижу, что сердце твоё ликом и умом сестры моей одурманено, да в том греха ещё нет. Да я ж тебе по гроб жизни и обязан за её спасение! А только вижу и то, что ради Алёнки ты на такие всесветные подвиги готов, что погубишь и себя, и меня, и её… Потому посиди пока здесь две недели, указанные тебе тем разбойником, а то и три для верности. С Сапегой же он спорить за Троицкую обитель не станет. Хоть и бешеный, а не решится: ворон ворону, а лях ляху тут глаз не выклюют. Так что пока посиди, а я велю тебе рогожку потеплее да помягче постелить и кормить стану не как узника, а как гостя-боярина. А уж у твоей бахметки и вовсе ни в чём недостатка не будет – овсы ей задавать буду те же, что сам ложкой себе в рот гребу.

И ушёл купец.

А что Тарас? А он со святой в тот миг, чистою душой огляделся только, выбрал себе сундук подороднее, прилег на крышку, задул лампу, положил под голову шапку да и проспал беспробудно трое суток кряду – вот как умотался хлопчик в бедах и дорогах!

Другой раз Андрей Оковалов спускался, смотрел и, качнув головой, отходил. А однажды только сказал себе в нос:

– Да, такой ни слова не сбрехнул! Весь блаженный, а по виду не скажешь!

Иными словами, не доставил Тарас, пока в добром узилище отдыхал, ни хозяину хлопот и лишних тревог, ни себе мстительных дум. Так что Андрей не через две, а уже через неделю сошёл к нему в подземелье.

– Здоров будь! Поднеси-ка и сам свет сюда, – сказал с наружной стороны решётки, имея уж лампу.

Тарас поднес, благо огниво при нём было, – и увидел в руке Андрея отцову люльку, отданную за проезд. Варёно глядел на нее: может, во сне люлька перед глазами стоит.

– Добыл твою кадилку назад. Впредь отцовым наследством-то не балуй, Тарас, – подтвердил Андрей Оковалов, что люлька въяве тому видится.

– Дякую, батьку Андрій…[93] – поблагодарил Тарас.

– Опять я «батька»! – смутился Андрей, хотя не впервой слышал такое обращение. – Мы ж едва не погодки. – И тут ещё больше смутился того, что продолжает, будто в опасениях, переговариваться с Тарасом через решётку. – Ну, пустишь, что ли?

– Так не у мене і ключ, – по обыкновению не в бровь, а в глаз отвечал Тарас.

Андрей Оковалов повозился, погремел, вошёл в узилище. Присели оба на сундук, хозяин поправил огонь в одной лампе, потом в другой и сказал:

– Ну, две недели тебе нечего скучать, оно так оказалось. Помер тот зловредный брат Лисовского в темнице. Вот взял и помер третьего дня.

И глянул на Тараса: поверит ли. А Тарас-то даже не подумал, верить ли хитрому москальскому купчине или нет, а сказал дело:

– Тільки б сам дикий полковник не знав, а то на Москву налетить[94].

– Так ты ведь ему не скажешь, так? – радуясь ясной доверчивости Тараса, вопросил Андрей, и глаз его сверкнул лукавой искрою.

– Так його ще знайти треба, – отвечал Тарас, на всякий час умея обескуражить любого. – Як вітер в полі, шукати його[95].

Купец помолчал, крякнул и хлопнул себя по коленям ладонями-лопатами:

– Так тебе Елена Никитишна поклон шлёт!

Тут только и ожил Тарас! Очнулся! Соколом слетел с сундука.

– Ай справді? Чи жива панна? Як вона?[96]

– Да вот хоть Сапега и встал у Троицы, переговаривается покуда, да ямскую-то гоньбу ещё не обрезал. Как и мыслил я, королева Старицкая пригрела сестрицу нашу дорогую, ни в чём Елене недостатка нет и защита лучше немецкой роты… Царствие ей, той роте всей, Небесное, хоть и лютеранцы… – продолжал радоваться Андрей тому, что с Тарасом так просто ладить. – О тебе расспрашивала – услышал ли Господь её молитвы, оставил ли тебя в живых… Ибо ведало её сердечко, что такой орешек и волку не разгрызть. Что от тебя-то теперь-то ей передать, акромя того, что жив да на Москву возвернулся?

Тут брякнул Тарас без всякой жалобы, а даже с гордостью внезапной:

– «А то і пиши, батька купець, що у тебе в підвалі сиджу – ситий і всім задоволений»[97].

Оцепенел Андрей, а потом крякнул вновь и сказал с уверенностью в том, что Тараса можно хоть в преисподнюю с письмом к самому её хозяину посылать:

– Так тебе новое дело по силам и чести готово. Искать ляшского беса некогда будет. Только поначалу в баньку тебе надо. И мясца для сил вкусить. И вот ещё – в сей низовой сряде пока тут на Москве тебе лучше не ходить. О низовых-то черкасах совсем дурные слухи приходят.

На то ничего в защиту своих запорожцев Тарас ответить не мог – сам видел, с чего и не дурные, а самые страшные слухи могут теперь тянуться.

– Пока отсыпался ты тут на сундуках, мои-то швецы тебе уже справили сряду. Жильцом боевым будешь, – уже повелевал, а не просто предлагал Андрей Оковалов. – Так и отвечай, если спросят: «Жилец я»… И вот чубину твою, уж не противься, дай подрезать хоть на два вершка, чтоб из-под шапки не выбивалась. Потом нарастишь в дороге, когда на Сечь обратно захочешь…

И пригляделся вновь Андрей Оковалов к Тарасу: не захочет ли тотчас… И вздохнул с облегчением.

И вскоре Тарас – мытый, сытый и в добрую московскую обнову одетый – стоял уже перед князем Воротынским в его верхней светлице, как однажды уже случилось, и князь, уведомленный в подробностях о всех подвигах Тараса купцом Андреем Оковаловым, главным поставщиком лучшей снеди в княжескую усадьбу, смотрел на него и доверял словам купца.

А думал князь все о своём. Задумка Воротынского про Тараса удивляла и смущала самого́ многоопытного князя: как только такое в голову лезет! Однако ж оправдывал её тем, что уже подустал от замятни, коей конца и края нет, а от усталости всяким опасениям нет и отпору.

Передал тайно князю Воротынскому глава московской Думы князь Фёдор Мстиславский, что нынче ночью и так же тайно собирает лучшие умы-головы у себя дома на совет. И чтобы наезжали не скопом, а по очереди о двоенадесять конь. «Каким ждать?» – спрашивал Мстиславский. Князь Воротынский выбрал быть последним, ибо сразу пришло на ум, что иные последние станут первыми. Выходило ему прибыть к началу третьей стражи.

И пророком не надо слыть, чтобы знать, за чем дело. Уж сколько вздыхали и шептались вотчинники. Однако ж только Богу известно, что Мстилавский кровей литвинских сам у себя задумал – лучше побдеть и даже перебдеть… Вдруг с Шуйским на особу сговорился!

– Про то, как ты зайцем неуловимым носился, волков загнав, – уже слыхал, – сказал Тарасу князь Воротынский. – А белкой по стене колокольни снаружи взлететь можешь?

– Білка-то за кору і гілки чіпляється, а де вони у церкві?[98] – толковый встречный вопрос задал Тарас.

– На стену усадьбы тебе подсобят-подсадят на шестах, а колокольня выше там рублена она, – толково, без гонору и князь отвечал, ибо не пуганый холоп нужен был ему сейчас, а опытный разведчик. – Поди с моими жильцами, покажут тебе. Вернёшься – скажешь как есть, горазд или нет.

Два княжьих воина улицами да петляя довели Тараса, показали. Вновь удивлялся Тарас: и у Москвы стены крепки, да и сей усадьбы ничем не слабее. Что ж выходит: коли град приступом брать, так потом и сия усадебка столько же ещё продержится. Может, потому ляхи и берут Москву на измор, что возиться с ней – аки со смертью Кощеевой?

Церковь с колоколенкой, считай, служила угловой башней укреплённой усадьбы князя Мстиславского.

– Так как, молодец, осилишь? – вопросил потом Воротынский.

– Коли до зрубу підсадять – далi легшее, – доложил Тарас князю. – Тiльки два добрих шевських ножа ще потрібні[99].

– Каких? – поднял бровь Воротынский, не зная малоросского слова.

– Сапожных, – подсказал боевой холоп Воротынского, из казаков.

– Будут тебе сапожные крепкие, – пообещал князь. – Разумею, что на них, как на когтях, по срубу потечёшь. А теперь слушай. Заберёшься под колоколы – сиди тихо, как таракан запечный. И гляди в оба на палаты княжеские. Коли выстрел услышишь, а из окошка стекло высыплется, сам выстрелишь из самопала на колокольне. Не рухнет окошко, а один только выстрел будет слышен – то же делай, пали тотчас. Тут мои жильцы набегут. А ты тогда уж пали по тем, кто их скидывать со стены начнёт. Пуль и зелья отвешу. Уяснил?

Задумал-таки князь приступом усадьбу Мстиславского брать, коли Мстиславский соблазнит, да на измену возьмёт. Сам уже приготовил сунуть глубоко в пояс маленькую, но удаленькую голландскую пистолю. А и рота жильцов была готова ночью рассыпаться по улицам, а по сигналу – разом собраться с оружием и лестницами.

– Да не засни там, на колокольне-то, – тогда конец света разом проспишь, – предупредил князь напоследок Тараса.

– Так я так встану, батька князь, на дзвіниці, що, коли засну, так впаду зверху i розіб’юся[100], – пообещал Тарас.

Князь приподнял обе брови, крякнул и сказал:

– Ну, добро! Иди с Богом! Жаден на награду не буду.

И до ночи уж Тараса не отпускал, а в начале первой стражи велел дать Тарасу кусок варёной осетрины.

По дороге сумрак тревожной московской ночи копился в душе князя Воротынского, отливаясь в тяжесть пушечного ядра. Еле донёс он – и выкатил то ядро прямо с порога палаты, даже не глянув, кого же собрал глава Боярской думы князь Фёдор Иванович Мстиславский, и не поздоровавшись с честным собранием, на кое нарочито припозднился.

– Так и, честные отцы, кого нынче распинать будем? – прогремел он разом, не поднимая бровей.

Собрание качнулось при круглом, нерусском столе, а сам хозяин дома и московской Боярской думы аж заскрёб лопатками по высокой спинке главенствующего седалища:

– Вот так маханул, княже Иван Михайлович! – сделал он вид, что принимает непростую шутку последнего гостя. – Ты поначалу присядь, дух переведи, а то, видать, ныне по улице-то не безопасней езжать, нежели по большой дороге. Невольно заговариваться станешь при виде теней ночных… А мы тебя особо послушаем.

Тут князь Воротынский приметил, что оставлено ему пустое место по правую же руку думского главы – неспроста уважили, дожидаючись…

– Да пока рассаживаться стану, мне уж твой ответ, князь Фёдор, знать любопытно, – продолжал в том же мрачном духе князь Воротынский, двигаясь вкруг стола и примечая также, что холопов двинуть кресла нет, – слишком уж потаёнен сбор. – Я вот смотрю: ночь на дворе, псы дурно поют не к добру, и у нас тут вроде как не Дума, а целый Синедрион собирается на неизвестное тайное судилище, о коем и кесарю знать не дано. И так и в Ерусалиме однажды уж бывало… Ночью добрые дела не замышляются, князь Феодор Иваныч… Выходит, судить да распинать кого-то невинного будем. Не Русь ли?

И опустил своё громоздкое тело на седалище. И посмотрел. На столе, до коего ещё руку протянуть, раз кресло никто позади не подвигал, стояли только одинаковые златые чары с мёдом. Но до здравиц или поминов было ещёдалеко.

Оглядел князь Воротынский собрание. Сидели все без шапок высоких, горлатных, без ферязей богатых, а лишь в кафтанах атласных – то понятное дело, не в царских очах звездами отражаться, а и друг перед другом – повода нет. Только на Мстиславском мерцала шитая золотно-сребряными узорами тюбетейка! «Эк, царем да татарином Симеоном, новым Бекбулатычем себя видит!» – усмехнулся опять Воротынский. Никому и ничему не удивился, а только – тому, что сидит тут как ни в чём не бывало и князь Василий Масальский-Рубец: «Сей-то ворон из воровской Думы откуда? Как в Москву ночью вошёл? На бесе, что ли, через стену из Тушина перелетел?»

По левую руку от князя Мстиславского расположился отменный воевода князь Андрей Васильевич Голицын. Правее князя Воротынского – другой славный и удачливый воевода, князь Борис Михайлович Лыков-Оболенский. А считай, прямо напротив – от всей силы Романовых представитель, умный говорун Иван Никитич Романов.

Вот он-то, переглянувшись с Мстиславским, и взялся увещевать Воротынского.

– Мы-то твою скорбь, князь Иоанн Михалыч, разумеем и разделяем. Мало чьи вотчины, как твои, южные, так безбожно разорены ныне, – начал он в сочувствии полном. – Так ведь и князю Борису-то Михалычу, – он кивнул в сторону Лыкова-Оболенского, – разве не тошно глядеть со стены, как у Тушина его Троицкое, жалованное за подвиги государем нашим, теперь разоряется и в мерзость запустения ворами приводится? Вся Русь нынче такова. Кто ж её распинает? На кого ты понапраслину наводишь? На себя же с горя! Не распинать мы Русь собрались, а спасать ее. А почто ночью и тайно, сам знаешь.

Вести-то последние слыхал? Князь-то Скопин-Шуйский в Новгороде ратных людей с пятин собрать послан да со свейским кесарем Карлом о наёме войска против Вора договариваться, а его уж новгородчи смертью пугают. Боятся, как бы Москва сама с Карлом не сговорилась против них… Им бы под свейского аль иного короля-нехристя целиком лечь любо, абы только барыши с жидовским прибытком иметь, хоть и русские на вид и наречием! Ганзейцы, а не русские, мать их так! Недаром их, новгородочей, государь Иоанн Васильевич кровавой баней отмывал, да черного кобеля не отмоешь добела! А где нынче самая сильная смута и крамола, знаешь же сам! На Пскове. Псковским-то купцам-скобарям под немца-нехристя лечь – как шлюхе полковой под наёмного сотника! Абы только с немцем торговать невозбранно ради выгоды. Ещё Русь под ханами была, а они ж к себе рыцарского коменданта звали из Ливонии. С ними князю Александру Ярославичу, победителю Невскому, приходилось разбираться, а и у Иоанна Васильевича потом едва рук хватило… А ведь тоже русские. Уж если Русь вся – вот они, окольные да опричные Новгород и Псков, то уж верно – распинать надо…

Однако ж и добрые вести есть. Да нынче и добра без худа не бывает. Вот она, суть собрания нашего, о коей и государь знает, хоть не ведает о самом собрании. К северу-то Замосковье, что Вора в лицо не видало, ныне уж окстилось и прозревает. Волости отпадают от антихриста, государю издали крест целуют. Силу набирают. Глядишь, не хватит у Вора своей силы всех унять. А обратно их к себе привести ему не удастся, раз уж разглядели его. Да только что зрим: пока не рати, а смелые ватаги от воровских полков отбиваются. Сил да плоти ещё немного, да дух уже крепок… И радоваться б, молиться за них… Да посуди сам, князь Иван Михайлович, ватаги-то все, вестимо, из посошных холопов, а не из царских стрельцов да жильцов. Коли они опыт боевой обретут, при огненном бое перестанут со страху на землю падать, а затем в единый ком соберутся да со всем железом, в боях отбитым, до московских стен докатят? Кто ж нам заруку даст, что не разбалуются по пути и своего царька ряженого не притащат? Хуже Болотникова может случиться, коли им в спину на подмогу новгородчи сами свеев купят или даром зазовут. Как в Писании сказано: на место одного беса, коего едва прогнать удалось, семь злейших в выметенную светлицу полезут – и будет последнее хуже первого. Скажешь, всё не так, князь Иван Михайлович?

«Вольно тебе, князь Фёдор, баять, – думал тем временем Воротынский. – Ты нынче всяку беду от себя к лесу передом повернёшь. Коли Вор Москву одолеет, так твой старшой, Филарет, святитель тушинский, печальником за тебя будет, а Москва одолеет – так ты за Филарета словцо молвишь. Род твой Романовский, сам в себе разделившись, сам себя не пожрёт… далёко пойдут твои Романовы».

А отвечать не стал. Примечал, что Мстиславский все тужится, вот ему взором ответ и передал:

– Покуда дух переведу и послушаю умные словеса.

Мстиславский возрадовался, почуяв, что боярскую прю у него в доме избежать возможно. И тотчас словно продолжил речь – то ли начатую Романовым, то ли свою, начатую в отсутствие Воротынского.

– Словом праотцев наших говоря, «Земля наша обильна, да порядка в ней нет». Видать, та же загвоздка в тот век случилась: восстал род на род, уняться бы, да некому унять, не из кого своих выбирать стало. Что ни выбор – то на позор-погибель и выбранному, и выборщикам. На всякого мудреца довольно простоты. Куда ни кинь – всюду клин. Теперь видим – ни пророка, ни царя нет в отечестве своём. И мудро-таки праотцы наши сообща решили: «Поищем себе князя, который бы владел нами и судил по праву». А ведь и фряги таково делают, оттого и богатеют: выбирают себе капитаном умного иноземца, дабы друг другу не завидовать и диаволу не поддаваться в невольном плетении козней…

«Ты б уж издали от фрягов к делу давно известному переходил, Федорка», – подумал Воротынский.

Мстиславский как услышал:

– Самое время и нам о том же подумать, пока государя нашего выбранного шапка Мономаха совсем не раздавила. Пора звать крепкого иноземного князя добрых кровей и вручить ему, хоть на час, наш непорядок. Из какого же племени позвали князя наши праотцы? Из русов. Да кто те русы, и теперь никто разобрать не может, хоть сами так называемся…

«Тебе-то литвину, Гедиминовичу, уж точно не разобраться», – хмуро усмехнулся про себя Воротынский.

– Пришёл Рюрик с северной стороны. А на севере-то, где знали его, толкуют деды, едва ли не из свеев был он. Вот и у нас теперь выбор, раз нету русов на стороне, то одне свейцы и остаются, – продолжал разливаться Мстиславский, хотя все уже знали, как дело решать. – Не хана же звать! Не франка же с гишпанцем, кои тут в первую же зиму вымерзнут. Не аглицкого же короля. Там династия новая на трон взошла, ещё у себя-то не обтесалась – куда ей в такую даль глядеть, на наши просторы. Остаются соседи. Свейцы, значит. Один свей – Карл. Другой свей, брат его – король Речи Посполитой Сигизмунд. Вот и весь выбор наш. Оба сильны, чтобы замятню нашу решить, Вора со всеми ворятами и шайками их вычистить. Кто мне любезнее, мне уж известно, так, может, кто и за Карла свейского слово замолвит, отцы честные?

И уважительно глянул вбок на Воротынского, как бы вопрошая: «Так перевёл ли ты дух, князь Иван?»

Воротынский отвечал так, как все уж и без него думали – вроде как за всех пред Русью ночью и отчитывался. Сказал, что лютеранин похуже папского католика будет для Руси – во все тяжкие ереси Русь удариться может. Сказал, что свей будет править, как немец, а значит, хуже татарина века Орды. Рукою железной вместо баскаков, коих и ублажить можно, посадит комендантов и натащит наймитов со всей Европы. Будут беспрестанный грабеж и вавилонское столпотворение.

– Выходит, князь Иван Михайлович, ты недалече от меня думаешь… – с довольством проговорил Мстиславский, теперь видя, что опасаться новых фортелей от Воротынского не придется.

«Да тебе-то, литвину, считай, ляху наполовину, сладко так думать, а мне-то – в муку верижную», – вздохнул про себя Воротынский и продолжил:

– Далече – не далече, а только польза от Сигизмунда известная есть, – продолжил он. – Не у Карла, а у него чешутся руки прибить своих смутьянов, кои к нам рылами полезли и с коими мы тут сами позорно сладить не в силах. Опять же, что есть Речь Посполитая? Наполовину русь на юге и востоке солнца, и половина воевод у нее – русские или русины опапившиеся. И православие не в силах ляшский круль придавить, коли у него под властью вся Украйна православной осталась, а что ни уния – то пшик! Глядишь, и мы как-нибудь перемаемся-перегодим, пока новый Иван Калита среди нас не народится, передав семя новому Димитрию, Донскому победителю. А главное, в самой Речи Посполитой никогда порядка не было, однако ж размахнулась от моря до моря. Выходит, Господь пока ей благоволит. Хоть и папская у неё голова, да – не всё тулово… Вот искус и гложет под тем же временным Божиим благоволением чужой короне самим под тою короной пригреться. Верно, князь Фёдор?

Князь Фёдор живо подхватил и про Сигизмунда, и про наследника его Владислава, о толковом уме и нраве коего всему свету известно. Помянул к месту и святейшего Ермогена: и тот, при всей своей строгости, готов уже вздохнуть и смириться. И хоть святейший-то за Шуйского горой и всем, кто от Шуйского отречется, едва не анафема, но, ежели Шуйский не выстоит, то может сгодиться и молодой королевич Владислав, коли перекрестится в правую веру… а уж там и обтесать его нетрудно будет – на Руси вон и татарские мурзы так обрусевали, что и русский-то прищурится, особливо московит, так на ушлого татарина больше смахивать станет, чем сам татарин.

Прочие бояре той ночной Думы в палатах князя Мстиславского, если и не кивали, то согласие в их взорах было приметно, и подобно было их согласие неизбежному стеканию песка в песочных часах. Выходило, что государь Шуйский, сидевший в Кремле по соседству, уже обречён. Круглый нерусский стол ночной Думы представлялся зловещим темным озером, в коем тот выбранный царь теперь тонул, хоть и неторопливо, да необратимо… И скорое, великое и позорное, поражение его войска от коронных ляшских хоругвей, уже отливалось здесь.

И каждый боярин, причастный в тот час к тому нерусской выделки столу – московский ли, тушинский ли – ясно прозревал, что, окажись он сам выбранным царем о сию пору, участь его вскоре будет ожидать та же, с потерями окончательными и невозвратными. И все они вкупе понимали, что дом принятого решения нужно покинуть ещё до рассвета, а потому пространными речами более не хвалиться.

Меньше чем за одну стражу, по всем главным делам неписанной хартии – когда, как и кому начинать бить челом Сигизмунду – управились. Мстиславский был чрезвычайно доволен. И напоследок вновь обратился к Воротынскому, дерзнул подковырнуть того, надеясь, что тот, начав за упокой и войдя в согласие с ним, Мстиславским, окончит за доброе здравие:

– Так что нам скажешь, князь Иван Михайлович, отлегло у тебя от сердца наконец?

– А скажу я, честные отцы, – обратился князь Иван Воротынский ко всей ночной Думе, – что, ежели мы единым сердцем и утвердились в том, что нелегкой хитростью спасаем Русь, да только наши потомки, наше будущее семя, уже не ведая, что и как при нас происходило, так и будут уверены, что не спасали мы Русь, а распинали ее. Иудами назовут нас. Нарекут собрание наше, коли нас поддержат иные вотчинники, какой-нибудь «тьмочисленной боярщиной», предавшей Русь в руки ляхов али свеев, да и неважно каким бесам…

Замолк на миг Воротынский, оглядел собрание. Оцепенение ночной Думы утвердило его в правоте собственных слов.

– И с тем смириться нам всем надо. Мы спасаем Русь на час, а они, потомки наши, будут считать, что мы думали предать и продать её на веки. Такова наша планида. И уж коли мы не Синедрион иудейский, то впору уничижить себя до кающихся мытарей, биющих себя в грудь и восклицающих: «Боже, милостив буди мне грешному!» А чтобы нынче же горькую не запить, полагаю, нужно лишь Богу суд над нами доверить, а на летописцев при будущих царях наплевать. Господь управит… И вот, последнее мое слово, князь Фёдор, – о медах твоих, кои такой дух, такое благорастворение воздухов тут распространяют. Не пить бы нам их нынче ни за здравие, ни за упокой, ни за доброе согласие, а собрать бы их теперь да слить в какое непопираемое место – может, тогда у нас всех на сердце хоть малость полегчает…

Так и расходились сторожко бояре, не промочив горла и скребя языками по нёбу – сумел-таки их допечь Воротынский, хоть все решения, само собой, остались в силе. Мстиславский лёг с больной головой, жгуче коря себя за глупость отдать последнее слово Воротынскому.

…Да будь он прозорливцем – напротив, с облегчением бы заснул. Господь управил. По крайней мере – земную жизнь седьмочисленных бояр, начиная с него же, князя Мстиславского. При будущем выбранном царе, Михаиле Фёдоровиче Романове, он снова возглавил правительство, а младым царём был обласкан и златом обсыпан… А касаемо князя Воротынского, так тот первым же выборным в призвании Михаила Фёдоровича на царство стал и первым же, главнейшим московским воеводою, им вскоре по восшествии своём на трон и был назначен.

Как чувствовал свою добрую будущность князь, возвращаясь домой. В повозке уже клевал шибко носом и засыпал не раз, пробуждаемый только иной щелью в мостовой или горбылем поперечного бревна в ней. Все вышло, как он желал: высказал вотчинникам всё, что хотел, и получилось складно, ни о чём не забыл, а те вынуждены были слушать его до последнего слова… А главное, не пришлось войну на Москве затевать, ляхов тушинских шумом будить, а самому думать, не бежать ли теперь к ним же за подмогой – вот то было бы последним грехом… а ведь не обошлось бы без греха, согреши коварством Мстиславский.

Про Тараса князь-боярин Воротынский на радостях и забыл… а тот сам на другой день уже к полудню пришёл и во врата усадьбы постучал. А князь, узнав, кто пожаловал, постучал себя по лбу: «Старею, спаси Спасе! Зовите сюда!»

– Ты как же, так и сидел там, на колокольне, до полудни? – подивился он, глядя на Тараса.

Тот подтвердил.

– А как утёк?

Тарас доложил, что, глядя вниз, дождался, пока врата усадьбы откроют, чтобы пропустить повозку хозяина с целой хоругвью стражей. Тотчас белкой слетел вниз уже по лестнице и выскочил из усадьбы меж коней. Никто и ухватить не успел! А уж дальше – заячьими петлями по улицам, чтобы не дошло до хозяина усадьбы, откуда и чей он разведчик.

– Да тебе цены нет, козачок! – бахнул себя по колену князь. – За то награду тебе предлагаю непростую. Вижу серебро тебе не в прок – ни пропьёшь, ни аргамака себе не купишь. А предлагаю тебе службу. Моим вестовым и разведчиком по всем особо важным нуждам. Сапоги, как у стремянного сотника, сразу, ещё из дому моего не успеешь выйти, как наденешь. Идёшь?

– Так я, батька князь, Андрiю, синовi Оковалову, служу, – не моргнув, отвечал Тарас и добавил, уж научившись прибаскам: – Присягу давав…

Имел он, как известно, дальний прицел – и глаз с того прицела никуда отводить не желал.

– Тьфу ты! – не в гнев, а в недоумение впал князь. – Баял Оковалов, что блаженный, теперь сам вижу. Боярскую службу на купцову, холопскую меняет…

Однако ж не прогнал, а поглядел ещё раз – уже рачительным взором:

– Тогда не предлагаю, а велю тебе служить на дворе у Оковалова к моему полку приписанным. Се тебе боярский указ! Уразумел? Или же для ясного твоего разумения плетьми сей мой указ у тебя на спине прописать?

Так и начал новую службу Тарас Палийко и поначалу смущался, что Андрей Оковалов на трапезе его по правую руку сажает, а молодшего брата – по левую… И не приказы он боярина ждал, а ежеденно ждал весточки из Троицкого монастыря – как она там, его Елена Прекрасная? Весточки приходили, да всё больше мзды гонцы за них брали, жалуясь, что головой рискуют, пробираясь туда-обратно через стан Сапеги. И всё больше мрачнел Андрей Оковалов. Осада крепчала, и, хотя осажденные – стрельцы да крестьяне, набившиеся в обитель, – сидели крепко, жестоко, с огненным боем, да ведь их вчетверо меньше сытых ляшских да козацких, да казацких, да татарских, да тушинских рож! И сколько уж те «Сергиевы», как они себя на дозорах и в вылазках кликали, могли ещё продержаться Сергиевой да Божьей помощью – поди знай!

«Вся надежда на королеву Старицкую – и с голоду не помрёт, и ляхам своя», – вздыхал Андрей и говорил эти слова как бы вместо молитвы всё чаще. На Тараса он с опаской не поглядывал – оба ясно разумели, что тщиться выручать теперь Елену из Троицы и везти обратно на Москву безумство и есть. Уж не рота немцев на то нужна, а войско равное Сапежьему. А и с Сапегой торговаться – что с бесом. Он ли обманет или дикий полковник Лисовский на пути настигнет – всё на погибель.

Однажды, уже зимой следующего, 1609 года по Рождеству Христову, в сыропустную, принесся от Воротынского его жилец, сам не свой, за Тарасом. Бежали они потом уже оба на своих двоих к княжеской усадьбе, да все закоулками. Гул какой-то стоял над Москвой, хотя в колокола не звонили, враны метались по стылым, в стальную синеву небесам. Чуял Тарас на ходу, что неладно на Москве.

Князь Воротынский тоже был сам не свой, когда его Тарас увидел: будто и князь-боярин долго бежал откуда-то и теперь всё не может отдышаться.

– Вот ты не приврёшь, – густо дышал князь в распахнутом домашнем зипуне без рукавов, подбитом шерстью, и потирал грудь по алой шёлковой рубахе. – Беги теперь к Лобному месту, погляди, что там деется! Живо! Одна нога здесь – другая там!

К тому дню Тарас уже знал московские улочки-дорожки. Добежал до Кремля. Там столпотворение – что на земле, среди толпы, что на небеси, среди вранов. Толпа гудит, колышется. Люди на земле руками машут, враны в небе – крылами. Издали не понятно что – то ли торг галдит, то ли битва начинается. К Лобному месту пришлось протекать сначала под лавками (а иные уж опрокинуты были, и торговцы спешили увезти свою рухлядь и снедь подальше от беды) и среди ног. Там, ближе к Лобному, ярость клубилась, и смертоубийством пахло, однако Тарас не устрашился.

На Лобном месте крик стоял против царя Василия Шуйского. Какие-то князья-бояре кричали: «Гнать Василия! Сей царь не царь – он и дворян, и холопов тысячами перебил! Из жен, детишек крови пустил! Все ему мало! Гнать!»

Кто-то на площади отзывался эхом: «Гнать! На плаху его!» Кто-то молчал.

Тарас увидал, что на Лобное место тщится взойти почтенный старец в белой куколи с херувимом, но его оттаскивают вниз, не дают рук поднять и даже плюют в него – и вот уж в белую куколь ударяет ком снежной грязи. «Анафема! Анафема ворам и мятежникам!» – без крика, но словно твердым звоном железной рынды клеймит старец толпу. Брань и комья грязи вновь летят в него…

«Єпископ, чи що, али сам митрополит? Так уб’ють його!»[101] – мыслит Тарас.

Тут внезапно откуда-то слышатся выстрелы – несколько в беспорядке, потом стройным залпом. По толпе движение, точно вихрь по бурьяну проносится. Разбегаться начинает толпа. Глядь – а уж и мятежные князья-бояре с Лобного места посыпались и с толпой смешались. От старца в замаранной куколи отхлынули бесы, пусто и свежо вокруг него стало. Старец огляделся и покачнулся.

Тарас подскочил к его руке:

– Батько єпископ, обіприся на мене.

Высок оказался старец. Он глянул сверху на Тараса:

– В сряде жильца, а сразу видать доброго козачка! – улыбнулся старец. – Выходит, мы тут с тобой вдвоём за царя и есть. Ох и сильно воинство! Давно ль на Москве?

Тарас ответил как есть.

– Добре! Так и держись десницы Господней, – велел старец Тарасу. – Благословить благословлю, а опираться не стану. Крепок ещё.

И пока старец благословлял Тараса, полупустую площадь уже заполоняло войско стрельцов, верных царю Василию.

– А вот, с Божьей помощью, и подмога! – вздохнул с облегчением старец.

И все стрельцы, бежавшие к Лобному месту, падали ниц пред старцем, прося его благословения.

– …«Ыпыскоп»! – передразнил Тараса князь Воротынский, когда тот доложился. – Ты ж под благословение самого святейшего Ермогена угодил, олух ты царя небесного! Так баешь, разогнали всех «ходынцы»? Слава Тебе, Господи, пронесло!

И перекрестился князь широкими махами, будто тьму бесов-слепней отгонял прочь.

– Значит, на святейшего руку подняли? Тогда всем им конец и геенна!

Снова перекрестился князь, однако ж Тарасу передохнуть не дал:

– Беги-ка теперь по стенам к Ходынке. Глянь там чего. Воры-то не очухались, не подпёрли? Глянь живо.

Снова помчался Тарас на разведку, а Воротынский – в свою крестовую Бога благодарить. Уж потом Тарас узнал подробности суматошного и скоропалительного бунта кучки дворян, коим померещилось, что именно сегодня, в сыропустную субботу, народ уже дозрел, допёкся сам на Масленицу с нехватки муки на блины – и теперь сразу, по первому зову, метнётся гнать Шуйского с престола… Видать, их разведчики обманулись в надежде на награду.

Ворвались в Думу бунтовщики, руками махали, брады развевали, но думцы, хоть и перепуганные – а вдруг уже и «ходынский обоз», вся главная рать Шуйского, что на Ходынке стояла, переметнулась к заговорщикам? – растеклись через дверцы думской палаты по своим домам – у себя думать, бежать ли дальше куда и какие пожитки прихватывать. Царь же крепко заперся. Бунтовщики повалили к Лобному месту народ мутить. Патриарх Ермоген один против них ещё у Думы вышел – его толпа, как вода запруду пробившая, с собой без всякого почтения поволокла. Конец той малой смуте в большой Смуте известен – стоявшие на Ходынском поле против тушинцев царёвы стрельцы прибежали на подмогу Шуйскому.

Слетал и по стенам, и по ближним посадам Тарас, все высмотрел своими глазами. Пустельгу в помощники по морозу не брал – боривитер дожидался хозяина на своём шестке в тёплых хоромах.

Вернулся Тарас к Воротынскому уж по темноте, теперь доложил, уже почти не пользуясь родным наречием, к московскому пообвык, только гакал. В воровском тушинском стане – тишина, мало кого разглядишь, а кого видно – те как в гололёдицу бродят.

– Слава Тебе, Господи! – не впервой с полудня перекрестился князь. – Хранит Бог Москву на чёрный день! Который уж раз так – как тут у нас замятня, так у воров попойка вмёртвую. А когда те опохмелятся, тут уж свои помирились и все со стен на них глядят, злости на драку не растративши.

В тот год в том ещё не раз убедился Тарас. Каждый день того тяжкого года казался новым шагом в глухое лесное болото, откуда нет возврата – и в чащобе заплутаешь, и топь поглотит.

Куда только ни посылал князь Тараса. Иной раз и своим жильцам помогать, сгонять на стены, на осадные места, оголодавший и, казалось, во всём разуверившийся градский люд. А на переломе лета – уже и стаскивать с ближайших улиц тех же градских, от голода души Богу отдавших, ведь ещё по весне все хлебные дороги через Коломну воровские шайки перекрыли. Первой мёрла московская нищета – сотнями в день, – облегчая участь своих благодетелей, в первую очередь боярских да купеческих женок, коих на широкую милостыню их духовники благословили. Потом и из торга московского под Кремлём стали, точно зубы из цинготного рта, выпадать десятками лавки… Затихал торг московский. Затихала и Москва, в иное время весь свет колокольным звоном будившая, – мёрли её звонари.

Вот когда пригодились припасы покойного Никиты Оковала! Вот когда бы мог озолотиться его наследник! Богател Андрей, однако ж совесть знал, разумея, что сторичным барышом за хлеб и валенное мясо вымостит себе прямую дорогу в геенну огненную.

Сам Тарас в беготне по Москве прихватывал с собой горбушек и совал детишкам, когда изредка натыкался на них. Детей на улицах уж и не видать было, да и со дворов не слыхать.

В начале Успенского поста пришлось отбивать амбары. Брали их приступом сбившиеся в шайки градские. И здесь Тарас пригодился, хотя купец его в тылу для сохранности оставил. Однако ж когда несколько крепких молодцев ограду подкопали, пришлось и ему саблей махать – и одному рассёк он голову, так что развалилась она, как скорлупа ореховая, и растеклось всё из нее наземь, а уж потом вроде как вспомнил Тарас в убитом того дозорного, коему отцову люльку с горя не глядя отдал, да теперь и не увериться было, он ли.

Слышно было, что князь Скопин-Шуйский с немалым и грозным свейским войском к Москве двинулся, да когда ж дойдёт-то? «К морковкину заговину только и поспеет, когда все околеем тут», – вздыхала Москва. Скопин шел с частыми днёвками, ставил острожки, вызнавал про шайки, наскоками от острожков истреблял их по дороге. Иным словом, продвигался к Москве – как тяжёлую пашню лемехом поднимал.

А что Вор и гетман Рожинский, его верховод? С Рожинского-то вернее начать. Гетман пил меды в своём шатре и пучил глаза на Москву, ожидая, что голод таки доймёт москалей – и врата ему откроют. Ему и так было хорошо: нукеры опапившегося гетмана выгребали Замосковье, привозили гетману серебро и дорогой скарб, и он уж размышлял мутно, а не податься ли ему вновь на коронную службу, к Сигизмунду, теперь уж полноценным магнатом… Не одни слухи крепчали, а и всё чаще приходили и веские донесения о том, что Сигизмунд вот-вот двинет своё войско на Москву. Думал Рожинский, насколько хмель позволял: коли Скопин скоро не поспеет, так его тут уж и Сигизмунд встретит, а коли поспеет, то он сам ему бой даст, не растратив лишних сил на большой приступ Москвы.

…В первые дни сентября и вовсе дурной сон-видение пришёл к Тарасу прямо посреди дня. Прикорнул он чуть позже полудня прямо в конюшне, на сене подле денников у дальней стены. И то ли своим внутренним взором, то ли малыми, но зоркими очами своего пустельги видит с высот: на западе солнца пыль великая подымается, и видны там бесчисленные крылья стервятников-могильщиков, летящих на Москву, – пригляделся Тарас: а то полчища гусар ляшских движутся лавой, так что и солнцу садиться теперь прямо на торчащие в небо пики и вздыбленные крылья; посмотрел на южную сторону – а там все щекастая саранча в меховых шапках запрудила, и черный смоляной дым землю заволакивает – вот уж и крымский хан подбирается к Москве; повернулся на воздусях к северной стороне – а там тоже дымы, мельтешение, а войска никакого спасительного не видно (вскоре дойдут известия о том, что после первой же битвы свеи не свеи, а все наёмники, коих свейский король приманил, оставили войско Скопина на том основании, что плата мала, и ударились в любимое дело – грабёж).

Стрелой долетел пустельга и до Троицы. С высоты видать только, что в самой обители защитники её уже еле ноги волочат и ядра поднять не в силах, а на стенах крестный ход людей теряет в пути – с голоду падают, но иные встают и снова тянутся вослед иконам, по дыму кадильниц. А стан Сапеги – точно муравейник перед дождём: какие-то чёрные мураши не во многом числе без толку бродят, сытые да на всякий час хмельные.

Очнулся Тарас. День тёплый, а ему знобко. Пошёл, рассказал сон Андрею Оковалову. Тот вздохнул.

– Мне и князь Воротынский говорит, мол, молится уже, чтобы хоть Сигизмунд скорее пришел – хоть он хана откинет, у Скопина сил-то хватит? Ох, грехи наши тяжкие! Послать бы в Троицу обоз. Да кто ж его до ворот доведёт? Разобьют! Ей-богу, прямо тут, у Крестовской же заставы, свои же и разобьют.

Сам Андрей Оковалов молился теперь лишь на королеву ливонскую Марию Старицкую, сидевшую в Троице, только и надеясь наяву и в снах своих, что та с голоду ни себе, ни Елене помереть не даст… а может, и отпустит её Сапега из стен вместе с челядью до решающего приступа.

И снова пригрозил Тарасу:

– Ты не вздумай. Воротынский мне голову теперь оторвёт, ежели тебя не дозовётся. Вот как повернулось! Ты теперь тут – всей моей бочке затычка, вылетишь – все вытечет, и бочку на слом!

И словно заснул Тарас. И по ночам глубоко, с мёртвой пустотой в душе, спал да днём бродил, мало отличим от лунатика. Так до самого Рождества Христова и ходил – дела делал, а ни дел, ни себя не помнил толком. Помнил только молитвы о Елене к Богородице да к батюшке Сергию и образа перед его глазами так и стояли – Богородицы, а рядом с ней – не святой, конечно, образ, но такой же ясный – Елены.

С теми молитвами и образами всю службу Рождества Христова выстоял в храме.

А уже на другой день сам Воротынский, как будто по молитвам Тараса, уж отправлял того к Троицкой обители. Принимал князь-боярин всем нужного чрезвычайного вестового уже не в вышине своего терема, а в сводчатом, тёмном подклете без окон, при свече.

– Настал тебе час вновь сечевым козаком обернуться, – в треть голоса бубнил князь. – Да не у себя, а за Ходынской заставой – там тебя мои жильцы, ряженые под тушинцев, дождутся. Дело тайное. Сорвёшься – плаха и перед тобой, и передо мной встать может. Ты ведь Сапегу в Тушине видал, когда на Москву приехал, так?

– Видал, отец князь! – уже вполне по-московски отвечал Тарас.

– Значит, не спутаешь. Вот ему под Троицу письмо повезёшь… От всей Думы послание. Смекаешь важность свою?

– Смекаю, отец князь, – ответил Тарас и опустил взгляд.

Однако князя не провести.

– Ты мне оком-то пуп не сверли, – повысил голос Воротынский. – Знаю уж от купца твоего, по ком вздыхаешь… Так знай, хоть знать не должен, а за твои заслуги награждаю тебя сим знанием: готовим мы ляху-полковнику ловушку. Хотим снова приманить того к Тушину, ему ложно открывши в письме, что Рожинский все себе забрать хочет… Сомнение в нём посеем. А пока Сапега тут с хмельным гетманом разбираться будут, глядишь, к тому времени либо Скопин подойдёт, либо Сигизмунд подступит. Тут мы их думаем в клещи взять, а Троице-то – облегчение. Уразумел?

– Уразумел, отец князь, – снова кивнул Тарас.

Глаза он на князя поднял, а поверить не поверил, научившись жить. Впрочем, позволил себе поверить эдак на треть слова, чтобы не в полном неверии и сомнениях к Троице скакать, а то уж точно не доскачешь. Поверил ровно настолько, чтобы над неверием радость возможной встречи с Еленой увидеть, как солнышко за высоким холмом…

– Поедешь-то не на своей бахметке, всем царям примелькавшейся. Аргамака доброго тебе дадут, – со значением рёк Воротынский. – И Сапега, сначала на него глянувши, тебя уже по чести примет, поверит. А поедешь отсюда как бы от тушинского стана – зачем так, разумеешь? Да, вижу, что разумеешь загодя. Да ещё глянь издали, что там, в тушинском стане, деется. Говорят, там замятня какая-то днями началась. Вот глянь, потом доложишь. Только не заезжай туда.

Дудочку того думского послания к Сапеге укрыл Тарас, как и раньше, в особом мягком кошеле за внутренним поясом, да не просто так – а сзади, аж на самом крестце. Так – если в езде, а, будучи пешим, полагалось сдвинуть тайный кошель ещё ниже, аж под копчик, чтобы не враз прощупать можно было при обыске. Да ещё получил Тарас от князя веление прямиком изжевать и проглотить то тайное послание, писаное на тонкой бумаге, ежели угроза обыска ясно издалека покажется.

…Голод голодом, а Святки святками. От голода отчаявшийся московский люд, не имея видов и разговеться толком, в веселье пуще ударился, без оглядки, наотмашь. Колядки больше на разбойничьи налёты походили. Ряжеными ходили с утра и, до медов добираясь, разбивали подвалы. В иных местах так, ряжеными же, схватывались насмерть – и чудилось, будто на Москве уже не люди, а бесы друг с другом бьются, будто вправду царство лукавого разделилось само в себе и гибнет, вылезши из преисподней на московский мороз.

Зато и незамеченным было легче по улицам прошмыгнуть. Как и полагалось, начал Тарас от княжеской усадьбы заячьи петли меж высокими заборами нарезать… Только у Никитских ворот заминка вышла: здоровенный парень заткнул собой весь переулок, выходивший на широкую улицу. И по сторонам от него ещё двое к срубам стен притирались. На всех вывернутые овечьим мехом наружу полушубки, а на головах потешные колпаки с торчащими во все стороны пуками соломы. Тут же большой, но пустой мешок валялся. На то походило, что шайка ряженых как раз на разбой собралась, да чего-то призадумалась посреди дня.

Тарас примерился сзади – за верзилой он, как воробей перед петухом, вернее, вослед петуха, гляделся. Тогда учтиво окликнул он верзилу, попросил пропустить.

– Да та ничева и стоить не будет, – по-московски заакал-прогремел тот, глянув через плечо с высоты своего едва не саженного роста. – А та тебе сподручнее у меня меж ног прайти… И не пригнешься. Тебе и мне па-атеха.

– Можно и так, коли пустишь, – мирно согласился Тарас.

Великан расставил ноги, Тарас прошёл через живую арку, едва только голову пригнув, – и в тот же миг свет погас в его очах, как задули божий день.

Очнулся Тарас в мешке скукоженным. В голове гудело, шею ломило. Стал туго соображать Тарас, что же ему на голову такое тяжелое с неба упало. Выходило не иначе как – пал кулачище того верзилы, что потеху предложил. А тут и голос его послышался:

– Ага! Зашебурстилси варабей. Вынаем.

Тут бы и слопать мигом тайное послание Воротынского, да куда там – и руки связаны, и рот тряпицей забит так, что не выплюнуть!

Сильные ручищи – да не две, а четыре! – вынули Тараса из мешка, усадили на что-то.

Тарас огляделся. Вокруг полумрак, только прозрачные полотнища света косо стоят из высоких, узких окошек. Огоньки немногих свечей как на воздусях парят. Да тепло не от свечей – натоплено вблизи печным жаром. А по стенам и столбам вздымаются к высоченным сводам святые образы. Стало быть, в большой и тёплый храм Тараса принесли в мешке, а не сразу – в подвальный застенок, и то слава богу!

– Орать да махаться не станешь? – гулким шёпотом вопросил верзила.

Державший Тараса с левой стороны молчал.

Тарас покивал головой.

– Ну, добро! Ты на нас не серчай, ва-аробух, – добродушно рокотал верзила с самым ясным московским выговором. – Толковать с тобой да всё разъяснять да и ловить па-атом – заминка бы долгая вышла. Сам все смекнёшь тут разом. Сейчас с тобой святейший гаварить станет.

И вынул кляпицу изо рта Тараса. А тогда левый живо снял путы с его рук.

И вдруг зрит Тарас: будто прямо со стены сходит некий святой в белой куколи и движется навстречу.

Поимщики ринулись с лавки ниц. А Тарас оцепенел, разинув рот.

– Здоров будь, старый знакомец! – ласково обратился патриарх к Тарасу.

– Батька святейший! – ахнул Тарас и тоже бухнулся лбом в пол пред Ермогеном.

– Волю даю, ребятки, – рек святейший поимщикам. – Идите с Богом! Благодарю, что не пришибли козачка… Теперь оставьте меня с ним.

Поимщики исчезли в сумраке, а Тарас из-под благословения святейшего будто воспарил на воздуси и невесомо опустился на скамью.

Святейший присел рядом.

– Ты на ребят зла-то не держи… да вижу, что и нет его в тебе на корню, – так же ласково рёк святейший. – Час дорог. Ухо теперь навостри. – Чуть приклонился святейший к Тарасу и заговорил повелительно: – Речено мне, по молитвам, отцами, – и святейший перстом в высь указал, – ты нынче един и есть, козачок, кому по силам доставить сие мое послание в Троицу, архимандриту её, Иоасафу. Вот оно! Тотчас и возьми.

Тарас невольно взял то, что не издали протянул ему святейший – на ощупь такая же трубочка, что теперь у него к копчику прилипши сидела.

Тут бы и воспарить Тарасу – не только к стенам Троицы, а и в саму Троицкую обитель его посылают! И кто? Сам святейший! Его-то молитвами сквозь стену пройдёшь! А уж в Троице не только рукою, а самим дыханием подать и до «зеницы ока», Елены свет-Никитичны!

Да только, напротив, так сердцем и упал Тарас, весь похолодел – и не медля, как на страшной исповеди, признался святейшему в том, в чем, по присяге, никому нельзя было признаваться:

– Так я ж, отец святейший, уже одно везу! Да вот только – проклятому ляху Сапеге!

– И то мне ведомо, – кивнул, ничуть не дивясь, святейший. – Так я и не воспрещаю. Вези. Долг есть долг. А Господь рассудит. Вези оба послания, а на месте смекнешь, какое первым отдать. Не перепутай только!

Совсем растерялся Тарас. Святейший прозорливо присмотрелся к козаку.

– Слыхал я, ты уж немало по Руси проездился, – вновь заговорил патриарх Ермоген. – Переведи-ка дух и расскажи словом кратким, что видал… имеем час, покуда тебя не хватятся.

А Тарас только и умел – что кратким словом. Так и поведал о своих скачках по дорогам.

– Ездил ты ездил, а вроде как самой Руси на её месте не видал, – вздохнул святейший. – Где ж она теперь, Русь?

– Не ведаю, отец святейший, – невольно вздохнул Тарас.

– Али нет больше Руси? – вопросил патриарх.

Тарас оцепенел, не зная, что и ответить.

– Внимай-ка мне, Тарасие, и разумей, – возвысил голос святейший, и слабое, но ясное эхо гласа его вернулось от стен и столпов храма гулким пологом. – Русь нынче есть. Русь лишь там и есть, где хоть бы двое соберутся во имя Господне. Вот как мы с тобой. Ради спасения веры и земли нашей собрал нас Господь – значит, во имя Господне! Вот здесь с нами и есть Русь. Да вот еще – там, где истинной любовью, а не корыстью хоть бы две души связаны… И в обители Троицкой, где стоят крепко против новой орды-то и молятся за Русь. Вот там Русь тоже есть. Может, вся она там и есть, коли более её нигде нет. Вот и разумей… А вся-то наипервейшая и коренная Русь уже там! – И святейший указал перстом в храмовый свод. – Там, где преподобный Сергий со ученицы уже срубили себе на полянах, в обителях Господних, новые келлии! Там, где благодать и простор вечны да необозримы. А здесь-то при нас, грешных, лишь остаток Руси… Вот, чтобы тебе, козаку, было понятно: одни ножны от сабли остались… Разумей. Однако ножны соблюсти нам надо – вдруг грядет день, когда Господь в наши ножны снова вложит саблю? Разумеешь?

– Разумею, отец святейший, – отвечал Тарас, хотя собрать все слова патриарха ни в голове, ни в сердце был не в силах.

– Ладно! Ещё в дороге подумаешь, – вновь ласково рёк патриарх. – Господь тебя благословит! Ступай с Богом! Пора…

И так святейший хлопнул десницей по спине Тараса, меж лопаток, что вдруг обнаружил тот себя уж на краю Ходынского поля, в своей родной козачьей сряде и на прекрасном аргамаке из конюшни князя Воротынского.

Предыдущая главаГлава 11 из 14Следующая глава