К книге
Лабиринт чародея. Вымыслы, грезы и химерыТретья история, рассказанная Ватеку Повесть о принцессе Зулкаис и принце Калиле
26%
Третья история, рассказанная Ватеку Повесть о принцессе Зулкаис и принце Калиле
37

Вероятно, господин, тебе известно имя моего отца, ибо именно его заботам халиф аль-Мутасим доверил плодородный край Маср. И отец был бы владыкой, достойным такой высокой чести, но ввиду людских невежества и слабости непомерное желание повелевать будущим почитается непростительным грехом.

Однако же эмиру Абу Тахиру Ахмаду, ибо так звали моего отца, эта истина была неведома. Слишком часто пытался он перехитрить само Провидение и направить ход событий вопреки велениям небес. О, как ужасны эти веления! Рано или поздно они непременно претворяются в жизнь! И напрасно пытаемся мы противиться им!

Долгие годы Маср процветал под рукой моего отца, и имя Абу Тахира Ахмада не забудется среди имен других благородных эмиров, благополучно правивших в том прекрасном краю. Отцу не чужд был авантюрный дух, и потому он взял на службу сведущих нубийцев, рожденных неподалеку от истоков Нила, – эти умельцы знали реку вдоль и поперек и помогали привести в исполнение его богопротивные замыслы, ибо эмир хотел управлять разливами Нила. Он засадил все пышнейшей растительностью, которая впоследствии истощила землю. Люди всегда судят лишь по ярким одеждам, а потому с восторгом принимали его начинания и неотступно трудились, копая по его указанию бесчисленные каналы; ослепленные успехами отца, они почти не замечали его неудач. Если ему вдруг приходило в голову снарядить в путь десяток кораблей, а возвращался с богатым грузом только один, на гибель остальных девяти закрывали глаза. Более того, поскольку благодаря его бдительному надзору и заботам торговля в Масре процветала, он и сам с радостью обманывался в том, что касалось его потерь, и одному лишь себе приписывал все победоносные свершения.

Так все и шло, и вскоре Абу Тахир Ахмад уверовал, что сможет обрести безграничное могущество, если сумеет восстановить утерянные знания древних египтян. Он полагал, что в стародавние времена людям отчасти удалось поставить себе на службу божественную премудрость, а потому они вершили истинные чудеса, и не терял надежды вернуть те славные дни. Для этого он приказал прочесывать руины, коими были изобильны те края, и искать загадочные скрижали, с помощью которых, если верить ученым мужам, наводнившим эмирский двор, можно было овладеть утерянными знаниями, найти спрятанные сокровища и одолеть охранявшие их силы. Никогда до моего отца ни один мусульманин столько не ломал голову над древними иероглифами. По его приказу их искали повсюду, в самых отдаленных уголках страны, и обнаруженные загадочные знаки кропотливо перерисовывали на льняные тряпицы. Тысячу раз видела я эти тряпицы, разложенные на крыше нашего дворца. Придворные ученые мужи корпели над ними с усердием, которому позавидовали бы вьющиеся над цветками медоносные пчелы. Но мудрецы по-разному трактовали значение таинственных символов, а посему среди них то и дело разгорались споры, а потом и настоящие свары. Не только днем занимались мудрецы изысканиями, но часто продолжали их и при свете луны. Зажигать на плоской крыше факелы они не осмеливались, опасаясь пугать правоверных мусульман, ибо у тех любовь Абу Тахира Ахмада к идолопоклонническим древностям вызывала негодование и все они взирали на раскрашенные тряпицы с благочестивым ужасом.

Меж тем эмир, который ради своих причуд никогда не забрасывал торговые дела, пусть даже самые ничтожные, с легкостью пренебрегал религиозными обрядами и часто забывал свершить положенные законом омовения. Наложницы из его гарема не раз это замечали, но боялись с ним заговорить, поскольку по разным причинам уже не имели на эмира большого влияния. И вот в один прекрасный день верховный евнух Шабан, весьма набожный старик, явился к своему господину с кувшином и золотой чашей в руках и промолвил:

– Воды Нила дарованы нам для того, чтобы смывать нашу нечистоту, и проистекают они из небесных облаков, а не из языческих храмов; прими же эту воду, ибо она нужна тебе.

Эмир, на которого произвели должное впечатление Шабан и его речи, поддался на уговоры евнуха и, даже не распаковав очередной тюк с тряпицами, который только что доставили ему издалека, приказал накрыть трапезу в Зале золотых решеток, созвать туда всех наложниц и привести всех птиц, которые во множестве обитали во дворце в сандаловых клетках.

И тут же зазвучала музыка и появились наложницы, разодетые в прекраснейшие свои наряды, и каждая вела на поводе павлина, чьи перья были белее снега. Лишь одна девушка, чей стан был тонок, а легкий шаг услаждал взор, явилась без птицы и не поднимала покрывало.

– Зачем же затмилось это светило? – спросил эмир.

– О мой повелитель, – ответил Шабан, чье лицо лучилось довольством, – я прозорливее всех твоих астрологов, ибо именно я отыскал эту прекрасную звезду. Однако же пока она для тебя недосягаема, ибо ее отец, святой человек, достопочтенный имам Абзендеруд, никогда не согласится осчастливить тебя ее прелестями, если ты не будешь, как надлежит, свершать омовения и не распрощаешься со своими учеными мужами и их треклятыми иероглифами.

Ничего не ответив Шабану, отец мой так проворно бросился к Гуленди Бегум (ибо так звали дочь имама), чтобы сорвать с нее покрывало, что перевернул по пути несколько корзин с цветами и едва не затоптал двух павлинов. Сей внезапный порыв сменился восторженным оцепенением. Наконец эмир воскликнул:

– Какую божественную красоту вижу я! Немедля приведи сюда сусуфского имама, и пусть через час приготовят свадебные покои и обустроят все, что должно, для церемонии!

– Но господин мой! – в ужасе воскликнул Шабан. – Ты забываешь, что Гуленди Бегум не может сочетаться с тобой браком без благословения своего отца, а тот поставил условие, согласно которому ты должен…

– Что за глупости ты болтаешь? – разгневался эмир. – Неужели ты думаешь, что я такой дурак и предпочту этой юной деве, свежей, словно утренняя роса, кучу тряпок с иероглифами, посеревших и покрытых плесенью? Что же касается имама Абзендеруда, иди и позови его, если тебе так угодно, но поспеши, ибо я не желаю терпеть ни мгновением дольше необходимого.

– Поспеши же, Шабан, – скромно молвила Гуленди Бегум. – Поспеши, ибо ты видишь, что я не в тех обстоятельствах, чтобы противиться воле эмира.

– Это я виноват, но я сделаю все, что смогу, дабы исправить свою ошибку, – пробормотал евнух и удалился.

Выйдя из дворца, он немедля устремился на поиски Абзендеруда. В тот день верный слуга Аллаха спозаранку ушел из дома и отправился в поля, где предавался богоприятному делу – изучал плоды земли и малых букашек. Когда Шабан настиг его, словно ворон, что зловещим вестником спикировал с небес, и запинаясь поведал, что эмир ничего не обещал, а сам Абзендеруд может не успеть навязать владыке давно взлелеянные добродетельные условия, лицо святого человека сделалось бледным, будто у мертвеца. Тем не менее он не утратил решимости и добрался до дворца мигом, но, к несчастью, по пути так запыхался, что рухнул на мягкий диван и больше часа сидел там, не в силах отдышаться.

Пока остальные евнухи хлопотали вокруг имама, Шабан взбежал в покои, отведенные для услад Абу Тахира Ахмада, но пыла у него сразу поубавилось, ибо дверь туда охраняли двое арапов, которые, потрясая саблями, сообщили, что стоит ему сделать еще хоть один шаг, и он споткнется о собственную отсеченную голову. Шабану не оставалось ничего иного, кроме как вернуться к Абзендеруду; тот все еще громко пыхтел, сидя на диване, и верховный евнух взирал на него с превеликой тревогой, причитая и проклиная собственное неблагоразумие, что побудило его привести Гуленди Бегум во дворец эмира.

Хоть мой отец и был очень занят, развлекая новоиспеченную султаншу, он все же расслышал, как спорят между собой арапы и Шабан, и более или менее понял, что происходит. А потому, выждав приличествующее время, вместе с Гуленди Бегум отправился в Зал золотых решеток, где сидел Абзендеруд, и рассказал святому человеку, что в ожидании его прихода сделал ее своей женой.

Услышав это, имам издал горестный вопль, излив наконец тисками сдавившую грудь тоску; престрашным образом он закатил глаза и сказал новоявленной супруге султана:

– Презренная, неужели не знаешь ты, что безрассудные поступки всегда приводят к ужасному концу? Твой отец охранил бы тебя, но ты не стала дожидаться, пока он выполнит задуманное. Небеса располагают там, где человек предполагает. Ничего более не прошу я у эмира, отныне пусть распоряжается тобой и своими иероглифами, как ему вздумается! Я предчувствую грядущее неописуемое зло, но сам его не увижу. Радуйтесь, пока можете, предавайтесь пагубным удовольствиям. Я же призову себе на помощь ангела смерти и, надеюсь, через три дня уже буду мирно покоиться в объятиях великого Пророка!

С этими словами он с трудом поднялся на ноги. Тщетно дочь пыталась удержать его. Имам вырвал край своих одежд из ее дрожащих рук. Гуленди Бегум в забытье упала на пол, и, пока встревоженный эмир пытался привести ее в чувство, упрямец Абзендеруд, гневно бормоча себе под нос, вышел из дворца.

Поначалу все думали, что святой человек не собирается буквально выполнять свое обещание и позволит себя отговорить, но напрасно. Вернувшись домой, имам перво-наперво заткнул уши хлопком-сырцом, дабы не слышать мольбы и причитания друзей, затем, скрестив ноги, уселся на циновки, подпер ладонями подбородок и сидел так, не издавая ни звука и отказываясь от пищи, пока наконец под вечер третьего дня, верный своему слову, не отошел в мир иной. Ему устроили роскошные похороны, во время которых Шабан явил свое горе, немилосердно хлеща себя бичом и орошая землю струящейся кровью, после чего его раны пришлось смазать целительным бальзамом, и он вернулся к своим обязанностям.

Меж тем эмир прикладывал немало усилий, чтобы смягчить отчаяние Гуленди Бегум, и проклинал те самые иероглифы, которые и послужили всему причиной. В конце концов его старания тронули султаншу. К ней возвратилось былое спокойствие, она понесла, и жизнь в гареме вернулась на круги своя.

Эмир, которого издавна восхищало могущество древних фараонов, построил дюжину дворцов в древнеегипетском стиле и поначалу собирался поселить в них дюжину своих сыновей. Но, к несчастью, все его жены производили на свет лишь девочек. После рождения очередной дочери Абу Тахир Ахмад обыкновенно ворчал, скрежетал зубами, винил Магомета во всех своих несчастьях и был бы вовсе невыносим, если бы не Гуленди Бегум, которой удавалось укротить его злобный нрав. Каждый вечер она завлекала его в свои покои, где, в отличие от остального дворца, благодаря тысяче ее ухищрений дышалось свежо и привольно.

Пока Гуленди Бегум носила ребенка под сердцем, отец не отходил от возвышения, где стояло ее ложе. Это возвышение располагалось в длинной галерее, выходящей на воды Нила, прямо над речными волнами, так что отдыхавшие там могли бросать в воду семечки поедаемых ими гранатов. При дворе всегда толклось множество искуснейших танцовщиц и факиров. Каждую ночь там устраивали представления при свете тысячи золотых лампад, которые расставляли на полу, чтобы во всей красе были видны грациозные ножки плясуний. Отец тратил огромные деньги на их башмачки с золотой отделкой и расшитые драгоценными каменьями сандалии, но, когда они отплясывали все разом, зрелище получалось поистине ослепительным.

Несмотря на всю роскошь, султанша, возлежащая в галерее, совсем не была счастлива. Как страдалец, одолеваемый бессонницей, равнодушно взирает на сияние звезд, так и она равнодушно смотрела на кружащихся вокруг прелестных танцовщиц в великолепных нарядах. Часто вспоминала Гуленди Бегум ярость своего достопочтенного отца, которая казалась едва ли не пророческой; часто оплакивала его нелепую безвременную кончину. Сотни раз вскрикивала она, прерывая певцов:

– Сама судьба уготовила мне погибель! Небеса не даруют мне сына, и муж мой отлучит меня от себя!

Ее терзающийся ум усиливал недомогание, которое и без того испытывает женщина в тягости. Отец так тревожился за нее, что впервые в жизни обратился к небесам и приказал читать молитвы во всех мечетях. Не забыл он и про милостыню: везде было объявлено, что всех нищих призывают в самый большой двор в эмирском дворце и будут до отвала кормить рисом. Из-за этого каждое утро перед дворцовыми воротами приключалась едва ли не смертельная давка. Попрошайки стекались туда со всех концов страны, шли пешком, плыли по реке. Целые деревни сплавлялись к Каиру на плотах. Люди были ненасытны, ибо затеянное отцом строительство, его увлечение иероглифами, содержание придворных ученых мужей – все это обходилось дорого и истощало Маср.

Среди тех, кто явился из далекого далека, был Абу Габдулла Гухаман, дряхлый отшельник из Великого песчаного моря. Росту в нем было восемь футов, а из-за нелепого телосложения и страшной худобы он походил на скелет, и потому вид его вызывал оторопь. Однако же этот скорбный и суровый живой остов вмещал благодетельнейшую и богоугоднейшую душу. Громовым голосом провозглашал Абу Габдулла Гухаман волю Пророка и открыто сокрушался, что владыка, который кормит, да еще и досыта, бедняков рисом, при этом почитает проклятые иероглифы. Имамы, муллы, муэдзины следовали за отшельником толпой и только и делали, что на все голоса возносили ему хвалу. Люди с радостью целовали его ноги, перепачканные песком пустыни. Более того – они даже собирали эти песчинки и, как великую драгоценность, помещали в янтарные сосуды.

Однажды отшельник так громко провозгласил истину, обличая гнусные дьявольские науки, что от его зычного голоса затрепетали огромные знамена перед дворцом. Чудовищный этот звук услышали даже в гареме. В Зале золотых решеток попадали без чувств евнухи и наложницы, танцовщицы замерли, не опустив ножку на пол, шуты так переполошились, что позабыли про свои ужимки, музыканты уронили наземь инструменты, а лежавшая в галерее Гуленди Бегум чуть не умерла от ужаса.

Пораженный стоял Абу Тахир Ахмад. Совесть заговорила в нем, попрекая гнусной страстью к идолопоклонничеству, и на несколько мгновений эмир преисполнился раскаяния и решил, что это ангел отмщения явился обратить его в камень – и не только его, но и всех его подданных.

Так и стоял он в галерее султанши, воздев руки к небесам, но потом очнулся и, призвав Шабана, спросил:

– Солнце не померкло в вышине, Нил мирно течет в своем русле, так что же значил этот чудовищный вопль, который потряс мой дворец?

– Господин мой, – отвечал богопослушный евнух, – то возопила сама истина, и возопила она устами достопочтенного Абу Габдуллы Гухамана, отшельника из Великого песчаного моря, вернейшего и усерднейшего слуги Пророка; за девять дней он преодолел три сотни лиг, чтобы вкусить твоего гостеприимства и поведать тебе то, что внушили ему небеса. Не пренебрегай же словами человека, который мудростью, благочестием и ростом превосходит умнейших, набожнейших и высочайших обитателей земли. Все твои подданные в восторге внимают ему. Торговцы бросили торговать. Все горожане бегут послушать его, позабыв свои собрания в городских садах. Сказители, восседающие возле городских фонтанов, остались в одиночестве, ибо все слушатели покинули их. Сам пророк Юсуф не сравнится с Абу Габдуллой Гухаманом в мудрости и способности прорицать будущее.

Услыхав это, эмир вдруг воспылал желанием спросить у Абу Габдуллы Гухамана совета о своих семейных делах, в особенности о тех великих планах, которые он лелеял, дабы помочь возвыситься еще не рожденным сыновьям. Абу Тахир Ахмад счел себя счастливцем, которому выпала редкая удача послушать настоящего живого пророка, ведь раньше эти богодухновенные люди попадались ему исключительно в виде мумий. А потому он решил позвать необычайного старца во дворец – нет, прямо в гарем. Ибо разве не призывали к себе некромантов фараоны древности? А ведь эмир во всем желал следовать их примеру. И вот Абу Тахир Ахмад милостиво приказал Шабану пойти и привести святого человека.

Преисполнившись радости, евнух поспешил сообщить отшельнику счастливое известие, и все, бывшие при том, возликовали и огласили двор криками одобрения, но сам Абу Габдулла Гухаман не выказал никакого удовольствия и не сказал ни слова; молитвенно сложив ладони, он обратил взор к небесам и впал в пророческий транс. Долго испускал отшельник глубокие вздохи, а потом вскричал громовым голосом:

– Да будет воля Аллаха! Я лишь творение его. Евнух, я готов последовать за тобою. Но пусть сломают ворота дворца. Ибо не пристало склонять голову слуге Пророка.

Не дожидаясь приказа, толпа тут же принялась за дело и в мгновение ока разломала искусно вырезанные ворота на куски.

Услыхав грохот, наложницы в гареме разразились громкими криками, а Абу Тахир Ахмад пожалел о своем любопытстве. Но все же он, хоть и с неохотой, приказал распахнуть перед великаном двери в гарем, опасаясь, что восторженные последователи пророка прорвутся в женские покои, полные вдобавок разнообразных сокровищ. Однако страхи оказались напрасными, ибо святой старец отослал всех прочь. Мне рассказывали, что, когда люди опустились на колени, желая получить его благословение, он сказал торжественно:

– Идите, мирно возвращайтесь в свои жилища и знайте: что бы ни случилось, Абу Габдулла Гухаман готов ко всему. – А потом, повернувшись к дворцу, вскричал: – Я иду к вам, о ослепительно сияющие купола, и пусть не случится здесь ничего такого, что запятнает вашу красоту.

Тем временем в гареме завершались спешные приготовления. Слуги расставили ширмы, задернули занавеси на дверях и повесили плотные пологи во внутренней галерее, чтобы скрыть от глаз султанш и их дочерей – юных принцесс.

Это привело обитательниц гарема в немалое волнение, и, когда отшельник, поправ ногами сломанные ворота, величественно вступил в Зал золотых решеток, все уже изнывали от любопытства. Не удостоив дворцовое великолепие даже мимолетного взгляда, Абу Габдулла Гухаман шагал вперед, скорбно уставясь себе под ноги. Наконец он добрался до галереи, где ждали наложницы. Женщины, которые ни разу не видели существа столь высокого, жилистого и костистого, завизжали и громко потребовали ароматных солей и укрепляющих настоек, которые помогли бы им вынести созерцание эдакого страшилища.

Ни малейшего внимания не обратил отшельник на воцарившийся переполох. Он угрюмо шагал вперед, пока навстречу ему не вышел эмир и, ухватившись за край его одежд, весьма церемонно не препроводил в ту галерею, что выходила на воды Нила. Тут же принесли чаши с засахаренными фруктами и традиционными напитками, но, хоть Абу Габдулла Гухаман и выглядел смертельно истощенным, он отказался от сластей и вин и заявил, что вот уже девяносто лет пьет лишь росу и питается только пустынной саранчой. Эмир счел такие предпочтения вполне уместными для пророка, не стал его уговаривать и тут же поведал о том, что тревожило его сердце, и рассказал, как печалится, ибо у него до сих пор нет сына, несмотря на все молитвы, которые он приказал читать, и все благие знаменья, о которых твердили имамы.

– Но теперь меня уверяют, что скоро мне будет дарована эта радость. Мудрецы и лекари предрекают мне сына, и сам я вижу подтверждение их словам. А потому я позвал тебя сюда не для того, чтобы выспрашивать о будущем. Я желаю, чтобы ты дал мне совет: как следует воспитывать моего сына, который скоро должен явиться на свет, или, вернее, двоих сыновей, ибо, прознав о моих тревогах, небеса, несомненно, решили вдвойне благословить султаншу Гуленди Бегум, чрево коей в два раза больше, чем обыкновенно бывает у женщин в подобных случаях.

Не говоря ни слова, Абу Габдулла Гухаман трижды скорбно покачал головой.

Отец изумился; неужто, осведомился он, святого отшельника так оскорбило столь предвкушаемое радостное событие?

– О ослепленный владыка! – отвечал тот с глубочайшим вздохом, который словно вырвался из недр могилы. – Зачем докучаешь ты небесам безрассудными молитвами? Имей же уважение к их воле! Ибо на небесах лучше самого человека ведают, что ему нужнее. Горе тебе и горе сыну, которого ты, несомненно, принудишь следовать твоим собственным гнусным обычаям, тогда как ему надлежит смиренно отдаться на волю Провидения. Если бы только великие мира сего могли предвидеть все те несчастья, что сами навлекают на свои головы, они бы содрогнулись посреди роскошных покоев. Фараон понял это, но слишком поздно. Ибо преследовал он детей Мусы, презрев небесные знаменья, и тем самым навлек на себя дурную смерть. К чему раздавать подаяние нищим, если дух твой противится Аллаху? Вместо того чтобы молить Пророка о наследнике, которого ты своими руками приведешь к гибели, те, кого заботит твое благополучие, должны молить его, чтобы он умертвил Гуленди Бегум – да, умертвил, пока она не произвела на свет непокорных отпрысков, которых ты сам своими усилиями низвергнешь в пропасть! И вновь взываю я к тебе – покорись. Если ангел Аллаха явится забрать ее душу раньше срока, не зови чародеев, не проси их отвести беду: пусть сбудется воля небес, пусть она умрет! Укроти свой гнев, эмир, не ожесточай свое сердце! Помни о судьбе фараона, которого поглотили воды!

– Вот сам о ней и помни! – гневно вскричал отец и, спрыгнув с возвышения, кинулся на помощь скрытой за пологом султанше, которая, услышав страшные слова, лишилась чувств. – Помни о том, что под этими самыми окнами текут воды Нила, и за такие речи твой гнусный остов следует туда зашвырнуть!

– Я ничего не боюсь, ибо пророк Аллаха не боится ничего, кроме себя самого! – воскликнул великан и, поднявшись на цыпочки, коснулся пальцами балок, поддерживавших купол дворца.

– Ха! Не боится ничего, – возопили хором все женщины и евнухи и, словно тигры и тигрицы, выскочили из своих укрытий. – Проклятый убийца, ты едва не прикончил нашу возлюбленную госпожу и ничего не боишься! Стань же пищей для речных чудовищ!

С этими словами все они толпой набросились на отшельника, повалили его и принялись безжалостно душить, а потом скинули через тайный решетчатый люк прямо в воды Нила, и Абу Габдулла Гухаман мгновенно затерялся среди железных свай.

Эмир, пораженный их внезапной свирепостью, застыл, взглядом вперившись в речные волны, но тело отшельника так и не всплыло на поверхность, а из оцепенения Абу Тахира Ахмада вывели крики явившегося на шум Шабана. Отец оглянулся на злодеев, но те разбежались в разные стороны и попрятались за пологи от него и друг от друга, потрясенные осознанием того, что натворили.

Гуленди Бегум, которая успела очнуться и застала чудовищную сцену, испытала жесточайшие муки. Заслышав исполненные боли крики, эмир бросился к бьющейся султанше и оросил ее руку слезами. Она же, распахнув глаза, в ужасе вскричала:

– Аллах! О Аллах! Оборви дни сей презренной, что за свою жизнь уже навлекла на всех столько горестей и несчастий, и пусть не принесет она в этот мир…

– Полно, полно, – перебил эмир, хватая ее за руки, ибо Гуленди Бегум готова была наложить их на себя. – Ты не умрешь, и дети мои не умрут и посрамят пророчество этого полоумного скелета, презренно будь его имя. Пусть немедля позовут сюда моих ученых мужей. И пусть их искусство послужит тому, чтобы душа твоя не отлетела, а плод чрева твоего не погиб.

Ученых мужей тут же позвали. Они потребовали в свое распоряжение целый двор и, приступив к обрядам, разожгли там огонь, осветивший галерею. Султанша, отринув всех, кто пытался ее удержать, поднялась на ноги и подбежала к перилам, под которыми плескались волны Нила. Ей открылся безотрадный вид. Ни одной лодочки не было на реке. Вдалеке темнели пески, время от времени вздымаемые ветром. Лучи заходящего солнца окрасили волны кроваво-красным. Не успели сумерки окутать небо, как внезапный яростный порыв сотряс и поломал резной переплет. Гуленди Бегум, вне себя, с бешено бьющимся сердцем, хотела отступить подальше, но неодолимая сила удерживала ее на месте и заставляла против воли смотреть на горестную сцену. Воцарилась глубокая тишина. Тьма, незаметно подкравшись, окутала землю. И вдруг синий язык пламени прочертил в облаках над пирамидами глубокую борозду. Султанша ясно различала огромные облачные горы на горизонте, будто на дворе был белый день. От этого зрелища ее охватил леденящий ужас. Несколько раз открывала она рот, чтобы позвать прислужниц, но голос отказывался ей повиноваться. Пыталась хлопнуть в ладоши, но тщетно.

Так и стояла Гуленди Бегум в галерее во власти ужасной грезы, когда в тишине раздался полный скорби голос:

– Только что я испустил последний вздох в водах реки; вотще слуги твои хотели заглушить голос истины, ибо ныне он доносится из недр самой смерти. О презренная мать! Взгляни же на этот роковой огонь и ужаснись!

Больше уж Гуленди Бегум не в силах была слушать. Без чувств рухнула она наземь. Взволнованные прислужницы тут же подбежали к ней с пронзительными криками. Явились ученые мужи и вручили отцу, охваченному жестокой тревогой, приготовленный ими чудодейственный эликсир. Грудь султанши смочили всего несколькими каплями, и ее дух, который вот-вот должен был последовать за ангелом смерти Азраилом, вернулся в тело, воспротивившись самой природе. Глаза Гуленди Бегум открылись и снова узрели над пирамидами зловещий синий свет, еще не померкший в небесах. Воздев руки, она пальцем указала эмиру на страшный знак, и тут же ее настигли муки деторождения, и так, содрогаясь от невыразимой боли, султанша произвела на свет сына и дочь – тех двух несчастных, коих ты видишь перед собой.

Радость эмира, который наконец-то заполучил вожделенного наследника, немало омрачилась, когда наша мать умерла у него на руках. Но, несмотря на величайшую скорбь, он не потерял головы и тут же вручил младенцев ученым мужам. Няньки, толпой явившиеся к роженице, пытались этому воспротивиться, но древние старцы, хором читавшие заклинания, заставили их умолкнуть. Уже стояли наготове каббалистические сосуды, в которых нас надлежало искупать, а весь дворец заволокло густым травяным паром. Шабана от этого запаха в буквальном смысле выворачивало наизнанку, и он с превеликим трудом сдержался, чтобы не позвать имамов и знатоков Закона Божия, которые бы не допустили готовых вот-вот свершиться богомерзких обрядов. О, если бы только небеса наделили его тогда храбростью! Увы, эти ужасные купания, которым мы подверглись в первый же час жизни, тлетворно повлияли на нас! Знай же, господин, что нас, сначала поочередно, а затем и вдвоем, окунали в адское варево, что должно было наделить младенцев силой и умом, превосходившими человеческие, но на деле лишь обратило нашу кровь в кипящий эликсир и преумножило нашу чувственность, отравив ее ненасытным желанием.

И вот под звон медных жезлов, ударяющих в металлические стенки сосудов, среди густого дыма, поднимавшегося от охапок горящих трав, прозвучали заклинания, обращенные к джиннам, в особенности к тем из них, которые ведают пирамидами, дабы они наделили нас волшебными дарами. Только после этого меня и брата отдали нянькам, которые едва могли удержать нас на руках из-за нашей непомерной живости и непоседливости. Добрые женщины заплакали, увидав, как вскипает в нас молодая кровь, и тщетно пытались остудить ее, очистив наши тела от исходившей паром грязи, но увы! Худшее уже свершилось! И даже если порой мы потом начинали вести себя как обыкновенные дети, отец, который во что бы то ни стало желал сделать из нас детей необыкновенных, каждый раз оживлял нашу кровь при помощи горячительных зелий или молока арапок.

И потому выросли мы несносными и своевольными. В семь лет мы не терпели ни от кого возражений. Если нас пытались обуздать, мы с гневными воплями кусали до крови нянек и прислужников. Шабан частенько страдал от этого неистовства, но лишь молча, со вздохами сносил все, ибо эмир видел в наших злых выходках признаки гениальности, сравнимой с гениальностью царя Сурида или царицы Шароб. О, как плохо понимали они истинную причину нашей непокорности! Тех, кто долго смотрит на свет, быстрее поражает слепота. Мой отец тогда еще не осознал, что мы никогда не вели себя заносчиво друг с другом, что каждый из нас с радостью уступал желаниям другого, что брат мой Калила обретал покой лишь в моих объятиях и что для меня отраднее всего на свете было ласкать его.

Нас двоих обучали вместе: перед нами всегда клали одну книгу, и мы по очереди переворачивали страницы. И хотя брата муштровали не по годам сурово, я во всем желала разделить его судьбу. Абу Тахира Ахмада заботила лишь будущая слава сына, а потому он приказал, чтобы мне не отказывали в этой прихоти, ибо видел, что Калила целиком отдавался наукам, лишь когда я была рядом.

Нас обучали не только древнейшей истории, но также и географии отдаленных земель. Мудрецы неустанно пичкали нас невразумительными заповедями, якобы сокрытыми в исписанных иероглифами скрижалях. Велеречиво славили мудрость, дар предвидения и сокровища фараонов, которых иногда уподобляли муравьям, а иногда слонам. Разжигали в нас жгучее любопытство к тем горам из отесанного камня, под которыми покоились в своих усыпальницах египетские цари. Заставляли наизусть учить длинные списки с именами зодчих и каменотесов, которые возводили эти горы. Приказывали вычислить, сколько пищи требовалось строителям, или подсчитать число нитей в каждом аршине шелка, которым владыка Сурид укрыл свою пирамиду. Кроме всей этой белиберды, докучливые старикашки немилосердно мучили нас причудливым языком, на котором в древности изъяснялись в подземных лабиринтах жрецы.

Мало отрады находили мы в детских играх, которым нам дозволялось предаваться в часы досуга, если только не играли в них вместе. Наши сестры-принцессы навевали на нас смертную скуку. Напрасно вышивали они для брата великолепнейшие одежды. С презрением смотрел Калила на их дары и лишь от возлюбленной своей сестры Зулкаис принимал кисейный шарф, ниспадавший ей на грудь, и повязывал им свои прекрасные локоны. Иногда сестры звали нас к себе в те двенадцать дворцов, которые им отдал отец, ибо он больше не надеялся на дюжину сыновей, а для нас с братом велел воздвигнуть еще один чертог, гораздо роскошнее. Его венчали пять куполов, и располагался он в густой роще, где каждую ночь устраивали грандиознейшие празднества. Отец являлся туда в сопровождении прекраснейших наложниц, и каждая несла в руках подсвечник с белой восковой свечой. Сколько же раз вид этих свечей, мелькавших меж ветвей, наполнял наши сердца грустью? Ибо все, что нарушало наш уединенный покой, вызывало в нас величайшее негодование. Гораздо слаще было нам прятаться среди листвы и слушать ее шелест, чем внимать песням и звукам лютни. Но наши сладостные грезы оскорбляли отца, и он силой принуждал нас возвращаться и участвовать во всеобщем веселье.

С каждым годом эмир обходился с нами все строже. Он не осмеливался совсем разлучить нас, ибо боялся, что это плохо повлияет на Калилу, но постоянно пытался завлечь моего брата в компанию сверстников и тем самым отвратить от наших исполненных неги прогулок. Во дворцовых дворах стали что ни день упражняться с луками и копьями, отдавая дань столь излюбленным арабами занятиям. Калила участвовал в этих забавах с большим пылом, но лишь для того, чтобы поскорее закончить состязание и вернуться ко мне. Оставшись вместе, мы в который уже раз перечитывали повесть о любви Юсуфа и Зулейхи и другие любовные стихи или, упиваясь минутами свободы, бродили по лабиринту дворцовых коридоров и любовались водами Нила, никогда не разнимая рук и не отрывая друг от друга взоров. В этих лабиринтах нас почти невозможно было найти, а мы только больше радовались, видя, какое беспокойство вызывают наши прогулки.

И вот однажды вечером, когда мы с нежностью отдавались обществу друг друга и веселились, словно дети, нам повстречался отец, который при виде нас содрогнулся.

– Почему же, – обратился он к Калиле, – почему же я вижу тебя здесь, а не в большом дворе, почему ты не стреляешь из лука и не объезжаешь коней, которые когда-нибудь понесут тебя в битву? Неужели солнцу, что изо дня в день поднимается в небеса, суждено увидеть, как ты расцветешь и увянешь, подобно чахлому цветку нарцисса? Тщетно пытаются ученые мужи подстегнуть тебя своим красноречием и открыть тебе глаза на загадки древности, тщетно рассказывают о благородных и воинственных деяниях. Скоро тебе исполнится тринадцать, но ни разу не выказал ты ни малейшего желания превзойти сотоварищей. Великие мужи воспитываются не в укромных уголках в истоме и неге, великие правители, способные повелевать странами, вырастают не на любовных стихах! Принц должен действовать смело и явить себя миру. Очнись же! Прекрати испытывать мое терпение, ибо слишком долго позволял я тебе прохлаждаться подле Зулкаис. Пусть она, изнеженное создание, по-прежнему играет среди цветов, тебе же не следует проводить в ее обществе все время с рассвета и до заката. Я вижу, что это она развращает тебя.

Говоря все это, Абу Тахир Ахмад сопровождал слова гневными и грозными жестами; потом он схватил моего брата за руку и увлек прочь, а я осталась одна и погрузилась в пучину горечи и отчаяния. Ледяное оцепенение сковало меня. Хоть солнце по-прежнему ярко сияло и лучи его искрились на волнах, мне показалось, что наступила ночь. Бросившись ничком на землю, я исступленно целовала сорванный Калилой цветок померанца. Взгляд мой упал на рисунки, что он чертил на земле, и слезы полились с новой силой.

– Увы мне! – воскликнула я. – Все кончено. Благословенные времена никогда не вернутся. Зачем же отец винит меня в том, что я развращаю Калилу? Какой же вред я могу причинить брату? Почему наше счастье так оскорбляет отцовские чувства? Если бы счастье было преступлением, ученые мужи непременно сказали бы нам об этом.

Моя нянька Шамела застала меня в приступе бессилия и уныния. Чтобы развеять их, она немедля препроводила меня в рощу, где среди золотых птичьих клеток, коих во дворце было множество, играли в прятки юные обитательницы гарема. Птичий щебет и шепот чистых ручьев, бегущих по древесным корням, немного утешили меня, но вот настал час, когда ко мне обычно приходил Калила, и даже эти звуки перестали радовать меня и лишь усугубляли мои страдания.

Заметив, как тяжело вздымается моя грудь, Шамела отвела меня в сторонку, положила ладонь мне на сердце и внимательно вгляделась в мое лицо. Сперва я покраснела, потом побледнела, и все это было видно очень отчетливо.

– Я вижу, тебя опечалило отсутствие брата, – сказала нянюшка. – Вот к чему привела та странная метода, по которой вас обучают. Нужно читать священный Коран, чтить законы Пророка и верить в милосердие Аллаха – вот молоко, что остужает лихорадку человеческих страстей. Ты не ведаешь той тихой радости, какую можно испытать, вверяя душу небесам и беспрекословно подчиняясь их воле. Увы, эмир желает предвосхитить будущее, тогда как его следует смиренно принимать. Осуши свои слезы: быть может, Калила не печалится вдали от тебя.

– О! – воскликнула я, смерив ее злобным взглядом. – Ни на мгновенье не поверю я, будто он не печалится, иначе мне было бы во сто крат горше.

Услышав мои слова, Шамела вздрогнула и вскричала:

– О небеса, почему же он не послушал моего совета и совета Шабана и отдал вас на обучение блажным мудрецам, а не оставил, как и пристало истинно верующему, в объятиях благословенного невежества. Меня тревожат твои пылкие чувства. Нет, не тревожат, но вызывают негодование. Смирись же, отдайся невинным удовольствиям, и пусть душа твоя не скорбит, даже если Калила не разделяет их с тобой. Он мужчина, а значит, создан для труда и лишений. Разве ты последуешь за ним на охоту? Будешь стрелять из лука и метать копья? Ему надлежит искать общества достойных его мужей, а не расточать впустую лучшие годы подле тебя среди беседок и птичьих клеток.

Ее отповедь не произвела желаемого эффекта, – напротив, от ярости я совсем потеряла разум. В гневе вскочила я на ноги, изорвала свое покрывало на тысячу клочков, расцарапала себе грудь и громко закричала, жалуясь, что нянюшка якобы набросилась на меня.

Прятки тут же были позабыты. Принцессы и наложницы столпились вокруг; они не питали ко мне большой приязни, ведь я была любимицей Калилы, но мои слезы и сочащиеся кровью раны, которые я сама себе нанесла, обратили их против Шамелы. Увы, бедная женщина как раз недавно подвергла двух юных невольниц суровому наказанию за кражу гранатов, и эти две змеи, желая отомстить, подтвердили мои слова. Они побежали к отцу и пересказали ему мою ложь; с ним тогда не было Шабана, к тому же он пребывал в благостном расположении духа, ибо мой брат только что попал копьем прямо в глаз крокодилу, а посему эмир приказал привязать Шамелу к дереву и немилосердно высечь.

Ее неумолчные крики терзали мое сердце.

– Ты, которую я носила на руках и кормила своим молоком, почему же ты обрекаешь меня на такие муки? – кричала она. – Вступись за меня! Расскажи всем правду! Ведь я лишь пыталась спасти тебя и не дать тебе рухнуть в темную пропасть, в которую рано или поздно столкнут тебя твои дикость и необузданные желания, и лишь за это плоть мою немилосердно рвет на куски кнут.

Я хотела было попросить, чтобы ее отпустили и избавили от наказания, но тут будто демон нашептал мне, что это Шамела и Шабан подговорили отца сотворить из Калилы героя. А потому я отринула всякое сочувствие и закричала, чтобы ее пороли до тех пор, пока не сознается в своем проступке. Этот ужас прекратился лишь с наступлением ночи. Несчастную отвязали от дерева. Друзья нянюшки, а было их немало, врачевали ее раны. На коленях молили они меня отдать им чудодейственный бальзам ученых мужей, которым я владела. Я отказалась. Тогда они прошли мимо с носилками, на которых лежала Шамела, нарочно помедлив передо мною. Грудь Шамелы, на которой я так часто засыпала, была вся в крови. При виде этого зрелища во мне проснулась память о том, как ласково нянчила она меня во младенчестве, сердце мое наконец дрогнуло, и я разразилась слезами и поцеловала руку, которую несчастная тянула к чудовищу, вскормленному ее собственным молоком; затем я поспешила за бальзамом, сама смазала ей раны, умоляя простить меня, и во всеуслышание призналась, что виновата во всем лишь я.

Стоявшие вокруг содрогнулись от моих слов и отпрянули от меня в ужасе. Шамела, хоть и полумертвая от боли, увидев это, прижала к губам край своих одежд, чтобы не стонать так громко, не огорчать меня и не усугублять то страшное положение, в котором я по собственной вине оказалась. Но все было напрасно. Слуги и домочадцы бежали, наградив меня злобными взглядами.

Шамелу унесли, и я осталась одна. Сад укутала непроглядная тьма. Тенистые кипарисы как будто горестно причитали. Охваченная ужасом и мучимая жгучим раскаянием, я затерялась среди них. Меня охватило умоисступление. Под ногами словно разверзлась земля, и я вот-вот была готова рухнуть в бездонную пропасть. В таком прискорбном состоянии пребывал мой дух, но вдруг сквозь густые ветви я разглядела свет факелов, которые несли отцовские слуги. Процессия внезапно остановилась. Кто-то вышел из толпы. От радостного предчувствия сердце мое забилось быстрее. Шаги приблизились, и в неверном печальном свете, который так похож на здешний, я увидала Калилу.

– Милая Зулкаис! – воскликнул он, перемежая слова поцелуями. – Как будто целая сотня лет минула с тех пор, как я, послушный воле отца, покинул тебя. Я сразился со страшнейшим речным чудовищем. Но чего бы я только не сделал, ведь в награду мне пообещали целый вечер, который я проведу лишь с тобой! Пойдем же! Насладимся этим временем сполна. Затеряемся среди деревьев. Будем, сидя в зеленом тайнике, с презрением слушать шумные звуки музыки и танцев. Я велю принести шербет и сласти, пусть нам накроют на мягком мху возле маленького порфирового фонтана. Твой прелестный лик усладит мой взор, а приятная беседа будет развлекать до самого рассвета. Потом мне, увы, снова предстоит погрузиться в мирскую суету, метать проклятые копья и отвечать на вопросы ученых мужей.

Калила говорил так быстро, что я не могла вставить ни слова. Он увлек меня за собой, и я едва ли сопротивлялась. Мы прошли через рощу к фонтану. Мне вспомнилось, как Шамела осуждала мою привязанность к брату, речи ее против моей воли глубоко запали мне в душу. И я едва не вырвала свою руку из его ладони, но тут в свете лампад, которые зажгли на бортике фонтана, увидала в воде отражение его прекрасного лица, его большие глаза, повлажневшие от любви, и этот образ пронзил мое сердце. Благие намерения, мучительное раскаяние – все это сменилось совершенно иными чувствами. Я присела рядом с Калилой и, склонив голову ему на грудь, дала волю слезам. Увидав это, Калила тут же принялся меня расспрашивать. Я без утайки поведала ему все, что приключилось между мной и Шамелой. Поначалу его очень растрогали описанные мной страдания нянюшки, но затем он воскликнул:

– Поделом докучливой невольнице! Почему робкие желания сердца всегда встречают с такой ненавистью? Как нам не любить друг друга, Зулкаис? Мы родились вместе по велению самой природы. Не сама ли природа наградила нас схожими вкусами и разожгла в нас родственный пыл? Не по велению ли нашего отца мудрецы омыли нас в одних и тех же колдовских чашах? Так что же дурного в чувствах, которые решительно все помогало взрастить? Нет, Зулкаис, пусть Шабан и суеверная нянька болтают, что им вздумается. В том, что мы любим друг друга, нет преступленья. Преступленьем было бы трусливо позволить им разлучить нас. Давай же поклянемся – не именем Пророка, ибо о нем мы слишком мало знаем, но теми материями, которые и составляют жизнь человека, – давай поклянемся, что не стерпим жизни вдали друг от друга, но выпьем эликсир из речных цветов, которым так часто похвалялись при нас ученые мужи. Этот эликсир безболезненно погрузит нас в сон, и мы в объятиях друг друга погибнем, а наши души незаметно перенесутся в иной мир.

Его слова меня успокоили. Ко мне вернулось привычное оживление, и мы с братом предались нашим играм.

– Завтра мне нужно будет проявить всю свою храбрость, чтобы выторговать для нас еще один такой вечер, – говорил Калила, – ибо только такими обещаниями отец и может принудить меня выполнять его капризы.

– Ха! – воскликнул Абу Тахир Ахмад, выступая из-за кустов, за которыми он подслушивал нашу беседу. – Так вот чего ты желаешь! Посмотрим же, удастся ли тебе это! Нынче вечером ты уже получил свою плату за ту малость, что сделал днем. Ступай! А что касается тебя, Зулкаис, иди поплачь над той чудовищной подлостью, которую ты сотворила с Шамелой.

Преисполнившись великого страха, мы с Калилой пали к его ногам, но отец, оборотившись к нам спиной, приказал евнухам сопроводить нас каждого в свои покои.

Те чувства, которые мы друг к другу испытывали, вовсе не вызывали у эмира ужаса или отвращения. Его единственной целью было сделать из сына могучего воина и великого владыку, а уж какими средствами этого достичь – это его ни капли не волновало. Во мне же он видел лишь орудие, которое можно было обратить себе на пользу; отец без зазрения совести готов был подлить масла в опасное пламя нашей страсти, то идя на уступки, то возводя перед нами препоны. Впрочем, он полагал, что, если мы будем слишком часто предаваться праздности и удовольствиям, это помешает его замыслам. И потому решил прибегнуть к более суровым мерам и выбрал для этого поистине несчастливый момент. Увы! Если бы не его хитроумные и дальновидные планы, будь они прокляты, мы не утратили бы невинности и никогда бы не очутились здесь, в этом обиталище ужасов!

Удалившись в свои покои, эмир повелел вызвать Шабана, а когда тот явился, поведал ему о своем твердом намерении на время нас разлучить. Мудрый евнух пал ниц, а поднявшись, сказал:

– Да простит мой повелитель своего раба, осмелившегося ему возразить, но молю тебя, не раздувай зарождающееся пламя мехами разлуки и запретов, иначе в конце концов разгорится такой пожар, с которым тебе не совладать. Ты знаешь буйный нрав сына; сегодня его сестра во всей красе показала нам свой. Дозволь им, хоть тебе это и неприятно, остаться вместе, пусть себе предаются детским забавам. Вскоре они друг другу наскучат, Калиле надоест коротать однообразные дни в гареме, и он на коленях будет молить тебя вызволить его оттуда.

– Довольно нести чушь! – нетерпеливо перебил его эмир. – О, как плохо ты знаешь моего гениального Калилу! Я внимательно следил за ним и вижу, что обряды мудрецов принесли свои плоды. Во все, что он делает, он вкладывает душу. Если оставить его с Зулкаис, он погрязнет в изнеженности. Но если забрать ее и посулить Калиле встречу с ней в награду за те великие деяния, которых я от него жду, для него не будет ничего невозможного. И пусть слабоумные старцы трясутся над своим законом, сколько им вздумается! Пусть распускают сопли; что мне до них, если он станет тем, чем я желаю? Знай же, о евнух, что, стоит ему хоть раз отведать сладких плодов честолюбия, все мысли о Зулкаис тут же улетучатся у него из головы, как улетучивается легкий утренний туман под лучами яркого солнца – солнца победы. А посему повелеваю тебе: отправляйся завтра на заре в покои принцессы, пока она еще не пробудилась, укутай ее в эти одежды и доставь вместе с невольницами и всем потребным для путешествия на берег Нила, где вас будет ждать лодка. Вам следует плыть по реке двадцать девять дней. На тридцатый день вы высадитесь на Страусином острове. Там ты устроишь принцессу во дворце, что я выстроил для ученых мужей, которые во множестве скитаются в пустыне – той самой, где можно найти древние руины и обрести мудрость. Одного из них ты встретишь на острове; он прозывается Пальмолазом, ибо имеет обыкновение предаваться созерцанию и размышлениям на верхушке пальмы. Этот старец знает без счета разных историй и сможет развлечь Зулкаис, ибо я прекрасно осведомлен о том, что, помимо общества Калилы, величайшую радость ей доставляют сказки.

Шабан слишком хорошо знал своего хозяина и потому не стал упорствовать. Он ушел отдавать необходимые распоряжения, но по пути тяжко вздыхал. Ему совершенно не хотелось отправляться на Страусиный остров, и он с неприязнью думал о Пальмолазе. Сам Шабан был истовым мусульманином и к придворным ученым мужам питал глубокое отвращение.

Все произошло слишком быстро. Из-за пережитых накануне волнений меня охватила сильная усталость, а потому я спала очень крепко. Меня так тихо подняли с постели и так осторожно отнесли на берег, что пробудилась я, лишь когда лодка уже отдалилась от Каира на четыре лиги. Меня растревожило громкое журчание воды. В полусне мне помстилось, будто я выпила то снадобье, про которое рассказывал Калила, и теперь душа моя покидает наш мир. Так я и лежала в лодке, предаваясь этим причудливым фантазиям и не осмеливаясь открыть глаза, а потом вытянула руку в поисках брата, который должен был лежать подле меня. Вообрази же мои ужас и изумление, когда вместо его прекрасной нежной ладони мои пальцы коснулись мозолистой лапы евнуха, что правил лодкой и был даже старше и уродливей Шабана.

Я села с пронзительным криком. Вокруг раскинулись пустынные небеса и воды реки, окаймленные голубоватыми берегами. Ярко светило солнце. Под лазурным небосводом ликовала вся природа. Тысяча речных птиц порхала среди нимфей, меж которых проплывала лодка; огромные желтые цветы сияли золотом и источали сладкий аромат. Но мне не было дела до всех этих красот, и сердце мое не возрадовалось, а наполнилось мрачной тоской.

Оглядевшись, я заметила своих невольниц, сидевших тут же с потерянным видом, и Шабана, который с гримасой недовольной, однако властной принуждал их молчать. На кончике языка у меня вертелось имя Калилы. И вот со слезами на глазах я произнесла его вслух и спросила, где он и что станется со мной. Но Шабан не ответил – лишь приказал евнухам посильнее налечь на весла и затянуть египетскую песню. Проклятые евнухи, в такт погружая весла в воду, запели так громко и так дружно, что мой бедный и без того смущенный разум пришел в еще большее смятение. Лодка стрелой неслась по речной глади. Тщетно молила я гребцов остановиться или хотя бы сказать мне, куда мы плывем. Безжалостные негодяи остались глухи к моим мольбам. Чем громче я просила, тем громче они пели свою гнусную песню, заглушая мои крики. И Шабан хрипел и скрипел громче прочих.

Невозможно выразить, какие мучения я испытала, какой ужас ощутила, оказавшись вдали от Калилы в лодке, которую несли вперед страшные воды Нила. С наступлением ночи объявший меня страх сделался еще сильнее. С невыразимым ужасом я наблюдала, как солнце тонет в воде и тысячи золотых лучей дрожат на речной зыби. Мне вспомнились тихие вечерние часы, что мы проводили с Калилой, и, закрыв лицо покрывалом, я предалась отчаянию.

Вскоре раздалось тихое шуршание. Лодка заскользила среди прибрежного камыша. Шабан выпрыгнул на берег, гребцы наконец смолкли, и воцарилась глубокая тишина. Вскоре верховный евнух вернулся и отнес меня в шатер, воздвигнутый в нескольких шагах от воды. Там горели лампады, земля была устлана тюфяками, посередине стоял столик со всевозможными яствами и лежал огромный открытый Коран. Я ненавидела святую книгу. Обучавшие нас мудрецы частенько высмеивали ее, и мы с Калилой никогда ее не читали. Поэтому теперь я с отвращением швырнула ее наземь. Шабан принялся было отчитывать меня, но я накинулась на него и заставила умолкнуть. Потом мне еще не раз удавалось проделывать этот фокус во время нашего долгого путешествия.

Каждый следующий день почти в точности повторял предыдущий. Бесконечно плыли мы среди нимфей, птичьих стай и бесчисленных, сновавших туда-сюда по реке торговых лодчонок.

Наконец равнина осталась позади. Как и бывает с несчастливцами, я смотрела только вперед и не сводила глаз с горизонта, и вот однажды вечером там воздвиглось нечто огромное, гораздо выше и причудливее пирамид. То были горы. Их вид внушал испуг. Меня поразила ужасная мысль: а вдруг отец отослал меня в страшный край арапов, где правит чернокожий царь, и там меня принесут в жертву идолам, которые, если верить россказням мудрецов, охочи до принцесс. Заметив, что я растревожилась еще пуще, Шабан наконец сжалился. Он рассказал мне, куда мы плывем, а также о том, что отец желает разлучить нас с Калилой, но не навсегда, пока же мне предстоит встретиться с удивительным человеком, прозываемым Пальмолазом, величайшим сказителем на всем белом свете.

Услышав это, я немного успокоилась. Сердце мое умастила бальзамом надежда, пусть и робкая, снова когда-нибудь увидеть Калилу, и мне было отрадно узнать, что меня будет развлекать историями сказитель. Более того, рассказ об уединенном Страусином острове потакал моей романтической натуре. Если уж меня разлучили с тем, кто мне дороже жизни, лучше уж смиряться с печальной судьбой в глуши, чем среди сияющего шумного гарема. Вдали от грубых и легкомысленных забав я была готова всецело отдаться сладким воспоминаниям о прошлом и погрузиться в томные грезы, чтобы снова увидеть, пусть и в мечтах, возлюбленного Калилу.

Целиком занятая этими мыслями, я больше не обращала внимания на горы, которые все приближались и приближались. Все теснее смыкались скалы вокруг реки, и вскоре они уже закрывали небо. Я видела невероятно высокие деревья, чьи переплетенные корни доставали до самой воды. Слышала, как шумит река на стремнинах, глядела на кипящие пенные водовороты, от которых поднимался тонкой кисеей серебристый туман. Сквозь его завесу я наконец различила зеленеющий впереди невеликий остров, по которому степенно разгуливали страусы. Мы еще немного приблизились, и на фоне холма, сплошь покрытого гнездами, стало видно необычайное строение с куполом. То был очень странный дворец, выстроенный выдающимся каббалистом. Стены были сложены из желтого мрамора, отполированного до зеркального блеска, и все, что в них отражалось, представало искаженным и огромным. Я задрожала от испуга, увидев в этом жутком зеркале причудливые фигуры страусов: их шеи словно бы уходили в небеса, а глаза сияли докрасна раскаленным железом.

От Шабана не укрылся мой ужас, и евнух разъяснил мне, что стены дворца увеличивают все, что в них отражается, и уверил, что, даже если бы страусы были настолько чудовищными, насколько они представляются в зеркале, мне нечего опасаться, ибо за сотню лет Пальмолаз выпестовал из них самых кротких на свете созданий. Едва он закончил рассказ, я ступила на берег, заросший свежей зеленой травой. Украшали его тысячи неведомых мне цветов, тысячи раковин замысловатой формы, тысячи удивительных улиток. Поднимающаяся от стремнины дымка смягчала жару, а монотонный лепет водопадов навевал сон.

Меня сморило, и я приказала натянуть навес под одной из многочисленных пальм; ключей от дворца у нас не было – они всегда висели на поясе у Пальмолаза, а он в этот час медитировал где-то на другом конце острова.

Я погрузилась в легкую дрему, а Шабан меж тем побежал отдавать ученому мужу отцовские письма. Для этого ему пришлось привязать их к концу длинного шеста, ибо мудрец восседал на вершине пальмы высотой в пятьдесят локтей и решительно отказывался слезать, пока ему хорошенько не разъяснят, зачем его призывают. Прочитав свиток, он тут же с видом величайшего почтения приложил его ко лбу и метеором соскользнул на землю; на метеор походил и его лик, ибо глаза Пальмолаза полыхали, а нос был невероятного багряного цвета.

Шабан изумился той ловкости, с которой старец спустился с дерева, но вознегодовал, когда тот повелел отнести его, Пальмолаза, на спине, пояснив, что никогда не снисходит до пеших прогулок. Евнух, который на дух не переносил мудрецов с их причудами и полагал то и другое истинным проклятием для семейства эмира, не спешил подчиняться, но, вспомнив о полученном приказе, поборол отвращение и взвалил Пальмолаза себе на плечи, приговаривая:

– Увы, благочестивый отшельник Абу Габдулла Гухаман никогда бы не потребовал подобного, хоть он-то гораздо достойнее моей помощи.

Услыхав это, восседавший у него на закорках Пальмолаз, у которого во времена оны не раз случались религиозные распри с отшельником из Великого пустынного моря, отвесил Шабану хороший пинок и вздернул свой пламенеющий нос. Шабан запнулся, но продолжил путь, не вымолвив более ни слова.

Я еще спала, но когда Шабан приблизился к моему ложу и сбросил к моим ногам свою ношу, в голосе его было столько чувства, что я тут же пробудилась.

– Вот Пальмолаз! Много же тебе будет от него пользы!

При виде столь странного субъекта я, несмотря на все свои горести, не сумела сдержать смех. Но старик, не переменившись в лице, с важным видом позвенел пристегнутыми к поясу ключами и торжественно объявил Шабану:

– Взвали-ка опять меня на плечи – отправимся во дворец, через порог которого никогда еще не ступало ни одно существо женского пола, кроме самой крупной моей несушки, королевы среди страусих.

Я пошла за ними следом. Вечерело. Спустившиеся с холмов страусы толпились повсюду вокруг нас, щипали траву и кору деревьев и так громко при этом щелкали клювами, что шум этот напоминал топот марширующего войска. Наконец мы оказались перед сияющими стенами дворца. Я уже знала об их необычайных свойствах, но собственное искаженное отражение вселило в меня ужас, как и отражение Пальмолаза, восседавшего на закорках у Шабана.

Мы вошли в зал с купольным сводом, облицованный черным мрамором и украшенный золотыми звездами, – обстановка внушала трепет, хотя впечатление несколько портила нелепая физиономия старца, корчившего забавные гримасы. Внутри было очень душно, и меня замутило. Увидев это, Пальмолаз приказал разжечь огонь, достал из-за пазухи ароматический шарик и бросил прямо в пламя. Тут же весь зал заполнился дымом, ароматным и резким. Шабан немедленно расчихался и выбежал наружу. А я придвинулась к огню и с печальным видом помешивала угли, вычерчивая в них образ любимого Калилы.

Пальмолаз мне не мешал. Он похвалил обучавших меня мудрецов, восславил искусство тех, кто искупал нас сразу после рождения в волшебных сосудах, и коварно добавил, что ничто так не обостряет ум, как отчасти необычайная страсть.

– Вижу, – продолжал он, – что ты погрузилась в весьма занимательные воспоминания, и мне это по нраву. У меня самого было пять сестер, и мы, презрев заветы Магомета, страстно любили друг друга. Прошло уже сто лет, а мне все еще отрадно вспоминать те дни, ибо самые первые впечатления не забываются никогда. Мое постоянство благосклонно приняли джинны, в чьих любимцах я числюсь. Если ты, как и я, не отступишься от своих чувств, возможно, джинны помогут и тебе. А пока можешь полностью мне довериться. Я не стану для тебя ворчливым и черствым стражем. Только не подумай, будто я завишу от переменчивой воли твоего отца, человека недалекого и предпочитающего честолюбие удовольствиям. Мне гораздо приятнее наслаждаться медитацией здесь, среди пальм и страусов, чем восседать в его пышном и великолепном диване. О нет, я вовсе не думаю, что твое общество не способно скрасить мою жизнь. Чем любезнее ты будешь со мной, тем учтивее поведу себя я и даже приобщу тебя к красоте. Если ты будешь счастлива на этом одиноком островке, то прослывешь мудрой женщиной, а я по себе знаю, что под плащом доброй молвы можно укрыть неисчислимые сокровенные безумства. В своих письмах эмир поведал мне все. Пусть люди думают, что ты внимаешь моим наставлениям, а ты тем временем сможешь говорить со мной о своем разлюбезном Калиле, сколько пожелаешь, ибо меня не оскорбляют подобные речи. Напротив, ничто так не радует меня, как юные сердца, всецело отдавшиеся порыву, и усладой для моих глаз будут ланиты, покрытые ярким румянцем первой любви.

Я слушала эти странные слова, опустив очи долу, но в груди у меня птицей трепыхнулась надежда. Наконец я посмотрела ученому мужу в глаза, и его огромный красный нос, ярким пятном сиявший на фоне черномраморных стен, уже не показался мне таким уж безобразным. Я улыбнулась ему, и Пальмолаз мигом понял, что я заглотила наживку. И так обрадовался, что тотчас позабыл, что никуда не ходит пешком, и побежал готовить трапезу, которая была мне весьма необходима.

Не успел он выйти, как во дворец вернулся Шабан, а в руке у него было вскрытое письмо с печатью моего отца.

– Здесь указания, которые мне надлежало прочесть, лишь когда мы достигнем острова, и, увы, я их прочел. Какое горе служить владыке, чей разум отравили многие знания! О несчастная принцесса! Твой отец повелевает, хоть мне это и претит, покинуть тебя здесь. Мне приказано взять всех, кто плыл с нами сюда, погрузиться в лодку, а тебе в услужение оставить только хромоножку Музаку, глухую как пень и немую как рыба. Помогать тебе будет только мерзостный Пальмолаз. Одним небесам ведомо, что почерпнешь ты из его общества. Эмир считает его светочем мудрости и знаний, но уж правоверный-то мусульманин останется при своем мнении.

Сказав все это, Шабан трижды приложил письмо ко лбу и, пятясь спиной, вприпрыжку скрылся с глаз моих.

Меня немало позабавило то, с каким несчастным видом бедный евнух разглагольствовал о нашей разлуке. Я не испытывала ни малейшего желания его задерживать. Присутствие его было мне ненавистно, ибо он всегда избегал бесед на ту единственную тему, которая радовала мое сердце. Напротив, я возликовала, услышав, что мне оставляют Музаку, ибо глухонемая невольница не помешала бы мне изливать душу покладистому старику и следовать его советам, если они придутся мне по нраву.

Эти мысли несколько окрылили меня, и тут вернулся Пальмолаз с целым ворохом шелковых ковров и подушек; ковры он расстелил на полу, подушки разложил сверху, а потом с видом любезным и довольным принялся зажигать факелы и воскурять благовония в золотых жаровнях. Все эти предметы роскоши он взял из дворцовой сокровищницы, в которой, по его словам, могло найтись немало такого, что возбудит мое любопытство. Я же сказала, что пока охотно верю ему на слово, поскольку аромат великолепных яств, донесшийся до меня еще прежде, чем появился хозяин дворца, разжег мой аппетит. Яства эти состояли по большей части из ломтей оленины в душистых травах, разнообразным образом приготовленных яиц, а также сладостей, вкуснейших и нежнейших, как лепестки белой розы. Был там и красный напиток из фиников, налитый в необычайные прозрачные раковины, – блестел он, как глаза самого Пальмолаза.

Мы отведали этих кушаний вместе, держась по-свойски. Мой удивительный страж не мог нахвалиться вином и налегал на него изо всех сил, к большому удивлению Музаки, которая, сжавшись в уголке, делала невероятные ужимки, отражавшиеся во всех четырех мраморных стенах. Весело потрескивал огонь, и летевшие искры, угасая, испускали изысканный аромат. Ярко светили факелы, блестели золотые курильницы, а мягкое тепло погружало в сладостную негу.

Я оказалась в таком необычайном положении, в такой невиданной, невообразимой тюрьме, а мой страж выглядел так нелепо, что время от времени мне приходилось протирать глаза, дабы убедиться, что я не сплю. Вероятно, я бы даже наслаждалась тем, что предстало моему взору, если бы хоть на мгновение могла забыть, как далеко я от Калилы. Чтобы отвлечь меня, Пальмолаз начал рассказывать удивительную историю о великане Джибри и искуснице Шароб, но я не дала ему докончить и попросила вместо этого выслушать повесть о моих собственных горестях, пообещав вернуться к его сказкам потом. Увы! Обещание это я так и не сдержала. Напрасно Пальмолаз то и дело пытался пробудить мое любопытство – ничто не занимало меня, кроме Калилы, снова и снова я восклицала:

– Где же он? Чем он занят? Когда я снова с ним встречусь?

Увидев, что я преисполнена упрямства и даже не думаю раскаиваться, старик уверился, что я вполне подхожу для его злодейских замыслов, ибо, как мои слушатели, несомненно, уже догадались, он служил тому самому владыке, что властвует в этой обители мук. Пальмолаз обладал порочной душой, а также был слеп, как слепы те, кто жаждет проникнуть сюда, поэтому поклялся привести на службу Иблису двадцать несчастных, и только меня и брата недоставало ему, чтобы выполнить задуманное. Он вовсе не собирался усмирять желания моего сердца – напротив, только сильнее раздувал их, иногда напуская на себя вид, будто хочет усладить мой слух историями; на самом же деле его занимали совершенно иные мысли.

Почти всю ночь рассказывала я о своих преступных чувствах. А к утру заснула. Пальмолаз заснул тоже, в нескольких шагах от меня, но перед этим бесцеремонно поцеловал меня в лоб, и его поцелуй обжег мое чело каленым железом. Мне снились печальные сны. Но, пробудившись, я едва помнила их – знала лишь, что небеса предупреждали меня, предлагая путь к спасению.

Когда взошло солнце, Пальмолаз отвел меня в лес, показал страусов и продемонстрировал свою невероятную ловкость. Он не только взбирался на верхушки высочайших и тончайших трепещущих пальм, которые сгибались под его ногами подобно кукурузным початкам, но с проворством пущенной из лука стрелы перепрыгивал с одной на другую. Покрасовавшись передо мной таким образом, старик уселся на ветку и сказал, что намерен предаться медитации, а мне с Музакой посоветовал искупаться на берегу на другой стороне холма.

Стояла невыносимая жара. Вода в Ниле казалась прохладной и приятной. В тени высоких скал посреди небольшого лужка были устроены облицованные мрамором бассейны для купания. По краю их росли бледные нарциссы и гладиолусы, и их склоняющиеся к воде головки покачивались надо мной. Мне очень полюбились эти томные цветы, которые будто воплощали собой мои несчастья, и несколько часов я вдыхала их дурманящий аромат.

Вернувшись во дворец, я увидела, что Пальмолаз немало потрудился, чтобы меня развлечь. Вечер прошел точно так же, как накануне, и подобным образом пролетели еще четыре месяца. Не могу сказать, что это были несчастные четыре месяца. Романтическое уединение, чуткий слушатель, который снова и снова благодушно внимал моим глупым любовным излияниям, – все это смягчило мою боль. Быть может, вот так я бы долгие годы лелеяла несбыточные сладкие мечты, и пыл моей страсти постепенно бы угас, я стала бы Калиле просто нежной сестрой и подругой, если бы из-за своих сумасбродных затей отец не отдал меня во власть безбожника и негодяя, который изо дня в день следил за мной и строил коварные планы. О Шабан! О Шамела! Вы были мне истинными друзьями, почему же меня вырвали из ваших рук? Почему вы с самого первого дня не заметили черные ростки чрезмерной нежности, проклюнувшиеся в наших сердцах, – ростки, которые следовало немедля искоренить, ибо со временем против них уже были бессильны сталь и огонь!

Однажды утром, когда я, пребывая во власти печальных дум, откровеннее обычного изливала свое отчаяние и тоску по Калиле, старик, пронзив меня взглядом, промолвил:

– Принцесса, тебя обучали умнейшие из мудрецов, и посему ты, несомненно, знаешь, что существуют создания более совершенные, чем люди, и эти создания вмешиваются в людские дела и могут выручить нас из величайших затруднений. Я сам не единожды был свидетелем их могущества и пользовался их помощью: как и ты, я с самого рождения нахожусь под их покровительством. Вижу, что ты жить не можешь без Калилы. Пришла пора тебе наконец попросить совета у любезных духов. Но достанет ли тебе силы разума, хватит ли храбрости обратиться к ним – тем, кто так не похож на нас? Я хорошо знаю, что при их приближении люди неизбежно испытывают внутреннюю дрожь, кровь пускается вспять по жилам, причиняя множество мучений, но также я знаю, что эти ужасные испытания – ничто по сравнению с той невыносимой мукой, какую причиняет разлука, если любовь твоя пылает необычайным всепоглощающим огнем. Если ты решишься обратиться к джинну Великой пирамиды – а он, насколько мне известно, присутствовал при твоем рождении, – если осмелишься довериться ему, то сегодня же вечером, обещаю тебе, ты услышишь вести о брате, который ближе, чем ты думаешь. Тот дух, о котором я говорю, знаменит среди ученых мужей, и зовут его Омультакос; ныне он охраняет сокровища, спрятанные в этой пустыне величайшими колдунами древности. Ему подчиняются и другие духи, и с их помощью он часто беседует с собственной сестрой, которую, кстати говоря, когда-то любил, точно как ты теперь любишь Калилу. А потому джинн отнесется к твоим горестям с таким же участием, с каким отнесся к ним я, и, несомненно, сделает все, что в его силах, дабы исполнить твое желание.

При этих словах сердце мое бешено заколотилось в груди. Когда я поняла, что смогу снова увидеть Калилу, меня охватило настоящее исступление. Вскочив на ноги, я забегала по дворцу, словно безумная. А потом вернулась к старику, обняла его, назвала отцом, упала ему в ноги и просила, молитвенно сложив руки, не лишать меня счастья и немедленно отвести во владения Омультакоса, чем бы это ни грозило.

Коварный старикашка обрадовался, увидев, в какое неистовство меня вверг, и думал лишь о том, как бы посильнее раздуть им же самим разожженное пламя. А потому он напустил на себя важный и задумчивый вид и торжественно сказал:

– Знай же, о Зулкаис, что, хоть мое желание услужить тебе и велико, я преисполнен сомнений касательно этого важного дела. Ведь ты не знаешь, как опасно то, что ты замыслила, – по крайней мере, ты не вполне постигаешь, какое это безрассудство. Мне неведомо, сможешь ли ты вынести страшное одиночество, царящее в необозримых залах, по которым тебе предстоит пройти, и невероятное величие тех мест, куда я тебя отведу. Также неведомо мне, в каком обличье предстанет перед тобою джинн. Часто он являлся мне в облике столь ужасном, что весь я цепенел, а иной раз выглядел так нелепо, что я едва мог сдержать рвущийся из груди смех, ибо подобные создания, как никто другой, переменчивы. Возможно, Омультакос и сжалится над тобою, но я должен предупредить, что тебя ждет весьма суровое испытание: когда именно появится джинн, предсказать невозможно, ты же, ожидая его появления, не должна выказывать ни страха, ни нетерпения, а при виде его нельзя ни смеяться, ни плакать. Знай же, что тебе надлежит молча и совершенно неподвижно ждать, сложив руки на груди, пока он сам не заговорит с тобой, ибо один лишь неосторожный жест, улыбка, стон погубят не только тебя, но и Калилу, и меня самого.

– Твои слова вселяют в меня ужас, – отвечала я, – но чего только не сделает тот, кто испытывает столь губительную страсть!

– Меня восхищает твое упорство. – Пальмолаз улыбнулся, но тогда я не поняла истинного смысла его вероломной улыбки. – Приготовься. Как только на землю опустится тьма, я привяжу Музаку к вершине самой высокой пальмы, чтобы она не помешала нам. А потом отведу тебя к дверце, за которой начинается коридор, ведущий во владения Омультакоса. И там оставлю, а сам, по своему обыкновению, отправлюсь медитировать на верхушку пальмы, надеясь на успех твоего предприятия.

Меня снедали волнения и тревоги. Бесцельно бродила я по долинам и холмам. Стояла, вперившись застывшим взглядом в речные глубины. Наблюдала за играющими на их поверхности лучами солнца, спускавшегося все ниже, и ждала, обуреваемая равно страхом и надеждой, когда же на нашу часть света опустится тьма. Наконец безмятежная тихая ночь окутала мир.

Я увидела, как от большой стаи страусов, которые степенно шагали к берегу на водопой, отделился Пальмолаз. Неторопливо он подошел ко мне. Приложил палец губам и сказал:

– Следуй за мной, но не издавай ни звука.

Так я и сделала. Старик открыл дверцу, и мы вошли в узкий тоннель с таким низким потолком, что мне пришлось идти пригнувшись. Воздух был затхлый и влажный. То и дело я наступала на какие-то липкие растения, что пробивались из щелей и расщелин. Проникавший через эти расщелины тусклый лунный свет отражался в небольших, выкопанных слева и справа прудах. Мне показалось, что в черных водах притаились змеи с человеческими лицами.

В ужасе я отвернулась. Меня так и подмывало спросить Пальмолаза, что же все это означает, но он бросал на меня такие мрачные и суровые взгляды, что я не решалась заговорить. Дорога как будто давалась ученому мужу с большим трудом, и время от времени он отводил в сторону рукой что-то невидимое. Вскоре его уже невозможно было разглядеть. Казалось, мы все ходим и ходим кругами в кромешной тьме, и, чтобы не потеряться в ужасном лабиринте, мне пришлось ухватить старика за край одежд.

Наконец мы добрались туда, где дышалось свободнее и воздух был свежее. Огромная свеча, установленная на черной мраморной глыбе, освещала просторный зал, откуда уходили во тьму пять лестниц, чьи перила были изготовлены из разных металлов. Мы остановились, и старик промолвил:

– Ты должна выбрать лестницу. Одна из них ведет в сокровищницу Омультакоса. Другие же теряются в неизмеримых глубинах, откуда ты уже не вернешься. Там тебя поджидают лишь голод и косточки тех несчастных, которых он погубил.

С этими словами Пальмолаз исчез, и я услыхала, как за ним захлопнулась дверь.

Вообрази мой ужас, ты, кто слышал скрип эбеновых петель, когда захлопывались эбеновые врата, навечно запершие нас в этой обители зла! Осмелюсь сказать, что мне было и того страшнее, ибо со мною не было никого. Я рухнула наземь возле мраморной глыбы. Меня охватил сон, что был неотличим от смерти. И вдруг в ушах моих зазвенел чистый и прекрасный голос, завораживающий, как голос Калилы. Словно во сне, увидала я брата на одной из лестниц – той, что с перилами из латуни. За руку его держал могучий воин с венцом на челе.

– Зулкаис, – печально молвил Калила, – Аллах противится нашему союзу. Но Иблис, которого ты видишь перед собой, предлагает нам свою защиту. Делай, как он велит, и следуй путем, который он укажет.

Я проснулась, обуреваемая исступленным мужеством, схватила свечу и, не усомнившись ни на миг, немедля принялась карабкаться по лестнице с латунными перилами. Ступеньки будто множились у меня под ногами, но решимость не покидала меня, и в конце концов я добралась до огромного квадратного зала, где пол был вымощен мрамором цвета человеческой плоти, пронизанным кровяными сосудами прожилок. Стены этой кошмарной обители скрывались за огромными кипами ковров, разнообразнейших видов и неисчислимых расцветок, и кипы эти медленно двигались туда-сюда, будто их перетаскивали с места на место несчастные, сгибающиеся под невыносимой ношей. Повсюду стояли черные ларцы, запертые стальными, обагренными кровью замками. Из-под крышек одних доносилось тихое шипение, из-под крышек других – стоны, крики и металлический лязг. Я подумала, что это кричат дэвы и ифриты. Содрогнувшись от ужаса, я бросилась вперед, тем паче что мне показалось, будто кто-то из них зовет меня по имени. Залу не было конца и края, и он вовсе не был квадратным, как я подумала вначале. Стены его расходились в стороны, как во сне. Неощутимо, будто под воздействием некоего заклятья, он становился все страшнее и страшнее. Мрамор под ногами приобрел синевато-багровый оттенок и напоминал теперь кожу трупа, прожилки потемнели, точно свернувшаяся в жилах кровь, то и дело попадались жуткие пятна, похожие на синяки и кровоподтеки от ударов железной булавы. Вокруг в укутанную тьмой вышину поднимались колонны, превосходящие высотой те, что украшали дворцы древних египетских царей, и моя свеча не могла развеять эту тьму. Убегающие вдаль стены скрывал колыхающийся голубоватый туман, словно бы воспаривший из подземных глубин, и пламя свечи горестно трепетало, когда его пытались задуть вырывавшиеся из недр влажные вздохи.

Мне пришлось призвать на помощь всю свою решимость и со всей возможной ясностью нарисовать перед мысленным взором образ возлюбленного Калилы – только тогда смогла я двинуться дальше. Все больше пугали меня невероятные размеры зала и его страшное убранство. Слабость завладела моими чувствами и членами, и я едва удерживала в руке свечу, не говоря уже о том, чтобы поднять ее повыше и рассмотреть валяющиеся вокруг необычайные сокровища. Впрочем, я сумела разглядеть, что там стояли открытые сундуки, битком набитые драгоценными камнями и золотыми украшениями, несомненно древними, но не утратившими блеска, и потому решила, что наконец попала в сокровищницу Омультакоса – того самого джинна, которому доверили свои богатства владыки-колдуны. Но вскоре меня начали одолевать сомнения, ибо я заметила ужасающий беспорядок, царивший в ларцах: среди самоцветов попадались иссохшие человеческие пальцы и другие кладбищенские диковинки, иногда они даже лежали в отдельных ковчежцах из чеканного серебра, словно тоже были редкой драгоценностью. Еще я заметила, что некоторые сундуки покрупнее были на самом деле древнеегипетскими саркофагами и их до краев заполняли черепа, мумифицированные ноги и руки и золотые монеты. Туда-сюда между ними ползали молочно-белые змеи без чешуи – в пасти они несли сияющие каменья и обломки костей и складывали их в те сундуки, где еще оставалось место.

При виде всех этих ужасов, испускающих затхлое зловоние, меня охватила смертельная слабость, но я стряхнула ее, заметив вдруг необычайное явление: кто-то с изумительной ловкостью и проворством спускался по одной из колонн, капитель которой терялась во мраке; на мгновение мне показалось, что это Пальмолаз. Ловкач молниеносно спрыгнул на пол, распрямился, и я поняла свою ошибку. Почти неимоверным усилием удалось мне сдержать рвущийся из груди безумный хохот, ибо явившийся предо мной более всего напоминал шелудивого павиана с торчавшей клоками шерстью. У него были лысый череп и безбородое лицо, как у древних жрецов, нарисованные сурьмой брови и большущие мушки на подбородке. Вокруг талии на поясе из человеческих кишок болталась большая дырявая торба, напоминающая формой желудок, а из прорех торчали не поддающиеся описанию вещи. Но удивительнее всего был длинный хвост, пылающий неугасимым пламенем; этим хвостом, будто факелом, необычайное существо взмахнуло прямо перед моим носом.

Вспомнив наставления Пальмолаза, я сумела сдержать рвущееся наружу веселье, напустила на себя серьезный вид и взирала на пришельца молча. То, несомненно, было разумное решение. Омультакос, а ведь это был именно он, обратился ко мне гулким и мрачным голосом, который никак не вязался с его нелепой внешностью:

– Принцесса, тебе нет больше нужды тащить эту огромную свечу, которая оттягивает тебе руки. Мой хвост горит неугасимым огнем, он послужит светильником нам обоим.

Джинн указал на полупустой саркофаг и нетерпеливо махнул лапой, приказывая поместить свечу там: ее следовало поставить прямо, чтобы воск не запятнал хранившиеся там диковинки.

– В награду за твое упорство и за то, что ты решилась явиться в темный подземный лабиринт, я покажу тебе многочисленные сокровища, собранные за те годы, что я был их хранителем. К лежащим здесь богатствам владык-колдунов, которые и сами по себе исключительны, я успел присовокупить многие другие вещицы, поразившие меня своей редкостью. Стоит признать, что Иблис в своих подземных залах скопил гораздо более обширную коллекцию земных богатств, но осмелюсь предположить, что мое собрание в некотором роде изысканнее. К примеру, в этом саркофаге среди других останков, принадлежавших когда-то писаным красавицам, хранится бедренная кость самой Билкис.

Он помахал над саркофагом ярко горящим хвостом, а потом с видом одновременно гордым и несуразным повел меня дальше. Показывая мне все новые и новые сокровища, Омультакос задержался подле небольшого ларца из позеленевший бронзы, в котором лежал бурый порошок; джинн ухватил щепотку, поднес ее к носу, вдохнул и громко расчихался. Закончив, он заметил с большим удовлетворением:

– Насколько мне известно, ни один чихательный порошок на свете не сравнится с этим, изготовленным из мумий древних бальзамировщиков.

Изумление и отвращение мешались во мне с диким желанием расхохотаться; снова и снова приходилось с превеликим трудом сдерживаться. Омультакос показывал мне бесчисленные экспонаты сокровищницы, освещая их своим неугасимым тыловым пламенником, и перед моим взором представали все новые и новые перлы праха и тлена. Голосом замогильным, но преисполненным гордости джинн разглагольствовал об их истории и бывших владельцах. Вдобавок он показал мне несколько музыкальных инструментов, которые сам изготовил в часы праздности. Помню, что там были лютни, сделанные из женских ребер и лучевых костей, и струнами им служили мужские жилы; были и звонкие тамбурины, обтянутые человеческой кожей. Не раз джинн начинал наигрывать на каком-нибудь инструменте, чтобы развлечь меня, и, хоть извлекаемые им звуки и казались мне поистине чудовищными, я решила, что разумнее будет похвалить его исполнение. Пока Омультакос показывал мне сокровищницу, я сгорала от желания расспросить его о Калиле и о том, когда мы снова встретимся, но, хорошо помня наставления Пальмолаза, сдерживалась.

Наконец Омультакос, который успел завести меня далеко-далеко мимо многих саркофагов и высоких колонн, отложил в сторону свои необычайные музыкальные инструменты, оборотился ко мне и промолвил:

– О принцесса, не думай, что среди моих сокровищ ты найдешь лишь древности. В этом необозримом зале есть вещицы и поновее. И одна из них уж точно придется тебе по душе. Прояви же терпение и следуй за мной, я посвечу тебе хвостом.

С этими словами он подвел меня к позолоченному саркофагу чуть в стороне, сплошь испещренному резными иероглифами. К своему невыразимому ужасу, я увидела в нем Калилу: он лежал неподвижно, как мертвец, а ланиты, веки и уста его покрывала смертельная бледность. Одежда спереди была изорвана и перепачкана в крови. Рухнув к нему на грудь, я принялась осыпать холодные губы поцелуями, чтобы пробудить брата к жизни, но тщетно.

Омультакос просунул кончик гибкого хвоста между мною и лицом Калилы, прервав мои старания, и сурово заметил:

– Вернуть к жизни твоего возлюбленного брата можно лишь одним способом. К счастью, я могу это сделать, причем немедленно. Но сначала расскажу тебе, как Калила очутился здесь. Эмир Абу Тахир Ахмад, вознамерившийся сотворить из сына героя, отправил его в сопровождении небольшого отряда охотиться на свирепых львов в Нубийскую пустыню. Но львов им попалось гораздо больше обычного, и были они невероятно кровожадными, а потому загрызли спутников принца и прикончили бы его самого, если бы в тот миг не вмешались мои прислужники-джинны, наблюдавшие за ними. К несчастью, они не успели вовремя, и львы смертельно ранили Калилу. Все это произошло несколько часов назад; его принесли сюда, и я позволил ему занять саркофаг одного из древних фараонов, хотя мудрость моя и подсказывает, что недолго ему лежать здесь и не станет он экспонатом в моей коллекции. Если ты, Зулкаис, согласишься выполнить одно простенькое условие, я без задержки вложу в твою руку могущественнейшее целительное средство.

– Я сделаю что угодно! Что угодно! – в исступлении вскричала я. – Я согласна на все, чего бы ты ни попросил, лишь бы вернуть Калилу к жизни.

– Ты должна обещать только одно. Поклянись в верности Иблису, владыке огненного шара и темных пещер.

– Клянусь, – торопливо отвечала я. – Дай же мне это средство.

Омультакос принялся шарить своими обезьяньими пальцами в свисавшей с пояса дырявой торбе. Я успела заметить там несколько отвратительнейших вещиц, но наконец среди них отыскался бледно-желтый плод, формой и размером напоминавший персик, и джинн вложил его в мою ладонь:

– Этот плод вырос в садах, никогда не ведавших солнца, но более плодородных, чем сады Ирама. Если ты осторожно выдавишь одну лишь каплю сока своему брату в рот, он тут же воскреснет во всей своей красе, которую ты любишь так беззаветно. Можешь оставить этот плод себе, но помни: ты должна проявить благоразумие и не есть его. Если ты его отведаешь, произойдут удивительные вещи, ибо волшебный сок совершенно по-разному действует на тех, кто стоит на пороге смерти, и тех, кто еще полон жизни.

Едва ли обратив внимание на эти слова, я торопливо поднесла плод к бескровным губам Калилы, бледным, словно у трупа, и сжала пальцы. Меня охватило ликование, когда от одной капли сока губы вновь заалели, а глаза Калилы распахнулись, и он взглянул на меня таким же полным любви взглядом, каким я смотрела на него. Брат протянул руки, чтобы обнять меня, и я мгновенно позабыла об Омультакосе. Тактично выждав приличествующее время, джинн довольно громко сказал:

– Весьма сожалею, что придется нарушить радость вашей встречи, ибо лишь восхищение и восторг вызывает у меня снедающая вас страсть, но, вероятно, совсем скоро мне понадобится то вместилище, которое вы сейчас занимаете. А посему я препровожу вас в небольшой альков за сокровищницей. Там стоят удобные кушетки, которые как нельзя лучше подойдут для ваших целей.

Услышав этот голос, Калила повернул голову и наконец узрел удивительного павиана, ибо до того я закрывала джинна собой. Вид необычайного существа изумил Калилу не меньше, чем прежде меня. Однако, повинуясь просьбе нашего хозяина, брат выбрался из саркофага. Шепотом я умолила его сдержать неуместный смех, который так и рвался наружу. И мы последовали за Омультакосом. Желтый плод я спрятала за пазухой.

Калилу гораздо больше удивлял наш проводник, чем мрачные чертоги, и он, не утерпев, отпустил замечание по поводу огненного хвоста, от которого в разные стороны разлетались искры, когда джинн на ходу помахивал им. В великом потрясении Калила заметил мне, что столь необычайный способ освещать себе дорогу, по-видимому, не доставляет павиану ни малейшей боли. Услышав его, Омультакос обернулся и заметил:

– Знай же, юный принц, что такова природа моего хвоста и чувства я испытываю не более мучительные или удивительные, нежели девушки, чьи щеки покрывает румянец, или мужи, в чьих жилах вскипает кровь.

Шли мы действительно недолго – что было весьма странно, ибо совсем недавно сокровищница казалась мне бесконечной, – и наконец приблизились к открытой дверце. Пылающий хвост взмыл под потолок и осветил комнатку, где стояли обитые золотой парчой кушетки, а стены были задрапированы темными тканями. Драпировки очень понравились бы отцу: их сплошь покрывали иероглифы, но иероглифы эти беспрестанно менялись, что наверняка свело бы с ума его ученых мужей. Там джинн и оставил нас, но перед тем хвостом зажег многочисленные латунные лампады и медные курильницы, во множестве стоявшие на полу. Омультакос ушел не попрощавшись, но я вспомнила, что и спустившись ко мне с колонны, он вел себя точно так же по-свойски. Некоторое время мы с Калилой еще видели через открытую дверцу, как мелькает во тьме сияющий хвост. Джинн, по-видимому, был очень занят, и в колеблющемся свете мы успели разглядеть некоторых его помощников, весьма необычного вида, подносивших ему очередные сокровища. Однако нас всецело захватила радость встречи, и мы мало приглядывались к тому, что творилось вокруг, а потому смогли на время отрешиться от зловещих знаков.

Мы ласкали друг друга, засыпали тысячей вопросов и пересказывали все, что приключилось с нами после расставания. Калила опечалился, узнав о том, как я попала в подземный дворец и какое обещание дала ради него джинну.

– Увы! – воскликнул он. – Боюсь, все было заранее подстроено, причем с очень дурной целью. Набросившиеся на меня львы отличались необыкновенной статью и свирепостью. Несомненно, это и были джинны, о которых рассказывал тебе Омультакос, – они задрали моих спутников, ранили меня самого и бесчувственного принесли сюда. А ты, Зулкаис, из-за своей любви ко мне угодила в ловушку. Но давай же забудем обо всем. Пусть мы попали в опасное и безвыходное положение, мы, по крайней мере, можем утешиться обществом друг друга.

– Все, что я совершила, ничтожно, – отвечала я. – Ради тебя я бы охотно тысячу раз пообещала себя Иблису.

Шло время, мы беседовали, но в конце концов стали гадать, куда запропастился Омультакос, чей хвост уже не мелькал среди темных колонн. Он так и не объяснил, что станется с нами дальше, и, казалось, совершенно про нас позабыл. К тому же он не оставил ничего съестного, только зажег лампады и курильницы. Постепенно в их свете мы начали замечать, что узорчатые драпировки изъедены молью, а обивка на кушетках так обветшала, словно их приволокли из давным-давно погребенных под песками дворцов. Сами лампады и курильницы покрывала зеленоватая патина. Исходивший от них аромат тревожил нас, – сильный и затхлый, он напоминал запах тех бальзамических средств, которыми пропитывали погребальные пелены фараонов. Время от времени в комнатушке раздавались страшные непонятные звуки, но откуда они исходили, мы не могли определить. Я ослабела от голода, но мне нечем было подкрепиться. Наконец я вспомнила про лежавший за пазухой плод, ожививший Калилу. Совершенно позабыв слова джинна, я вытащила этот плод и предложила брату, но тот, заметив, как я голодна, отказался. С жадностью набросилась я на странный фрукт, вгрызаясь в его терпкую мякоть.

И почти сразу меня обуял невыносимый жар, жизнь вскипела во мне, а сердце едва не лопнуло. Все вокруг озарилось ярким светом, но то были не лампады. Погрузившись в жаркие умопомрачающие грезы, я обезумела и уже не видела ни Калилы, ни темных покоев. Мне показалось, будто передо мною в воздухе всплыл, покачиваясь, огромный огненный шар, переливающийся тысячей разных оттенков. Я испытала приступ непомерной алчности – мне нужно было непременно овладеть этим шаром, а потому я вскочила, чтобы схватить его, но он ускользнул, и тогда я помчалась за ним следом, не обращая внимания на крики Калилы. Выбежав из комнаты через заднюю дверцу, я оказалась в лабиринте сумеречных коридоров, и путь мне освещал лишь огненный шар. Мне во что бы то ни стало нужно было его заполучить, и я бежала, не видя ни куда бегу, ни что творится вокруг. Внезапно шар исчез, от него осталось лишь тусклое сияние, похожее на закатные отсветы опустившегося за горизонт светила, а я увидала, что стою на краю пропасти. Шар мелькал где-то внизу, все глубже и глубже погружаясь в бездну, из которой долетал зловещий и неумолчный грохот вод, и я замерла. Но такова была сила моего помешательства, что я уже готова была прыгнуть вслед за шаром, как вдруг он сам стал подниматься ко мне из глубин. Я ждала, стоя на кромке и готовясь ухватить его, но вот шар приблизился, и стало видно, что это Омультакос, ловко карабкающийся по крошечным каменным уступам.

Через мгновение он уже стоял передо мной и распекал меня:

– Зачем же, о принцесса, ты так торопишься броситься в подземную реку, которая без конца стремится во владения Иблиса? Еще не настал предначертанный час, когда мрачные воды понесут тебя. К счастью, я повстречал твоего брата, разыскивающего тебя в темных коридорах, и, узнав о случившемся, без промедления бросился по другому известному мне пути, чтобы тебя перехватить. В обмен на мою помощь Калила поклялся в верности владыке огненного шара и горящих сердец. Давай же возвратимся к нему, ибо, боюсь, он до сих пор бродит во тьме, одинокий и опечаленный. В некотором роде это я во всем виноват. Погрузившись в заботы о сокровищнице, каковые зачастую не терпят отлагательств, я позабыл об обязанностях хозяина и не снабдил вас всем, что вам потребно. Поступи я иначе, голод не заставил бы тебя отведать плода, что лишил тебя рассудка.

Безумие мое отступило. Я отправилась вслед за Омультакосом и теперь по пути замечала все ужасы темного лабиринта, которых не видела, пока бежала, ослепленная, за шаром, переливавшимся тысячью цветов. За каждым поворотом на земле валялись кости и целые скелеты, принадлежавшие, вероятно, горемыкам, которые заблудились здесь и погибли от голода. Некоторые скелеты лежали в обнимку, но было непонятно, выражение ли это нежных чувств, которые покойные при жизни питали друг к другу, или же один из них хотел сожрать товарища. Омультакос не пояснил, а я не спрашивала. В конце концов мы отыскали Калилу, и при виде меня его охватило умопомешательство немногим меньшее, нежели то, что погнало меня за огненным шаром.

– Мне нужно хорошенько о вас позаботиться, – сказал Омультакос. – Иблис дозволил мне ненадолго сделать вас своими гостями. Неподалеку отсюда мой подземный сад, и в нем есть дворец, где вы можете поселиться. Вас будут исправно и в изобилии снабжать водой и пищей, и я надеюсь, что после всего происшедшего вы не покуситесь на растущие там плоды.

По короткому коридору джинн препроводил нас в огромную пещеру с лиловым, точно своды ночного неба, потолком, на котором, будто звезды и планеты, сияли лучезарные минералы. В пещере и произрастал тот самый сад, о котором он говорил. Ветви бесчисленных фантастических деревьев сгибались под тяжестью разнообразных фруктов и соцветий, повсюду были хитроумнейшим образом развешаны лампады, которые временами невозможно было отличить от плодов. В центре сада стоял небольшой дворец, выстроенный из пятнистого черно-розового мрамора. Внутри ждали роскошные диваны и стол, уставленный великолепнейшими яствами и винами, красными, словно жидкий яхонт, и золотистыми, как расплавленный топаз. Омультакос вновь нас уверил, что мы здесь желанные гости, а потом, попросив прощения, удалился со своим обычным проворством.

Мы сколько-то прожили в том дворце, но сколько именно – оба мы подсчитать не могли. Несмотря на одолевавшие нас дурные предчувствия, то были самые счастливые дни со времен нашего детства, когда эмир еще не вмешивался в наши дела, предоставив нас самим себе. В том саду день ничем не отличался от ночи, ибо среди ветвей, сгибающихся под тяжестью плодов, всегда горели лампады, а над головой всегда сверкали звездами драгоценные минералы. Часто мы бродили по саду, исполненному особенной красы, хотя после некоторых неосторожных изысканий не осмеливались углубляться в его потайные уголки. Аромат цветов, гуще запаха мирры и сандала, навевал приятную истому, а поскольку джинн обильно снабжал нас роскошными яствами и винами, более изысканными, чем вина Персии, на волшебные плоды мы не покушались. Мы были счастливы вместе и, то и дело погружаясь в блаженство, почти позабыли о поспешно принесенных клятвах. Не особо тревожило нас и то, что мы не видели своих прислужников, лишь слышали шуршание, будто хлопали крылья огромных летучих мышей. В основном мы умели отрешиться от зловещего грохота, что неумолчно звучал под сенью деревьев и как будто исходил от подземной реки, хотя мы так и не поняли, далеко ли и где именно она протекала. В конце концов мы так привыкли к этому шуму, унылому и устрашающему, что среди нашего уединения он был для нас все равно что тишина.

Хозяин сада, несомненно погруженный в неустанные заботы о своей коллекции и доверенных ему колдунами-владыками сокровищах, более к нам не заглядывал. Мы это заметили, но в сложившихся обстоятельствах его пренебрежение не особенно нас печалило.

Увы! Хоть мы того и не ведали или же изо всех сил пытались позабыть, силы, движущие нашей судьбой, ни на миг не прекращали своей работы. Отдохновение, которое мы на время обрели в садах Омультакоса, должно было неизбежно и ужасно закончиться. В назначенный час мы, принесшие страшные клятвы повелителю зла, должны были разделить печальную участь всех тех, кто подобным же образом необратимо обрек себя на вечное проклятие. И все же мы с Калилой без раздумий вновь поступили бы так же, лишь бы снова пережить те счастливые часы. Не подумай, что мы раскаялись.

В тысячный раз повторяли мы друг другу совсем иные обеты, сидя на кушетке во дворце, когда настал час нашей погибели. Он не предварялся никакими знаменьями – разве что внезапно раздался невыносимо оглушительный гром, который, казалось, расколол самые основания мира. Все вокруг содрогнулось, как при землетрясении, воздух потемнел, под ногами разверзлась пропасть. Цепляясь друг за друга, мы рушились в бездну вместе с дворцом. Но вот гром умолк, головокружительное падение прекратилось, и мы услышали горестный и яростный плач бушующих вокруг волн. Все осветилось мрачным сиянием, и мы увидали, что наш дворец превратился в плот, сплетенный не из тростника, но из змей, и плот этот куда-то несет нас по темной говорливой реке. Тела змей были твердыми, словно древесина, а шкуру их испещряли черно-розовые пятна, точь-в-точь похожие на мраморные стены дворца; ползучие гады сплелись, образовав надстройку вокруг нас, и громко и злобно шипели, вторя шелесту волн.

Вот на таком чудовищном судне мы и плыли по необозримым пещерам, все дальше и дальше к проклятым владениям Иблиса. Вокруг царила ночь, сквозь нее больше не пробивалось ни одного луча, ничто не мерцало и не сияло; крепко сжимая друг друга в объятиях, мы пытались найти друг в друге хоть какое-то утешение, что скрасило бы наше путешествие на плоту из шипящих склизких змей и вообще ужас нашего положения. Так продолжалось довольно долго – наверное, много дней.

Наконец нас озарило светом, мертвенным и тусклым, а грохот реки стал громче, как будто впереди низвергались исполинские водопады. Мы были уверены, что течение зашвырнет нас в смертоносную пропасть, но тут змеи вдруг зашевелились и, изо всех сил работая хвостами, доставили нас во дворец Иблиса неподалеку от того места, где султан Сулейман вечно слушает шум водопада и вечно ждет своего избавления, что придет, лишь когда этот водопад иссякнет. Едва мы высадились на берег, наш плот распался, а змеи по одной соскользнули в реку и поплыли обратно в сады Омультакоса. И теперь, господин, мы, как и ты, ждем, когда наши сердца вспыхнут неугасимым огнем и будут ярко пылать, подобно хвосту джинна-павиана, и – увы! – сгорать в вечной муке, как и сердца прочих смертных, чей огонь доставляет демонам несказанное наслаждение.

Предыдущая главаГлава 37 из 140Следующая глава