Присел и подобрал каштан на земле. Вспомнились Прага, Киев, разные каштаны, разные поездки. Красивы каштаны на парижском асфальте. Хороши горячие в бумажном пакетике – зимняя сырая промозглость, парижская зима.
Разговор.
– Говорят, русские оккупировали Римини.
– Все равно у итальянцев отелей больше, чем русских, пусть едут.
Ренессанс – экстаз и созерцание.
Мичиели? – толпа несметная в раю не столько созерцает Господа и святых его, сколь каждый занят своим соседом – удивление, радость встречи, даже ужас.
Жить в Венеции теперь невозможно. Мертвый город, актеры и публика, все туристы – венецианцы. Качается лакированный нос гондолы, отражаясь в зыбкой зеленой улице. Качается водяная мостовая, отсвечивая всеми красками палаццо – абсурд и бессмыслица, всюду суют нос вездесущие маски. Персонажи Феллини – и глядят в длинные прорези масок. Да здесь каждый житель – свидетель тому, что было в этом великом артисте.
Глядя в зеленую воду канала, палаццо стоят по колено в воде. Маска зловещая совсем не радует, но странно весела. Набережная – театр марионеток.
В узком коридорчике-улице странный и пьяный хозяин кафе. Там своды – деревянные балки. Женщина внутри доедала блюдо мидий. Черные глаза явно не итальянца, скорее славянина, пьяно и разбойно улыбались. А там, вдали маленькой улочки, под потолком два ангелочка, два херувима – крылышки да рожицы – или показалось, да и как залетели сюда?
Два брата – пожилых еврея, похожи, держат на набережной магазин сувениров около отеля МЕТРОПОЛЬ. Если один начинал фразу, то другой ее заканчивал. Если один слушал вас и сочувственно склонял некрасивую полуседую голову в толстых морщинах – бегемот. То другой полуседой бегемот уже шагал к полке и подавал вам желаемое. Торговля под синим небом Венеции шла бойко.
Венеция для меня нечто большее чем
Необычайно яркое – с этого начать
Бежит золотой шар в бледном небе над крышей
На картинах – восемнадцатый век весь в античных развалинах. Облокотясь на руины, вольготно чувствуют себя пастухи и маркизы. Цыганка пляшет, воздевает бубен, изображая дикую природу и свободу. Тут же кто-то пасется.
Длинные носы маски и гондолы – что означают?
С борта катера пестрая девушка с фотоаппаратом так вылезла, свесилась, что чуть не выпала в муаровые волны.
Сан-Марино. В музее восковых фигур полутемно, и все неживые – сразу видно. Основная сцена: Гарибальди у постели умирающей девицы. Черная бородка и золотые разметавшиеся косы. Сюжета не знаю, но видно: это была его единственная любовь. Бедный Гарибальди – так и сидит, а она все умирает и умирает… Бедные восковые куклы среди моря голубоватых невысоких гор, тонущих в золотистом тумане…
Рядом картины средневековых пыток: так же равнодушно, как те, эти накладывают раскаленные щипцы, капают из чайника водой, разжигают уголья – и ни звука. Времени нет. И нечему расколдовать эти фигуры, дать им жизнь, чтобы засуетились, закричали, закорчились… Мертвецы высоко в горах. Видимость жизни – странное ощущение. Кто нам, живущим, так решил отомстить и показать такое? Зашел, и скорее хочется выйти наружу. Но коридор все не кончается, и возникают новые и новые фигуры восковых мертвецов, которые неумело изображают живых. И когда же спасение – реальность?
Такая горная благодать в лучистом тумане…
Лучисто проникает сквозь стекло сзади и сбоку – взгляд вбок и назад обходит фигуру предмета – ренессанс.
Честное слово, все позабыл. Не знаю, где это сидит, и что надо задеть, чтобы всплыло и зазвучало.
В купе я ничего не понимал из разговора попутчиков – молодого рыжеватого и пожилой пары, но, глядя на эти ястребиные смуглые лица, понимал всё – человеческое: жена, сцена, проблемы театра. Знатоки.
Болонья. В кафедральном соборе сегодня концерт. Перед папертью воздвигнута гигантская эстрада на четырех ногах. На площади – ряды стульев. Ветер полощет голубые полотнища сцены.
В самом соборе, в базилике четвероногий марсианин, древний зловещий из темного кедра – кафедра, откуда вещал Савонарола.
Болонья, музей Моранди. На стенах натюр морто, семьи усопших, пастельные души, бледное солнце. Гораздо больше Моранди я видел прежде в Москве. Все время хочется писать его с маленькой буквы, будто моранди – это такие особые картины. Или посуда.
Негроидный, веселый, из Туниса, здесь 10 лет, и не прошу пардона, все бегаю – официант.
Риччоне. Шикарные лавки, пляж близко, вдали в синеватом тумане – горы. Белые отели для богатых. Все демократия и демократия, а я-то думал, где они?
Свежий ветер с моря треплет флаги, скатерти на столиках, синие зонты от солнца, врытые в песок. Бередит глубоко наболевшее, шевелит воспоминания, из кадки вырвать пальму норовит.
Не новая, но верная… И потому всегда один, как сборище бессмысленных подростков. Но не хочу их общества в полях.
Пляж, никто не купается: волны, видите ли…
Все-таки холодное белое – этот свет вдвойне поутру, сидя на стуле и глядя на белый песок сквозь бокал, сквозит в вине – моря меньше половины.
Так представляешь все ужасно, так мучаешься и стыдишься, а все бывает так обыкновенно, как смерть, в которой все мы – новички.
Носатый баньо, сразу видно – ебарь, босой, как дома, ходит по песку. И видит все в своих владеньях. Учитывает каждую доску – и чей лежак, и кто лежит, и где. Смотритель на кладбище живых.
Улицы пустые
в Римини
Кажется что мы все
вымерли
Всюду – ставни
жалюзи
Не пугай
и не сквози!
Эти в музее были не из Океании – они из моей другой жизни, когда я был таким же, как они, крючконосым, лупоглазым рукосуем, страшила – родственнички под потолок.
Дети и собаки – одного племени. Они чувствуют быстро и верно.
В нем просыпался дух матери, он тоже все преувеличивал и всего боялся.
И кепарик у него – Италия, и маечка. А в штаны стал влезать на пляже – прыгает на белом песке, ну, думаю, русский! И точно.
Ветер Адриатики, и небо – сквозь туманное солнце осенью светит. Мелкое штормит. Водоросли синие, белые, красные – пучками наросли на ракушки – настоящие морские ежи. Кажется, сами себя пугаются.
Вдоль моря по песку протоптана дорога. Гуляют и с собаками. Смотришь, катер на санях везут вдоль моря – с ветерком.
От 134‐го баньо дошел до 69-го. Всюду уборка, складывают и увозят пластиковые дорожки, по которым летом ходили к морю. Моют из шлангов красный и синий инвентарь – тоже пластик. Увозят на тачках импозантные седые хозяева – конец сезона. Обнажается голый песчаный – первозданный пляж. Ушли загорающие, появились велосипедисты.
Дорога консула Эмилия. Апеннины – счастливый солнечный туман в мягких увалах и ложбинах – отсюда Возрождение.
Во Флоренции в церкви Святого Креста – пустота. Могила Данте пуста. Склеп Микеланджело пуст. Леонардо да Винчи – нет тела, одна плита.
Может быть, все эти дворцы и палаццо, зубчатые башенки и волнистые купола – эта Флоренция Медичи – всего-навсего пустая раковина, из которой вывалились все ее жемчужины.
Потряс такой живой Челлини – гений изящества и озорства. Мраморный юноша кормит орла – Ганимедово плечо и колено, натуральная сетка тепла. Ластится хищная птица. Он поднял в руке, дразнит птицу, сейчас его бросит – сердце твое, даже аорта видна. Лукавая жестокость юноши, в которого влюбляются старики.
Фавны фонтана: в самозабвении дуют в цевницы и пляшут вокруг – голубовато-зеленая бронза.
По асфальту ползет по-пластунски пятнистый солдат, как ящерица, – стреляет новая игрушка.
Флоренция – пустой сосуд в солнце щеголяет своей пустотой.
Не спал, потом не мог уснуть, проснулся – плавно ходит ходуном кровать и потолок – трясет Италию. А я живу на седьмом, верней, по-русски, на девятом.
Ночью вдруг – на балкон: сильный теплый ветер, это же Италия! Как я раньше не чувствовал! Это же блаженство!