(Жизнь, стихотворения и мысли Иосифа Делорма) – Париж, 1829 (1 т. в 16 долю листа)
(Утешения, стихотворения Сент-Бева) Париж, 1830 (1 том в 18 долю листа —)
Года два тому назад, книжка, вышедшая в свет под заглавием «Жизнь, стихотворения и мысли де И. Делорма», обратила на себя в Париже внимание критиков и публики. Вместо предисловия романтическим слогом описана была жизнь бедного молодого поэта, умершего, как уверяли, в нищете и неизвестности.
Друзья покойника предлагали публике стихи и мысли, найденные в его бумагах, извиняя недостатки их и заблуждения самого Делорма его молодостью, болезненным состоянием души и физическими страданиями. В стихах сказывался необыкновенный талант, ярко отсвеченный странным выбором предметов. Никогда ни на каком языке голый сплин не изъяснялся с такою сухою точностию; никогда заблуждения жалкой молодости, оставленной на произвол страстей, не были высказаны с такой разочарованностью. Смотря на ручей, осененный темными ветвями дерев, Делорм думает о самоубийстве и вот каким образом: [14]
Здесь в камышах кричит неведомая птица.
Местечко дивное, кто хочет утопиться.
Приди на этот брег – сам жертва и палач
И под березою свою одежду спрячь.
Нет! не ныряй гоним отчаяньем и злобой,
Но медленно входи: сперва ногой попробуй,
Не холодна ль вода – и дальше, дальше, где
Закатный гаснет луч на листьях и воде.
В зеленой ряске здесь вода темна, как масло.
И как почувствуешь, что все кругом угасло,
Спокойно погрузись в пучину с головой,
Чтоб не затягивать вечерний праздник свой.
Вот, вот моя мечта! Так умереть хочу я —
Нечаянно, как жил. Я это знаю, чую.
Исчезну буднично, без шума, без затей,
Ни воин, ни святой, и даже не злодей.
Так звонких воробьев вы тысячи видали,
А стольких мертвых птиц случалось вам едва ли
Когда-нибудь узреть, лежащих на траве.
Куда ж деваются?.. А тают в синеве…
Умру как растворюсь. Пусть все возьмет природа.
Лишь через месяц-два, а то через полгода
Охотник, вечером спустившийся к реке,
Заметит: что-то там чернеет в тростнике.
Собака бросится, отпрянет с визгом, лаем.
И месяц, выглянув из тучи ярким краем,
Внезапно озарит: из вороха тряпья
Блеснет рука и лоб – и это буду я…
А рано поутру, как призраки, в тумане
Придут к реке за мной окрестные крестьяне.
Кто палкой шевелит, кто зацепил крюком —
Да что там, просто рвань, забитая песком!
К нелепым россказням примешивая шутки,
На тачке повезут весь этот узел жуткий.
На сельском кладбище опустят в яму гроб.
И станут говорить: «Там этот, что утоп!»
У друга его, Виктора Гюго, рождается сын; Делорм его приветствует:
Мой друг, вы – вновь отец. А это уж немало.
Вам небо мальчика сегодня даровало.
В постели мать лежит, подъемля влажный взгляд
В заочный орний свет, где ангелы парят.
И ночью вижу Вас, высокая картина,
Как бодрствуете Вы в раздумьи у камина.
Вот обернулись Вы, взглянуть, как спит жена.
Младенец – на груди и дети – у окна.
Вы – пастырь, что ягнят по осени считает.
От этой полноты душа грустит и тает.
И в этой тишине кто знает, кроме Вас,
Всю бездну нежности, что счастьем пролилась!
С гранитных скал, клубясь, свергаются потоки,
Синеет меж снегов подснежник одинокий —
Норвежская весна на склонах ледника!
И все это растет и ширится, пока
Не грянет с гор обвал и не раскроет тайны
Сверхчеловеческой любви необычайной!
Я тоже бодрствую, но не у колыбели.
Старик сосед лежит на нищенской постели,
Под простыней торчат не ребра, а пила.
Подагра скрючила и в гроб его свела.
Племянницы его к одру меня позвали,
Боятся быть одни. И вот сижу едва ли
Не с девяти часов. С распятьем костяным
Крест черный в головах. И две свечи над ним.
Надежда верующих – веточка самшита
В тарелке на столе. Простым холстом прикрытый —
Колени сдвинуты и руки скрещены —
Покойник скромно так улегся вдоль стены,
О, если б мертвеца я знал по меньшей мере
И с чувством горести, нечаянной потери
Вдруг ужаснулся бы, что складка натянулась,
Как будто спящего нога пошевельнулась…
Огонь поголубел… Морозный холодок…
Или хотя бы я еще молиться мог!
Ни слез, ни ужаса. Нет, спящий не проснется.
И в памяти моей ничто не шевельнется.
Когда же бьют часы, печальный перезвон,
Всей этой будничностью трезвой удручен
Я подхожу к окну, чтоб подышать – нет мочи,
(Серп новорожденный мне светит с полуночи),
Вдруг вижу: из‐за крыш вспухает красный шар
И слышу вой собак, что воют на пожар.
Между сими болезненными признаниями, сими мечтами печальных слабостей и безвкусными подражаниями давно осмеянной поэзии старого Ронсара мы с изумлением находим стихотворения, исполненные свежести и чистоты. С какой меланхоличной прелестью описывает он, например, свою музу:
Нет, муза юная моя – не одалиска
С глазами гурии, холодная артистка,
Которая поет, сгибаясь и кружась,
Что златом одарил ее восточный князь.
Тем более она – не сказочная Пери,
Что распускает хвост – свои павлиньи перья,
Не фея белая и не ее сестра
Голубокрылая, ни прочья мишура.
Не притворяется монахиней, вдовою,
В которой умерло все девичье, живое,
Лишь латы ржавые хотела бы сберечь —
И долго молится при свете длинных свеч,
Колена преклонив пред алтарем; и плиты
Вокруг широко платья бархатом покрыты.
Но если ваша скорбь разгуливает там —
На пустошах, где волки воют по ночам, —
Вы верно видели горбатую лачугу
Под вой высохшей, подверженной недугу.
Там девушка одна стирает все белье.
И темные глаза такие у нее,
Что, кажется, она могла блистать и в свете
И белокурая – в ночь – в лаковой карете
Лететь на шумный бал и для любви цвести.
Иль, арфу трогая, любви сказать прости,
На стогнах городских средь мирного ристанья
Восторженной толпы срывать рукоплесканья…
А между тем она хлопочет без конца
Для старого брюзги – безумного отца.
Правда, сию прелестную картину оканчивает он медицинским описанием чахотки; муза его харкает кровью:
Все пробует запеть, но голоском нечистым,
Из горла кашель вырывается со свистом.
Не в силах петь она лишь мается в тоске —
И сгустки крови остаются на платке.
Совершеннейшим стихотворением изо всего собрания, по нашему мнению, можно почесть следующую элегию, достойную стать наряду с лучшими произведениями Андре Шенье:
Я знал ее всегда задумчивой и строгой,
Среди других детей как будто недотрогой.
Ей нравилось вникать во взрослые дела —
И рассудительна не по годам была.
Как нянюшка, сестриц-резвушек окликала,
Что им пора домой, что бегать у канала
Нельзя, что в парке им пугать лесную лань
Не надо бы… – С травы скорее встань,
Простудишься – и солнышко садится. —
И слушались ее кудрявые сестрицы.
А время шло. Сестре – пятнадцать лет.
На юное чело лег женственности свет.
Всегда причесана – и под прямым пробором —
Открытое лицо с прямым спокойным взором,
Улыбкой сдержанной оживлены уста.
И вся она была разумна и чиста.
Заботы и семья – все было ей не внове,
Лишь черною чертой сильней сходились брови.
И чувство долга ею двигало всегда.
Как девушка иная никогда
Рассеянно иглы на пяльцы не роняла
И, со вчерашнего до завтрашнего бала
О незнакомце юном грезя наяву,
Не обрывала нить, не портила канву.
Никто не видел, чтоб, забыв свою работу,
На улицу в окно глядела, чтобы что-то
Там развлекло ее иль чтоб, поняв намек,
Стыдливо прятала лицо свое в платок.
Болезнь и смерть отца все изменила в доме.
И на кого теперь надеяться им кроме
Нее: она и дочь, и старшая сестра —
И матери помочь действительно пора.
Нет, сердце строгое не знало темной власти
Тоски и нежности, но ведало участье.
Чужую боль она умела понимать…
И вот она сама давно жена и мать.
И замужем, скорее по рассудку,
Чем по любви, супругу внемлет чутко,
Советчица ему, помощница во всем.
А муж уже седой ей быть бы мог отцом.
Медовый месяц? Нет, все пылкие мгновенья,
Как сновидение, не дали ей забвенья.
И тайну женскую, о коей молвить грех,
Ее чело и взгляд сокрыли ото всех.
Счастливая – живет, как прежде. И отрадно
За нею наблюдать, когда стройна, опрятна,
Но не наряжена, часов примерно в пять
Выходит с дочерью из дома погулять.
Над церковью стрижи мелькают. Небо ясно.
Садятся обе в тень – и дочь ее прекрасна!
Так с самых ранних лет текут за днями дни,
Как волны, катятся без имени они
Однообразной, но торжественной чредою
К иному берегу и к вечному покою.
И видя, как бегут часы ее вблизи
С людьми в гармонии и с вечностью в связи
И как живет душа ее простая,
Веленью долга кротко уступая,
Невольно я впадаю в сплин, в хандру,
О счастье думаю, что было поутру.
А сколько бурных дней, которых вспомнить нечем! —
И, боже, думаю, настанет скоро вечер.
Публика и критики горевали о преждевременной кончине таланта, столь много обещавшего, как вдруг узнали, что покойник, слава богу, жив и здоров. Сент-Бев, известный уже «Историей французской словесности в 16 столетии» и ученым изданием Ронсара, вздумал под вымышленным именем И. Делорма напечатать первые свои поэтические опыты, вероятно, опасаясь нарекания и строгости нравственной цензуры. Мистификация, столь печальная, своею веселою развязкою должна была повредить успеху его стихотворений, однако ж новая школа с восторгом признала и присвоила себе нового собрата…
…Бедный Делорм обладал свойством чрезвычайно важным, недостающим почти всем французским поэтам новейшего поколения, свойством, без которого нет истинной поэзии, т. е. и с к р е н н о с т и ю в д о х н о в е н и я. Ныне французский поэт систематически сказал себе: «будем религиозными, будем политиками», и холод предначертания, натяжка, принужденность отзываются во всяком его творении, где никогда не видим минутного вольного чувства, словом, где нет истинного вдохновения. Сохрани нас боже быть поборниками безнравственности в поэзии (разумеем слово сие не в детском смысле, в коем употребляют его некоторые журналисты!). Поэзия, которая по своему высшему свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме самой себя, кольми паче……………….