Воистину странно, что Джон Милуорп и его сочинения столь быстро и почти полностью позабылись. Книги его, в цветистом романтическом стиле описывавшие жизнь Востока, были популярны еще несколько месяцев назад, но теперь, несмотря на их широту охвата и глубину проникновения в умы, мало кто вспоминает об их удивительном словесном волшебстве, и, похоже, каким-то необъяснимым образом они исчезли с полок книжных магазинов и библиотек.
Даже загадка смерти Милуорпа, озадачившая как представителей закона, так и ученых, пробудила лишь мимолетный интерес, вскоре вновь убаюканный и забытый.
Я был хорошо знаком с Милуорпом не один год, но мои воспоминания о нем затуманиваются, словно отражение в запотевшем зеркале. Его мрачная, не от мира сего личность, его увлеченность оккультизмом, его многообразные познания о жизни и преданиях Востока вспоминаются с немалым трудом, подобно неотчетливому ускользающему сновидению. Порой я даже сомневаюсь, существовал ли он вообще. Как будто некая загадочная сила, ускорившая естественный процесс забвения, стерла из человеческой памяти его самого и все, что с ним связано.
В завещании он назначил меня своим душеприказчиком. Я тщетно пытался заинтересовать издателей романом, что нашелся среди его бумаг и оказался ничем не хуже всего прочего, им написанного. Говорят, будто мода на Милуорпа прошла. И теперь я публикую в виде рассказа для журнала дневник, который вел Милуорп в период, предшествовавший его кончине.
Возможно, непредубежденному читателю этот дневник разъяснит загадку смерти автора. Похоже, ее обстоятельства тоже практически забылись, и я повторяю их здесь, желая возродить и сохранить память о Милуорпе.
Милуорп вернулся в свой дом в Сан-Франциско после долгого путешествия по Индокитаю. Мы, знавшие его, догадывались, что он побывал в краях, куда редко заглядывают жители Запада. Ко времени своей смерти он как раз завершил редактуру романа, где описывались романтические и загадочные стороны жизни Бирмы.
Утром 2 апреля 1933 года немолодую экономку Милуорпа удивил яркий свет из-за приоткрытой двери в его кабинет. Казалось, будто вся комната охвачена пламенем. Войдя, испуганная женщина обнаружила, что хозяин дома сидит в кресле за столом, одетый в роскошную темную мантию из китайской парчи, которую он использовал в качестве домашнего халата. Он сидел, напряженно выпрямившись, с застывшим в пальцах пером над раскрытыми страницами рукописи. Над ним, точно нимб, светилось и мерцало странное сияние, и единственное, что пришло экономке в голову, – что на нем горит одежда.
Она с криком бросилась к нему, и в то же самое мгновение странный нимб вспыхнул с невыносимой яркостью, затмив свет раннего утра и электрических ламп, что еще горели после ночной работы. Экономке показалось, будто что-то случилось с самой комнатой: стены и стол исчезли, и разверзлась гигантская светящаяся бездна, на краю которой, уже не в мягком кресле, но на огромном сиденье из грубого камня, женщина увидела неподвижно застывшего хозяина. Его парчовые одежды исчезли тоже; с головы до ног он был оплетен ослепительно-белыми огненными кольцами в виде скрученных цепей. Не в силах вынести яркого света, исходящего от этих цепей, экономка попятилась, прикрыв рукой глаза. Когда она снова осмелилась взглянуть, сияние погасло и комната снова выглядела как прежде, а за столом все в той же позе неподвижно сидел Милуорп.
Потрясенная и напуганная до глубины души женщина все же нашла в себе смелость подойти к хозяину. Из-под его одежд исходил чудовищный запах горелой плоти, хотя сами они выглядели нетронутыми. Он был мертв; пальцы его сжимали перо, а на лице застыла мучительная гримаса агонии. Шею и запястья покрывали страшные глубокие ожоги, плоть обуглилась. Коронер обнаружил в ходе осмотра, что ожоги эти, сохранившие очертания тяжелых звеньев цепи, продолжаются длинной непрерывной спиралью вокруг ног, рук и туловища. Вероятно, именно эти ожоги и стали причиной смерти Милуорпа, – казалось, будто его обмотали раскаленными добела железными цепями.
Рассказу экономки мало кто поверил, но никто не мог предложить разумного объяснения странной загадки. В свое время велось немало бесплодных дискуссий, но, как я уже упоминал, интерес быстро угас. Старания разгадать эту тайну были, скорее, простой формальностью. Химики пытались определить природу снадобья в виде серой пыли с жемчужными гранулами, к которому пристрастился Милуорп, но анализ показал лишь присутствие некоего алкалоида, чьи происхождение и свойства были неизвестны западной науке.
С каждым днем всей этой невероятной истории уделялось все меньше внимания, а те, кто знал Милуорпа, стали выказывать столь же необъяснимую, как и его странная гибель, забывчивость. Экономка, вначале упрямо отстаивавшая свою правоту, со временем начала разделять всеобщие сомнения, а рассказ ее всякий раз оборачивался все смутнее и противоречивее. Казалось, она постепенно, деталь за деталью, забывала о невероятных обстоятельствах, каковые сама в непреодолимом ужасе наблюдала.
Рукопись, над которой Милуорп, судя по всему, работал прямо перед смертью, передали мне вместе с другими его бумагами. Это оказался дневник, и последняя запись в нем обрывалась внезапно. Едва прочитав, я поспешил переписать этот дневник своей рукой, поскольку по некоей загадочной причине чернила оригинала уже выцветают, записи кое-где сделались неразборчивыми.
Читатель заметит в тексте некоторые лакуны: они соответствуют фразам, записанным алфавитом, который ни я, ни мои знакомые ученые оказались не в состоянии транслитерировать. Эти отрывки, похоже, составляют неотъемлемую часть повествования и встречаются в основном ближе к концу, словно пишущий все больше переключался на язык, который помнил по своему древнему воплощению. С тем же психическим перевоплощением, вероятно, связана и необычная датировка, к которой временами переходит Милуорп, – от современного к доисторическому счислению неведомых лет, – хотя и продолжает при этом писать по-английски.
Далее я привожу весь текст дневника, который начинается с примечания без даты.
Эта книга, если только меня не обманули относительно свойств снадобья под названием сувара, станет хроникой моей прежней жизни в затерянную эпоху. Я владею этим снадобьем уже семь месяцев, но страшился к нему прибегнуть. Теперь же я по некоторым признакам понимаю, что жажда знания вскоре пересилит страх.
С раннего детства меня тревожили туманные, неопределенные намеки как будто на забытую жизнь. Намеки эти проявлялись скорее ощущениями, нежели идеями или образами; они были подобны призракам умерших воспоминаний. В глубинах моего разума всегда таилась необъяснимая тоска по некоей исчезнувшей в веках безымянной красоте. Одновременно меня преследовал столь же бесформенный страх, предчувствие давно минувшей и вместе с тем неотвратимой, гибельной судьбы.
Эти ощущения сохранялись неизменными на протяжении всей моей юности и зрелости, но выяснить их причину я так и не сумел. Мои путешествия по загадочному Востоку и все изыскания в области оккультизма лишь убедили меня, что эти таинственные намеки имеют отношение к некоему иному воплощению, погребенному под обломками отдаленных эпох.
Путешествуя по буддистским странам, я много раз слышал о снадобье под названием сувара, которое, как считалось, могло вернуть даже непосвященному воспоминания об иных жизнях. После многих тщетных усилий мне наконец удалось раздобыть это снадобье; каким образом – это уже отдельная, по-своему выдающаяся история, которой, впрочем, не место здесь. До сих пор – возможно, из-за того самого безотчетного страха – я не осмеливался употребить сувару.
9 марта 1933 года. Сегодня утром я впервые принял сувару, растворив положенное количество в чистой дистиллированной воде, как меня учили, а затем откинулся на спинку кресла, медленно и размеренно дыша. Я понятия не имел, какие ощущения поначалу вызовет снадобье, поскольку, как мне говорили, это сильно зависит от характера употребляющего; однако я спокойно ждал, четко сформулировав в уме цель эксперимента.
Поначалу ничего в восприятии не менялось – я лишь отметил слегка участившийся пульс и задышал в одном ритме с ним. Затем очень постепенно обострилось зрение. Китайские ковры на полу, корешки книг, теснящихся в книжных шкафах, сама древесина кресел, стола и полок окрасились в новые, невообразимые цвета. Одновременно менялись и их очертания: казалось, каждый предмет вытягивается в разные стороны. После этого все вокруг стало полупрозрачным, словно отлитые из тумана формы. Я обнаружил, что вижу сквозь обложку иллюстрации Джона Мартина к «Потерянному раю», лежавшему передо мной на столе.
Так, понимал я, расширяется обычное зрение. Все это лишь прелюдия к осознанному восприятию оккультных миров, которого я добивался с помощью сувары. Вновь сосредоточившись на цели эксперимента, я осознал, что туманные стены исчезли, подобно отдернутым гобеленам. Вокруг меня, как отражения в водной ряби, плыли зыбкие, смутные образы, что миг за мигом стирали друг друга. Казалось, я слышал неясный, но вездесущий звук, намного мелодичнее, чем бормотание ветра, воды или огня, порожденный окружавшей меня неведомой стихией.
На этом колеблющемся фоне предо мной безостановочно проплывали размытые, изменчивые, тревожно знакомые картины. Сверкающие в лучах солнца бронзой и золотом восточные храмы; резные фронтоны и острые шпили средневековых городов; тропические и северные леса; костюмы и лица Леванта, Персии, Древнего Рима и Карфагена летели мимо, как миражи на ветру. Каждая картина была древнее предыдущей, и я понял, что все это – сцены из моих собственных прошлых жизней.
По-прежнему привязанный, так сказать, к себе нынешнему, я листал эти зримые воспоминания, трехмерные и четкие. Я видел себя воином и трубадуром, аристократом, торговцем и нищим. Я вздрагивал от давно умерших страхов, трепетал из-за утраченных надежд и восторгов, меня влекли узы, оборванные смертью и водами Леты. Но я не отождествлял себя вполне со всеми этими воплощениями, ибо прекрасно понимал, что воспоминание, которое я ищу, относится к эпохам куда древнее.
Фантасмагория продолжалась, и от неописуемой бескрайности и необозримости этого бесконечного бытия у меня невыносимо закружилась голова. Я, наблюдатель, будто затерялся в сером тумане, где бесприютные призраки всех давно ушедших времен проплывали из забытья в забвение.
Стены Ниневии, колоннады и башни безымянных городов вырастали предо мною и рассыпались в прах. Я видел заросшие пышной растительностью равнины там, где сейчас лежит пустыня Гоби. Затерянные под морскими волнами столицы Атлантиды являли себя миру в неугасимой славе. Я всматривался в буйные и туманные картины первых континентов Земли. Я мимолетно вновь пережил появление первых людей на Земле – и понял, что тайна, которую я хотел узнать, еще древнее, чем все, что я уже видел.
Мои видения постепенно растворились в черной пустоте – и все же, казалось, в этой пустоте я продолжал существовать неизмеримые эпохи, подобно слепому атому в пространстве между мирами. Вокруг меня царили тьма и покой ночи, что предшествовала сотворению мира. Безмолвно, как во сне без сновидений, время текло вспять…
Внезапно вспыхнул яркий свет, заполнивший все вокруг. Я обнаружил, что стою в жарком сиянии дня среди царственно возвышающихся цветов в густом роскошном саду, а из-за увитой лианами ограды доносится неясное ворчание большого города под названием Калуд. Надо мною в зените висели четыре маленьких солнца, освещавших планету Хестан. Насекомые, напоминающие цветом драгоценные камни, порхали вокруг, бесстрашно садясь на богатые, расшитые астрономическими символами золотисто-черные одежды, в которые я был облачен. Рядом со мной стояло сооружение в форме циферблата из разноцветного агата с высеченными на нем такими же символами – алтарь ужасного и всемогущего бога времени Афоргомона, коего я был жрецом.
У меня не осталось ни малейших воспоминаний о себе как о Джоне Милуорпе, а длинной пышной процессии моих земных жизней словно никогда не существовало – либо не существовало еще. Печаль и опустошенность душили мое сердце, подобно пеплу, заполняющему погребальную урну, и все оттенки ароматов благоухающего сада доносили до меня лишь горький смрад смерти. Сумрачно созерцая алтарь, я пробормотал богохульство в адрес Афоргомона, который, следуя своей неумолимой воле, забрал мою любимую, оставив меня в моем горе безутешным. Отдельно я проклял знаки на алтаре: звезды, планеты, солнца и луны, отмерявшие и воплощавшие ход времени. Белторис, моя невеста, умерла в конце прошлой осени, и я вдвойне проклял звезды и планеты, руководившие этим несчастным временем года.
Заметив тень, упавшую на алтарь рядом с моей, я понял, что на мой зов явился темный маг и колдун Атмокс. С опаской, но не без надежды я повернулся к нему, первым делом отметив, что он держит под мышкой тяжелый, зловещего вида том в переплете из черной стали и с адамантовыми запорами. Удостоверившись в этом, я поднял взгляд к его лицу, лишь немногим менее мрачному и отталкивающему, чем книга в его руках.
– Приветствую тебя, о Каласпа, – хрипло проговорил он. – Я пришел вопреки своей воле и желанию. Знание, которого ты требуешь, содержится в этом томе, и, поскольку ты в свое время спас меня от гнева жрецов бога времени, я не могу не поделиться им с тобой. Но тебе следует понять, что даже я, кто произносил устрашающие имена и вызывал запретные сущности, никогда не осмелюсь содействовать тебе в этом заклинании. Я с радостью помог бы тебе пообщаться с тенью Белторис или оживить ее все еще нетленное тело и поднять его из могилы. Но то, чего хочешь ты, – совсем иное дело. Ты сам должен совершить предписанный ритуал и произнести необходимые слова, ибо последствия будут куда ужаснее, чем ты полагаешь.
– Меня не заботят последствия, – горячо ответил я, – лишь бы удалось вернуть те потерянные навсегда часы, что я делил с Белторис! Думаешь, я удовлетворюсь ее тенью, что призраком бредет из страны мертвых? Смог бы меня порадовать прекрасный прах, потревоженный дыханием некромантии, поднятый из могилы, без разума и души? Нет, Белторис, которую я намерен призвать, – та, на кого еще не успела пасть тень смерти!
Мне показалось, будто Атмокс, мастер сомнительных искусств и вассал подозрительных сил, попятился и побледнел, услышав мои страстные слова.
– Не забывай, – сказал он с угрожающей суровостью, – что ты готовишься нарушить священную логику времени, совершив святотатство в отношении Афоргомона, бога мгновений и эпох. Более того, ты мало чего добьешься, ибо не сможешь вернуть дни своей любви в полной мере, но только лишь единственный час, с невероятной жестокостью вырванный из естественного потока времени… Умоляю тебя, воздержись, удовлетворившись меньшим колдовством.
– Дай мне книгу, – потребовал я. – Мое служение Афоргомону больше ничего не значит. Почтительно и преданно поклонялся я богу времени, свершая в его честь освященные вечностью ритуалы, и за все это бог предал меня.
И тогда посреди пышного сада, средь высоко взобравшихся лоз, под четырьмя солнцами Атмокс отомкнул адамантовые запоры тома в стальном переплете и, раскрыв его на нужной странице, с неохотой вложил мне в руки. Эта страница, как и все соседние, изготовленная из какого-то нечистого пергамента с пятнами и прожилками плесени, почернела по краям от древности, но неугасимым пламенем на ней сияли ужасающие символы давно ушедших эпох, написанные яркими чернилами, что светились подобно свежепролитой крови демонов. В безумии своем я склонился над страницей, перечитывая ее раз за разом, пока от слепящих огненных рун не закружилась голова. Закрыв глаза, я по-прежнему четко видел в красноватой тьме их очертания, что извивались, будто адские черви.
Глухо, точно звук далекого колокола, до меня донесся голос Атмокса:
– Теперь, о Каласпа, ты знаешь непроизносимое имя того единственного, кто сможет помочь тебе вернуть ушедшие навсегда часы. Ты знаешь заклинание, что пробудит скрытую силу, и тебе известно, какая жертва потребуется, дабы ее умилостивить. Твердо ли еще твое решение и крепок ли дух твой, как и прежде?
Имя, которое я прочел в колдовском томе, принадлежало могущественному противнику Афоргомона, владыке космических сил, заклинания и необходимые жертвы которому требовали грязной и нечестивой демонолатрии. И все же я, полный решимости, не колеблясь дал утвердительный ответ на суровый вопрос Атмокса.
Поняв, что я не откажусь от задуманного, он склонил голову, более не пытаясь меня отговорить. А затем, как и было сказано в книге с огненными рунами, я обесчестил алтарь Афоргомона, запятнав часть главных символов пылью и слюной. Под молчаливым взглядом Атмокса я остроконечным гномоном солнечных часов нанес себе глубокую рану в правую руку и, роняя капли крови на изображения планет, высеченные на агатовой поверхности алтаря, совершил нечестивое жертвоприношение, после чего произнес вслух омерзительное заклинание во имя Затаившегося Хаоса, Ксегзанота, состоявшее из мешанины прочитанных задом наперед молитв, священных для бога времени.
После первых же слов заклинания будто паутина грязных теней сплелась поперек солнц, а земля слегка содрогнулась, словно по краю мира ступали колоссальные демоны, явившиеся из чудовищных запредельных бездн. Стены сада и деревья пошли рябью, подобно отражению в пруду под ветром, а у меня потемнело в глазах от потери крови, которую я пролил, принося демоническую жертву. Затем мою плоть и разум пронзила невыносимая дрожь, словно отзвук далекого землетрясения, что сокрушает города и обрушивает берега в море хаоса; плоть мою мучительно раздирало на части, и мозг мой содрогался от монотонных диссонансов, охватывавших меня все глубже и глубже.
Истерзанный душевным смятением, я пошатнулся. Словно в тумане, до меня донесся голос Атмокса, понукавшего меня, и я едва расслышал собственный голос, отвечая Ксегзаноту, называя нечестивую некромантию, что способна свершиться лишь благодаря его могуществу. Обезумев, я умолял Ксегзанота подарить мне, вопреки установленному ходу времени, всего один час прошлой осени, который я делил с Белторис; и в своих мольбах я не называл определенный час, ибо в моих воспоминаниях все они были одинаково радостными и счастливыми.
Когда с губ моих сорвались последние слова, мне показалось, будто в воздухе гигантским крылом распростерлась тьма; все четыре солнца пропали с небосвода, и сердце мое замерло, точно в смертный миг. Затем вернулся бархатно-мягкий свет, солнечные лучи косо падали вниз, как это обычно бывает осенью. Нигде не было видно даже тени Атмокса, и алтарь из слоистого агата был непорочно чист, без единого следа крови, а я, который любил Белторис, ничего еще не зная о злом роке и тоске, что меня ждет, исполненный счастья, стоял перед алтарем подле своей возлюбленной, глядя, как ее юные руки украшают древний циферблат собранными в саду цветами.
Непостижимо ужасны тайны времени. Даже я, жрец и посвященный в учение Афоргомона, мало что знал о неуловимом и неминуемом процессе, в котором настоящее становится прошлым, а будущее растворяется в настоящем. Каждому приходилось размышлять над загадками времени и мимолетностью всего сущего, тщетно пытаясь понять, куда утекает поток потерянных дней и куда мчатся обреченные эпохи. Одним видится, будто прошлое остается неизменным, исчезая из нашего смертного кругозора и становясь вечностью; другие считают, что время – это лестница, коей ступени разрушаются одна за другой за спиной поднимающегося, обрушиваясь в бездну небытия.
Как бы там ни было, я знал, что рядом со мной Белторис, на которую еще не пала смертная тень. Наш час только что родился средь золотого сезона осени, а грядущие минуты были полны чудес и неожиданностей, принадлежавших еще не испытанному будущему.
Моя возлюбленная стояла среди хрупких садовых лилий, еще не склонивших свои прелестные головки. В глазах ее мерцали сапфиры безлунных вечеров, усеянных золотыми звездочками. Уста ее изогнула улыбка, полная радости и блаженства.
Мы были обручены с детства, и сейчас приближалось время свадебного обряда. Отношения наши были совершенно свободными, в соответствии с обычаями этого мира. Она часто приходила в мой сад прогуляться и украсить алтарь божества, чьи вращающиеся луны и солнца приближали миг нашего счастья.
Вокруг порхали мотыльки с золотистыми крылышками, и полет их был легок, как легко было у нас на душе. Пребывая в блаженстве, мы раздували огонек нашего шаловливого настроения в величественное пламя восторга. Мы ощущали себя сродни прекрасным цветам и проворным насекомым, и души наши парили на волнах поднимавшихся в теплом воздухе ароматов. Громкого шума величественного города Калуд за стенами моего сада мы не слышали; не существовало для нас густонаселенной планеты Хестан; не было никого, кроме нас двоих, и ничего, кроме вселенной яркого света и цветущего рая. Пребывая в гармонии любви, мы словно касались вечности, и даже я, жрец Афоргомона, позабыл о днях увядания, что постепенно канут во всепоглощающих циклах времен.
Именно тогда я в возвышенном порыве безумной страсти поклялся, что смерть или разлад никогда не омрачат идеальный союз наших сердец. После того как мы украсили алтарь, я отыскал самые редкие и восхитительные цветы – с хрупкими изогнутыми чашечками, оттенком подобными омытому вином жемчугу и лунной лазури, с белыми лепестками, окруженными пурпурной каймой, – и вплел их в черную копну волос Белторис, смеясь и осыпая ее поцелуями, говоря ей, что не только храм времени заслуживает должного подношения.
Нежно, любовно, неторопливо украшал я ее и не успел закончить, как на землю рядом с нами спорхнула большая малиново-пестрая бабочка, что повредила крыло, летая по саду. Белторис, неизменно жалостливая и нежная сердцем, отвернулась от меня и взяла бабочку в руки, не заметив, как несколько ярких цветов упали с ее волос. В ее темно-синих глазах появились слезы; видя, что бабочка сильно пострадала и никогда больше не сможет летать, Белторис оставалась безутешной и больше не откликалась на мои страстные ухаживания. Меня бабочкина судьба волновала куда меньше, и я слегка разозлился; грусть Белторис, моя злость – между нами пролегла едва заметная трещина…
Затем, прежде чем любовь пересилила непонимание, пока мы стояли перед устрашающим алтарем времени, не держась за руки и не встречаясь друг с другом взглядом, на сад словно опустилась темная пелена. Я услышал гром и грохот рушащихся миров; что-то черное и гибельное пронеслось мимо меня во мраке. Ветер швырнул мне в лицо мертвые зимние листья; пролились слезы или же дождь… Затем вновь вернулись весенние солнца, сияя в зените во всей своей жестокой красе, и с ними пришло осознание всего, что было: смерти Белторис, моей тоски, моего безумия, что привело меня к запретному колдовству. Возвращенный час оказался напрасен, как и все остальные, и потеря моя обернулась теперь вдвойне необратимой. Кровь густо текла на обесчещенный алтарь, смертельная слабость росла, и сквозь мутный туман я увидел лицо Атмокса; и лицо это подобно было облику смертоносного демона…
13 марта. Я, Джон Милуорп, пишу эту дату и собственное имя, терзаемый странными сомнениями. Мой визионерский опыт под воздействием снадобья сувара завершился видением моей собственной крови, льющейся на циферблат с символами, и искаженного ужасом лица Атмокса. Все это происходило в ином мире, в жизни, отделенной от нынешнего времени бесчисленной чередою рождений и смертей, и все-таки, похоже, я не в полной мере вернулся из вдвойне древнего прошлого. Воспоминания, пусть и отрывочные, но живые, по-прежнему не дают мне покоя, и фрагменты знаний Хестана, обрывки его истории, слова его утерянного языка невольно всплывают в моем мозгу.
Более всего моя душа до сих пор омрачена скорбью Каласпы. Его отчаянная попытка некромантии, которая иным могла бы показаться не более чем сном во сне, огненным клеймом отпечаталась на черной странице моих воспоминаний. Я помню чудовищного бога, чей алтарь он обесчестил, совершив грязный обряд демонолатрии; я помню вину и отчаяние, от которых он лишился чувств. Именно это я пытался вспомнить всю свою жизнь, именно это мне суждено было пережить вновь. И я крайне боюсь дальнейшего ужасного знания, которое откроет передо мной второй эксперимент со снадобьем.
Примечание редактора. Следующая запись в дневнике Милуорпа начинается со странной даты, записанной по-английски: «Второй день луны Оккалат тысяча девятого года Красной Эпохи». Вероятно, дата эта повторена и на языке Хестана, поскольку прямо под ней следует строчка неизвестных символов. Дальше несколько строк тоже написаны на чужом языке, а затем, будто неосознанно вернувшись к своему «я», Милуорп продолжает дневник по-английски. Никаких упоминаний об очередном эксперименте с суварой нет, но, видимо, он все же принял снадобье, поскольку его воспоминания из прошлого продолжились.
…Какой только гений из преисподней бездны искусил меня, понудив закрыть глаза на последствия? Воистину, когда я попросил для себя и Белторис час прошлой осени вместе со всем, что ему сопутствовало, тот же час повторился и для всей планеты Хестан, и для четырех солнц Хестана. Все жители перенеслись из середины весны в осень, сохранив воспоминания лишь о том, что было до того часа, и ничего не зная о будущем. Но, вернувшись в настоящее, они с удивлением вспомнили о противоестественном событии; страх и замешательство охватили их, и никто не мог понять, что произошло.
На краткий час вновь ожили мертвые, опавшая листва вернулась на ветви, небесные тела возвратились к давно покинутым координатам, цветы вновь обернулись семенами, растения – корнями. А потом время восстановило свой прежний ход – но уже ничто не было в точности таким, как прежде.
Никакое движение космических тел, ни один год или мгновение в будущем никогда больше не окажутся такими, какими им следовало быть. Ошибки и несоответствия принесут бесчисленные плоды. Солнца окажутся не там, где нужно; планеты и атомы навеки отклонятся от назначенных им путей.
Именно об этом предупредил меня Атмокс, после того как перевязал мою кровоточащую рану, – ибо и он тоже вернулся в прошлое, вновь пережив события того возвращенного часа. Сам он тогда спустился в подвал своего дома, где, стоя в центре круга из множества пентаклей, возжег курильницы с нечестивым зельем, произнес отвратительные формулы, вызвал злобного духа из подземелий Хестана и попытался расспросить его о будущем. Но дух, огромный и черный, как горелая смола, отказывался прямо ответить на его вопрос, яростно скреб когтистыми лапами пределы магического круга, что ограничивали его свободу, и произнес только следующие слова: «Ты призвал меня себе на беду. Да, заклятия твои могущественны, магический круг крепок, и сами время и пространство не дают мне излить на тебя мой гнев. Но случится так, что ты снова меня призовешь в тот же час той же осени и призыв твой нарушит законы времени, расколов пространство; и я пройду через брешь, пусть и не сразу, с некоторой задержкой, и разделаюсь с тобой».
Замолчав, дух продолжал беспокойно метаться внутри круга, и глаза его пылали, подобно углям в раскаленной жаровне, а клыкастая пасть хватала защищенный заклятиями воздух. В конце концов Атмоксу удалось от него избавиться, лишь дважды применив заклинание для изгнания демонов.
В саду, рассказывая мне эту историю, Атмокс весь дрожал, вглядываясь в узкие тени высоких солнц и прислушиваясь, словно некая злобная тварь продиралась к нему из-под земли.
Четвертый день луны Оккалат. Охваченный еще большим ужасом, нежели Атмокс, я сидел в своем доме посреди города Калуд. Я был все еще слаб от потери крови, которую отдал Ксегзаноту; меня словно окружали странные тени; суетящиеся по дому слуги мои напоминали призраков, и я едва обращал внимание на бледный страх в их взглядах и те ужасные вещи, о которых они опасливо шептались… Безумие и хаос, по их словам, воцарились за стеной, в Калуде; бог Афоргомон разгневан. Все полагали, что над нами навис некий гибельный рок, вызванный тем самым нарушением естественного хода времени.
Под вечер слуги сообщили мне о смерти Атмокса. Понизив голос, они рассказали, как ученики Атмокса услышали чудовищный рев, подобный вырвавшейся на волю буре; рев раздался в палате, где некромант в одиночестве сидел над своими колдовскими книгами и принадлежностями. Сквозь рев какое-то время слышались человеческие крики и тяжелые удары, словно кто-то разбрасывал курильницы и жаровни, и доносился грохот падающих столов и фолиантов. Затем из-под закрытой двери потекла кровь, и струи ее сплетались в жуткие символы, которые складывались в непроизносимое имя. После того как шум утих, ученики долго не осмеливались открыть дверь. Наконец войдя, они увидели, что пол и стены густо залиты кровью, а клочья одежды чародея перемешаны с обрывками страниц разорванных магических томов. Среди обломков мебели валялись куски его растерзанной плоти, а по высокому потолку были размазаны мозги.
Услышав об этом, я понял, что подземный демон, которого опасался Атмокс, в конце концов нашел его и выместил на нем свой гнев. Непостижимым образом демон проник сквозь разрыв, возникший в упорядоченном времени и пространстве из-за единственного, некромантией повторенного часа. И именно этот разрыв, противоречащий законам природы, не позволил силе и знаниям чародея защитить его от демона…
Пятый день луны Оккалат. Я уверен, Атмокс не мог меня выдать, ибо тем самым он выдал бы и свое неявное соучастие в моем преступлении… И тем не менее вечером, на закате самого западного солнца, молчаливые и мрачные жрецы пришли в мой дом, отводя взгляд, будто от некоей безымянной нечисти, и жестами велели следовать за ними… Я вышел из дома и в сопровождении жрецов направился по дорогам Калуда навстречу заходящим солнцам. Улицы были пусты; казалось, никто не желает встречаться с нечестивцем или вообще его видеть… По аллее, уставленной колоннами в форме гномонов, меня провели во врата храма Афоргомона – ужасающие арочные врата, зияющие подобно алчно разинутой пасти химеры…
Шестой день луны Оккалат. Меня бросили в темницу в тайном подземелье храма, мрачную, зловонную и беззвучную, если не считать размеренного, раздражающего плеска воды, что капает где-то рядом. Я лежал, не зная, когда пройдет ночь и наступит утро. Свет появился лишь вместе с тюремщиками, которые открыли железную дверь, когда пришли доставить меня на суд…
…Единогласным, ужасающе громким хором, в котором невозможно было различить отдельные голоса, жрецы признали меня виновным. Затем старый верховный жрец Хелпенор обратился к Афоргомону, попросив бога объявить его, жреца, устами приговор, достойный тех преступлений, за которые меня судили такие же жрецы, как и я сам.
Казалось, бог тотчас же сошел в Хелпенора, и фигура верховного жреца словно выросла под скрывавшим ее облачением, а голос прогремел, как небесный гром:
– О Каласпа, своей порочной некромантией ты внес сумятицу во все будущие часы и эпохи, таким манером предрешив и собственную судьбу – быть навеки прикованным к тому противоправно повторяющемуся часу, что выпал из надлежащего ему места во времени. В соответствии со священным иератическим законом ты должен встретить смерть в огненных цепях, но подобная смерть – не более чем символ истинного твоего наказания. Ты будешь существовать далее, проживая другие жизни на Хестане, а затем среди эпох того мира, что сменит Хестан во времени и пространстве. И все это время тебя будут сопровождать воплощения вызванного тобой хаоса, и шириться будет этот хаос, подобно пропасти. И в любой твоей жизни эта пропасть не даст тебе воссоединиться с душой Белторис, и каждый раз время, пусть даже всего лишь час, будет отделять тебя от любви, которую иначе ты мог бы вернуть… Наконец, когда пропасть разверзнется настолько, что душе твоей заказан станет путь далее через циклы перевоплощений, ты отчетливо вспомнишь свой древний грех, после чего погибнешь навеки. На теле твоем из той последней жизни найдут выжженные отпечатки цепей как последний символ твоей неволи. Но те, кто знал тебя, вскоре о тебе забудут, и ты навеки останешься пленником эпохи, в которой согрешил.
29 марта. Я пишу эту дату в крайнем отчаянии, внушая себе, что на Земле, в двадцатом веке, существует некий Джон Милуорп. Уже два дня я не принимал сувару и тем не менее дважды возвращался в темницу под храмом Афоргомона, где ждет своей роковой судьбы жрец Каласпа. Дважды я оказывался в ее затхлой тьме, слышал, как звенят падающие капли, подобно клепсидре, отмеряющей черные дни обреченных.
Даже сейчас, когда я пишу эти строки за столом в своей библиотеке, древняя полночь как будто затмевает лампу своим мраком. Книжные шкафы превращаются в стены из сумрачного камня, сочащегося водой. Стола больше нет… нет и самого пишущего… и я вдыхаю зловонную сырость подземелья в непостижимом, затерянном мире, куда никогда не проникает солнце.
Восемнадцатый день луны Оккалат. Сегодня меня в последний раз вывели из моей тюрьмы. Хелпенор пришел с тремя другими жрецами, и меня препроводили к святилищу бога. Мы спустились глубоко под верхний храм, пройдя сквозь просторные крипты, где никогда не бывали обычные верующие. Никто не произносил ни слова, не обменивался со мной взглядом, и казалось, будто меня уже считают изгоем, выброшенным за пределы времени и преданным забвению.
Наконец мы подошли к пропасти с крутыми стенами, где, говорят, обитает дух Афоргомона. Вокруг нее, подобно звездам на краю космической бездны, светили далеко разбросанные слабые огни, ни единым лучом не дотягиваясь до глубины. Палачи усадили меня обнаженным на сиденье из тесаного камня, нависавшее над страшным обрывом, и с головы до ног обмотали тяжелыми цепями из черного металла, вделанными в камень.
На огненную гибель обрекали и других, за ересь или нечестивость… хотя никогда еще – за грех, подобный моему. После того как жертву заковывали в цепи, ее оставляли, давая поразмыслить над собственным преступлением, а возможно, и узреть темное божество Афоргомона. Затем из бездны, в которую вынужден был смотреть обреченный, вырывался восходящий свет, и пламя стрелой взмывало ввысь, в одно мгновение раскаляя железные цепи добела. Источник и природа пламени оставались загадкой, и многие приписывали его самому богу, а не действиям смертных…
Жрецы ушли, оставив меня. Уже давно тяжелые звенья, врезающиеся все глубже в плоть, причиняют мне мучительную боль. От взгляда в зияющую бездну кружится голова, но упасть я не могу. Откуда-то снизу, из неизмеримой глубины, слышится ритмичный, гулкий, торжественно-мрачный звук. Возможно, это вздохи далеких вод… или заблудившегося в пещерах ветра… или дыхание того, кто пребывает во тьме, отмеряя медленные минуты, часы, дни, эпохи… Ужас, что наваливается на меня, тяжелее цепей, двойная пропасть порождает страшное головокружение…
Мимо меня одна за другой прошли эпохи, и все миры превратились в ничто, подобно обломкам в потоке, что падает в бездну, унося с собой навеки потерянное лицо Белторис. Я застыл над зияющей пастью Тени… Где-то в другом мире призрак в изгнании пишет эти слова… призрак, который навеки исчезнет из времени и пространства, как и я, обреченный жрец Каласпа. Имени призрака я не помню.
Подо мной, в черных глубинах, разгорается ужасный свет…