К книге
Том 1. ГолосаЧЕРНОВИКИ ПУШКИНА (1985). III. СМЕСЬ. ЛИТЕРАТУРНАЯ ГАЗЕТА. 1831. № 32. 5 ИЮНЯ
45%
ЧЕРНОВИКИ ПУШКИНА (1985). III. СМЕСЬ. ЛИТЕРАТУРНАЯ ГАЗЕТА. 1831. № 32. 5 ИЮНЯ
202

А. С. ПУШКИН

(Жизнь, стихотворения и мысли Иосифа Делорма) – Париж, 1829 (1 т. в 16 долю листа)

(Утешения, стихотворения Сент-Бева) Париж, 1830 (1 том в 18 долю листа —)

Года два тому назад, книжка, вышедшая в свет под заглавием «Жизнь, стихотворения и мысли де И. Делорма», обратила на себя в Париже внимание критиков и публики. Вместо предисловия романтическим слогом описана была жизнь бедного молодого поэта, умершего, как уверяли, в нищете и неизвестности.

Друзья покойника предлагали публике стихи и мысли, найденные в его бумагах, извиняя недостатки их и заблуждения самого Делорма его молодостью, болезненным состоянием души и физическими страданиями. В стихах сказывался необыкновенный талант, ярко отсвеченный странным выбором предметов. Никогда ни на каком языке голый сплин не изъяснялся с такою сухою точностию; никогда заблуждения жалкой молодости, оставленной на произвол страстей, не были высказаны с такой разочарованностью. Смотря на ручей, осененный темными ветвями дерев, Делорм думает о самоубийстве и вот каким образом: [14]

Здесь в камышах кричит неведомая птица.

Местечко дивное, кто хочет утопиться.

Приди на этот брег – сам жертва и палач

И под березою свою одежду спрячь.

Нет! не ныряй гоним отчаяньем и злобой,

Но медленно входи: сперва ногой попробуй,

Не холодна ль вода – и дальше, дальше, где

Закатный гаснет луч на листьях и воде.

В зеленой ряске здесь вода темна, как масло.

И как почувствуешь, что все кругом угасло,

Спокойно погрузись в пучину с головой,

Чтоб не затягивать вечерний праздник свой.

Вот, вот моя мечта! Так умереть хочу я —

Нечаянно, как жил. Я это знаю, чую.

Исчезну буднично, без шума, без затей,

Ни воин, ни святой, и даже не злодей.

Так звонких воробьев вы тысячи видали,

А стольких мертвых птиц случалось вам едва ли

Когда-нибудь узреть, лежащих на траве.

Куда ж деваются?.. А тают в синеве…

Умру как растворюсь. Пусть все возьмет природа.

Лишь через месяц-два, а то через полгода

Охотник, вечером спустившийся к реке,

Заметит: что-то там чернеет в тростнике.

Собака бросится, отпрянет с визгом, лаем.

И месяц, выглянув из тучи ярким краем,

Внезапно озарит: из вороха тряпья

Блеснет рука и лоб – и это буду я…

А рано поутру, как призраки, в тумане

Придут к реке за мной окрестные крестьяне.

Кто палкой шевелит, кто зацепил крюком —

Да что там, просто рвань, забитая песком!

К нелепым россказням примешивая шутки,

На тачке повезут весь этот узел жуткий.

На сельском кладбище опустят в яму гроб.

И станут говорить: «Там этот, что утоп!»

У друга его, Виктора Гюго, рождается сын; Делорм его приветствует:

Мой друг, вы – вновь отец. А это уж немало.

Вам небо мальчика сегодня даровало.

В постели мать лежит, подъемля влажный взгляд

В заочный орний свет, где ангелы парят.

И ночью вижу Вас, высокая картина,

Как бодрствуете Вы в раздумьи у камина.

Вот обернулись Вы, взглянуть, как спит жена.

Младенец – на груди и дети – у окна.

Вы – пастырь, что ягнят по осени считает.

От этой полноты душа грустит и тает.

И в этой тишине кто знает, кроме Вас,

Всю бездну нежности, что счастьем пролилась!

С гранитных скал, клубясь, свергаются потоки,

Синеет меж снегов подснежник одинокий —

Норвежская весна на склонах ледника!

И все это растет и ширится, пока

Не грянет с гор обвал и не раскроет тайны

Сверхчеловеческой любви необычайной!

Я тоже бодрствую, но не у колыбели.

Старик сосед лежит на нищенской постели,

Под простыней торчат не ребра, а пила.

Подагра скрючила и в гроб его свела.

Племянницы его к одру меня позвали,

Боятся быть одни. И вот сижу едва ли

Не с девяти часов. С распятьем костяным

Крест черный в головах. И две свечи над ним.

Надежда верующих – веточка самшита

В тарелке на столе. Простым холстом прикрытый —

Колени сдвинуты и руки скрещены —

Покойник скромно так улегся вдоль стены,

О, если б мертвеца я знал по меньшей мере

И с чувством горести, нечаянной потери

Вдруг ужаснулся бы, что складка натянулась,

Как будто спящего нога пошевельнулась…

Огонь поголубел… Морозный холодок…

Или хотя бы я еще молиться мог!

Ни слез, ни ужаса. Нет, спящий не проснется.

И в памяти моей ничто не шевельнется.

Когда же бьют часы, печальный перезвон,

Всей этой будничностью трезвой удручен

Я подхожу к окну, чтоб подышать – нет мочи,

(Серп новорожденный мне светит с полуночи),

Вдруг вижу: из‐за крыш вспухает красный шар

И слышу вой собак, что воют на пожар.

Между сими болезненными признаниями, сими мечтами печальных слабостей и безвкусными подражаниями давно осмеянной поэзии старого Ронсара мы с изумлением находим стихотворения, исполненные свежести и чистоты. С какой меланхоличной прелестью описывает он, например, свою музу:

Нет, муза юная моя – не одалиска

С глазами гурии, холодная артистка,

Которая поет, сгибаясь и кружась,

Что златом одарил ее восточный князь.

Тем более она – не сказочная Пери,

Что распускает хвост – свои павлиньи перья,

Не фея белая и не ее сестра

Голубокрылая, ни прочья мишура.

Не притворяется монахиней, вдовою,

В которой умерло все девичье, живое,

Лишь латы ржавые хотела бы сберечь —

И долго молится при свете длинных свеч,

Колена преклонив пред алтарем; и плиты

Вокруг широко платья бархатом покрыты.

Но если ваша скорбь разгуливает там —

На пустошах, где волки воют по ночам, —

Вы верно видели горбатую лачугу

Под вой высохшей, подверженной недугу.

Там девушка одна стирает все белье.

И темные глаза такие у нее,

Что, кажется, она могла блистать и в свете

И белокурая – в ночь – в лаковой карете

Лететь на шумный бал и для любви цвести.

Иль, арфу трогая, любви сказать прости,

На стогнах городских средь мирного ристанья

Восторженной толпы срывать рукоплесканья…

А между тем она хлопочет без конца

Для старого брюзги – безумного отца.

Правда, сию прелестную картину оканчивает он медицинским описанием чахотки; муза его харкает кровью:

Все пробует запеть, но голоском нечистым,

Из горла кашель вырывается со свистом.

Не в силах петь она лишь мается в тоске —

И сгустки крови остаются на платке.

Совершеннейшим стихотворением изо всего собрания, по нашему мнению, можно почесть следующую элегию, достойную стать наряду с лучшими произведениями Андре Шенье:

Я знал ее всегда задумчивой и строгой,

Среди других детей как будто недотрогой.

Ей нравилось вникать во взрослые дела —

И рассудительна не по годам была.

Как нянюшка, сестриц-резвушек окликала,

Что им пора домой, что бегать у канала

Нельзя, что в парке им пугать лесную лань

Не надо бы… – С травы скорее встань,

Простудишься – и солнышко садится. —

И слушались ее кудрявые сестрицы.

А время шло. Сестре – пятнадцать лет.

На юное чело лег женственности свет.

Всегда причесана – и под прямым пробором —

Открытое лицо с прямым спокойным взором,

Улыбкой сдержанной оживлены уста.

И вся она была разумна и чиста.

Заботы и семья – все было ей не внове,

Лишь черною чертой сильней сходились брови.

И чувство долга ею двигало всегда.

Как девушка иная никогда

Рассеянно иглы на пяльцы не роняла

И, со вчерашнего до завтрашнего бала

О незнакомце юном грезя наяву,

Не обрывала нить, не портила канву.

Никто не видел, чтоб, забыв свою работу,

На улицу в окно глядела, чтобы что-то

Там развлекло ее иль чтоб, поняв намек,

Стыдливо прятала лицо свое в платок.

Болезнь и смерть отца все изменила в доме.

И на кого теперь надеяться им кроме

Нее: она и дочь, и старшая сестра —

И матери помочь действительно пора.

Нет, сердце строгое не знало темной власти

Тоски и нежности, но ведало участье.

Чужую боль она умела понимать…

И вот она сама давно жена и мать.

И замужем, скорее по рассудку,

Чем по любви, супругу внемлет чутко,

Советчица ему, помощница во всем.

А муж уже седой ей быть бы мог отцом.

Медовый месяц? Нет, все пылкие мгновенья,

Как сновидение, не дали ей забвенья.

И тайну женскую, о коей молвить грех,

Ее чело и взгляд сокрыли ото всех.

Счастливая – живет, как прежде. И отрадно

За нею наблюдать, когда стройна, опрятна,

Но не наряжена, часов примерно в пять

Выходит с дочерью из дома погулять.

Над церковью стрижи мелькают. Небо ясно.

Садятся обе в тень – и дочь ее прекрасна!

Так с самых ранних лет текут за днями дни,

Как волны, катятся без имени они

Однообразной, но торжественной чредою

К иному берегу и к вечному покою.

И видя, как бегут часы ее вблизи

С людьми в гармонии и с вечностью в связи

И как живет душа ее простая,

Веленью долга кротко уступая,

Невольно я впадаю в сплин, в хандру,

О счастье думаю, что было поутру.

А сколько бурных дней, которых вспомнить нечем! —

И, боже, думаю, настанет скоро вечер.

Публика и критики горевали о преждевременной кончине таланта, столь много обещавшего, как вдруг узнали, что покойник, слава богу, жив и здоров. Сент-Бев, известный уже «Историей французской словесности в 16 столетии» и ученым изданием Ронсара, вздумал под вымышленным именем И. Делорма напечатать первые свои поэтические опыты, вероятно, опасаясь нарекания и строгости нравственной цензуры. Мистификация, столь печальная, своею веселою развязкою должна была повредить успеху его стихотворений, однако ж новая школа с восторгом признала и присвоила себе нового собрата…

…Бедный Делорм обладал свойством чрезвычайно важным, недостающим почти всем французским поэтам новейшего поколения, свойством, без которого нет истинной поэзии, т. е. и с к р е н н о с т и ю в д о х н о в е н и я. Ныне французский поэт систематически сказал себе: «будем религиозными, будем политиками», и холод предначертания, натяжка, принужденность отзываются во всяком его творении, где никогда не видим минутного вольного чувства, словом, где нет истинного вдохновения. Сохрани нас боже быть поборниками безнравственности в поэзии (разумеем слово сие не в детском смысле, в коем употребляют его некоторые журналисты!). Поэзия, которая по своему высшему свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме самой себя, кольми паче……………….

Предыдущая главаГлава 202 из 449Следующая глава